Висенте Бласко Ибаньес. ​Мёртвые повелевают

Висенте Бласко Ибаньес. ​Мёртвые повелевают

(Отрывок)

К ЧИТАТЕЛЮ

Помнится, в 1902 году, в пору моей политической деятельности, майоркинские республиканцы пригласили меня на митинг, посвященный пропаганде наших идей, который происходил на арене для боя быков в Пальме.
После этого собрания выступавшие на митинге депутаты республиканской партии вернулись на Полуостров. Я же, произнеся свою речь, покончил на этот раз с политикой и решил в качестве простого путешественника совершить поездку по чудесному острову, который в средние века был свидетелем философских прогулок великого Раймунда Луллия — мыслителя, общественного деятеля и писателя, а в первой трети XIX столетия послужил фоном для возвышенного и несколько запоздалого романа Жорж Санд и Шопена.
Но сильнее, чем знаменитые пещеры, вековые оливковые деревья и вечно лазурное побережье Майорки привлекали меня достойные жители острова и их кастовые различия, сохранившиеся, несомненно, в силу обособленности Майорки, не поддающейся тому постепенному обезличиванию, которое произошло на испанском континенте. Когда я присмотрелся к условиям существования крещеных майоркинских евреев, так называемых чуэтов, у меня родился замысел будущего романа.
На обратном пути я провел несколько дней на Ивисе. Здесь меня также заинтересовали обычаи народа моряков и землепашцев, для которого пятнадцать веков прошли в непрерывной борьбе со всеми пиратами Средиземного моря. Я задумал объединить в романе столь отличные друг от друга и столь глубоко своеобразные черты быта и нравов обоих островов.
Прошло шесть лет, а я все еще не мог осуществить свое намерение. Мне нужно было бы вернуться на Майорку и на Ивису, чтобы более внимательно изучить человеческие типы и картины природы для задуманной мною книги, а подходящего случая для такой поездки у меня все не было.
Наконец в 1908 году, когда я готовился к моему первому путешествию в Америку, мне удалось вырваться на несколько недель из Мадрида и побродить по обоим островам. Я обошел бОльшую часть Майорки, часто ночуя в маленьких селениях, где мне с великодушным гостеприимством и чисто евангельским бескорыстием давали приют крестьянские семьи. Я взбирался на горы Ивисы и плавал вдоль красно-зеленых берегов на ветхих суденышках, которые стойко держатся на морской волне и несколько месяцев в году служат для рыбной ловли, а в остальное время предназначены для контрабанды.
Вернувшись и Мадрид с почерневшим от солнца лицом и огрубевшими от гребли руками, я сел писать роман «Мертвые повелевают»; мо» впечатления были так свежи и вместе с тем так сильны, что я написал роман в один присест, причем на протяжении этих двух-трех месяцев память писателя ни разу не отказала мне при воссоздании любой мелочи.
Этим романом завершился первый период моей литературной деятельности. Как только книга была опубликована, я отправился читать курс лекций в Аргентину и Чили. Лектор незаметно для себя превратился в жителя этих пустынь, во всадника, скачущего по патагонским равнинам. Я забросил перо, как легковесное и бесполезное оружие в суровой борьбе с невежеством и коварством людей и с неподатливыми землями, остававшимися невозделанными со времен возникновения нашей планеты.
За целых шесть лет я не написал ни одного романа. Мне хотелось быть творцом в жизни. В ту пору поступки занимали меня больше, чем слова.
Но жизнь каждого из нас почти всегда возвращается в прежнее русло, и через шесть лет после сковавшей меня болезни безмолвия, в 1914 году, незадолго до начала мировой войны, находясь в Париже, я возобновил мою литературную работу и, взяв в руки перо и бумагу, написал своих «Аргонавтов».
В.Б.И.
1923 г.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Хайме Фебрер поднялся в девять часов утра. Мадо Антония, помнившая его с колыбели верная служанка, почтительно охранявшая былую славу семьи, уже с восьми ходила по комнате, собираясь его разбудить. Ей показалось, что через верхнюю часть огромного окна проникает мало света, и она открыла настежь источенные червями деревянные рамы без стекол. Затем она отдернула красный, отороченный золотом бархатный полог, свисавший наподобие шатра над просторным и величественным ложем, где зарождались, появлялись на свет и умирали многие поколения Фебреров.
Прошлой ночью, вернувшись из казино, Хайме настойчиво приказал разбудить его пораньше: он приглашен на завтрак в Вальдемосу. «Пора вставать!» Было чудесное весеннее утро; в саду, на цветущих ветвях, покачиваемых легким бризом, который долетал с моря через высокую ограду, хором щебетали птицы.
Видя, что хозяин решился наконец расстаться с постелью, служанка удалилась на кухню. — Хайме Фебрер, полураздетый, расхаживал перед распахнутым окном своей комнаты, разделенным надвое тоненькой колонной. Он не боялся, что его увидят. Напротив стоял особняк, такой старинный, как и его собственный, — огромный дом с редкими окнами и дверями. Стена этого дома, облупившаяся и растрескавшаяся, потерявшая свои первоначальный цвет, тянулась перед окном его спальни, и улица была такой узкой, что, казалось, до стены можно дотянуться рукой.
Хайме заснул поздно — важное дело, предстоявшее ему завтра, беспокоило и тревожило его. Еще не очнувшись от недолгого и тревожного сна, он жадно потянулся к приятной свежести холодной воды. Умываясь в маленьком тазу, служившем ему еще в годы студенчества, Фебрер печально вздохнул: «Ах, эта нищета!» В этом господском доме, обветшалое великолепие которого недоступно современным богачам, он был лишен самых простых удобств. Бедность во всей своей неприглядности выступала наружу в этих огромных залах, напоминавших пышные театральные декорации, знакомые ему еще со времен поездок по Европе.
Как посторонний, вошедший в первый раз в эту спальню, Фебрер разглядывал огромную комнату с высоким потолком. Его могущественные предки строили, казалось, для гигантов. Каждая комната была величиной с современный дом. На огромном окне не было стекол, как и во всех окнах этого здания; зимой их приходилось закрывать ставнями, и скудный свет проникал лишь через верхнюю часть арки, сквозь уцелевшие и потемневшие от времени осколки. Ковров тоже не было видно; бросался в глаза ничем не покрытый пол, нарезанный, как паркет, мелкими прямоугольниками из мягкого майоркинского песчаника. Потолки еще сохраняли роскошь старинной лепки, местами в виде искусных переплетений, потемневших от времени, местами же оттенявшей благородной матовой позолотой цветные поля фамильных гербов. Высоченные стены, скромно побеленные известью, в одних комнатах были скрыты рядами старинных картин, а в других — богатыми занавесями, яркие краски которых еще не поблекли от времени. Спальня была убрана восемью большими гобеленами, выдержанными в тонах выгоревшей травы. На них были вытканы сады, широкие аллеи с деревьями в осеннем уборе, выходившие на площадку, на которой резвились олени или журчали уединенные фонтаны, ниспадавшие в тройные чаши. Над дверями висели старые итальянские полотна, слащавые, как карамельные обертки: дети с янтарными телами обнимают курчавых ягнят. Арка, отделявшая альков от остальной части комнаты, отличалась известной пышностью; колонны с каннелюрами поддерживали свод, увитый резной листвой, все это покрывала бледная и скромная позолота, словно то был алтарь. На столе работы XVIII века стояла раскрашенная статуэтка святого Георгия, копытами своего коня попирающего мавров; а в глубине виднелась кровать — величественное ложе, настоящий семейный памятник. Старинные кресла с выгнутыми ручками, обитые красным бархатом, протертым местами до основы, стояли вперемежку с соломенными стульями и жалким умывальником. «Ах, эта нищета!» — опять подумал старший в роде Фебреров. Старинный родовой особняк с прекрасными большими окнами без стекол, с гостиными, полными гобеленов, но без ковров на полу, с благородной мебелью, перемешанной с самыми дешевыми вещами, казался ему обнищавшим принцем, который все еще щеголяет в роскошной мантии и сверкающей короне, но ходит при этом босиком и без белья.
Да и сам он был подобен этому замку, внушительному и опустевшему ковчегу, который в прежние времена охранял славу и богатство его предков. Одни из них были купцами, другие воинами, и все они были мореплавателями.
Герб Фебреров развевался когда-то на вымпелах и флагах более чем полусотни парусных судов, самых лучших во всем майоркинском флоте. Погрузившись в Пуэрто-Пи, они отправлялись продавать местное оливковое масло в Александрию; в портах Малой Азии принимали на борт восточные пряности, шелка и благовония; торговали с Венецией, Пизой и Генуей или, огибая Геркулесовы Столбы, исчезали в туманах северных морей, перевозя во Фландрию или Ганзейские республики фаянсовые изделия валенсианских морисков, известные иностранцам под названием майолики, намекавшим на их майоркинское происхождение.
Эти постоянные плавания по морям, кишевшим пиратами, превратили семью богатых купцов в племя доблестных воинов. Фебреры сражались и вступали в союз с турецкими, греческими и алжирскими корсарами; сопровождали их флотилии в северные моря, чтобы намеряться силами с английскими пиратами; а однажды у входа в Босфор их галеры напали на суда генуэзцев, захвативших в свои руки всю торговлю с Византией. В дальнейшем этот род воинственных мореходов, отказавшись от торговли на море, уплатил кровавую дань в борьбе за незыблемость христианских королевств и католической веры, отдав некоторых своих сыновей в ряды священной и славной когорты мальтийских рыцарей.
Младших сыновей дома Фебреров завертывали при крещении в пеленки с вышитым на них восьмиконечным белым крестом — символом восьми степеней небесного блаженства; став взрослыми, они командовали галерами воинственного Ордена. На склоне лет эти богатые мальтийские командоры рассказывали о былых подвигах детям своих племянниц и предоставляли лечить свои болезни и раны рабыням-мусульманкам, с которыми они жили, несмотря на обет целомудрия. Прославленные монархи, посещая Майорку, выезжали из замка Альмудайны, чтобы навестить Фебреров в их наследственном особняке. Фебреры были адмиралами королевского флота и губернаторами отдельных провинций; иные из них спали вечным сном в соборе Ла-Валлеты, рядом с другими знаменитыми майоркинцами, и Хайме, посетив однажды Мальту, мог осмотреть их гробницы.
В Пальме их потомки и течение веков безраздельно господствовали на бирже, изящное готическое здание которой высилось неподалеку от моря. Фебрерам принадлежало все, что выгружали на ближайшем молу галеры с высокими надстройками, мощные корабли с тяжелым корпусом, легкие фусты, саэтии, шлюпы, шхуны, фелюги и другие суда тех времен. В огромном биржевом зале, стоя у соломоновых колонн, терявшихся во мраке сводов, их предки устраивали королевские приемы восточным мореплавателям, являвшимся в широких шароварах и малиновых фесках, генуэзским и провансальским судовладельцам в коротких накидках с монашескими капюшонами, и храбрым капитанам родного острова в красных каталонских беретах. Венецианские купцы посылали майоркинским друзьям мебель черного дерева с тончайшими инкрустациями из слоновой кости и ляпис-лазури или большие зеркала с голубоватым отливом в граненых рамах. Мореплаватели, возвращаясь из Африки, привозили связки страусовых перьев, слоновую кость, и эти сокровища, вместе с множеством других, украшали залы особняка, пропитанные таинственными ароматами душистых масел, привезенных в дар азиатскими купцами.

Столетиями посредничали Фебреры между Востоком и Западом, превратив Майорку в склад экзотических товаром, откуда развозили их на своих кораблях в Испанию, Фракцию и Голландию. Сказочным потоком приливали богатства к их дому. Было время, когда Фебреры предоставляли займы даже королям… Все это, однако, не могло помешать тому, что Хайме, последний в роде, проиграл накануне вечером в казино все, что имел, — несколько сотен песет, — и теперь готов взять деньги на сегодняшнюю поездку к Вальдемосу у Тони Клапеса, контрабандиста, человека сурового и умного, одного из самых верных и бескорыстных своих друзей.
Причесавшись, Хайме рассматривал себя в старинном зеркале, потрескавшемся и потемневшем от времени. В тридцать шесть лет он не мог пожаловаться на свою наружность. Он был некрасив, «породисто некрасив», по выражению одной женщины, оказавшей известное влияние на его жизнь.
Эта некрасивая внешность доставила ему немало любовных побед, льстивших самолюбию. Мисс Мери Гордон, рыжеволосая идеалистка, дочь губернатора небольшою английского архипелага в Океании, путешествуя по Европе в сопровождении лишь своей горничной, познакомилась с ним как-то летом в одном из мюнхенских отелей. Поддавшись неотразимому впечатлению, она сделала первый шаг. Испанец был, по мнению мисс, живым воплощением молодого Вагнера. И Фебрер, улыбаясь приятным воспоминаниям, рассматривал свой выпуклый лоб, казалось подавлявший своей тяжестью, властные глаза, небольшие и насмешливые, оттененные густыми бровями. Нос его был острым и орлиным, как у всех Фебреров, отважных хищников безлюдных морских просторов; рот — надменный и несколько запавший; подбородок выдавался вперед и был покрыт мягкой растительностью; усы и борода были редкими и тонкими. «О, эта очаровательная мисс Мери!..» Около года длилось их веселое странствование по Европе. Безумно влюбленная в Хайме из-за его сходства с великим композитором, она мечтала о браке и рассказывала о губернаторских миллионах, сочетая в себе романтические порывы с практическими наклонностями своей нации. Но Фебрер в конце концов бежал от нее, опасаясь, как бы англичанка не покинула его ради какого-нибудь дирижера, более похожего на ее кумира.
«О женщины!..» — И Хайме выпрямил свою сильную, мужественную фигуру, слегка сутулую из-за высокого роста. Женщины давно уже перестали интересовать его. Легкая седина в бороде и небольшие морщинки вокруг глаз говорили о том, что он устал от жизни — от той жизни, которая, по его словам, «неслась на всех парах». Все же он еще пользовался успехом, и все та же любовь должна была вывести его теперь из затруднительного положения.
Закончив свой туалет, он вышел из спальни и прошел обширный зал, освещенный солнечными лучами, проникавшими сквозь верхнюю часть трех огромных запертых окон. Пол оставался в тени, а стены, покрытые бесчисленными гобеленами с изображенными на них гигантскими фигурами, сверкали живыми красками, подобно цветущему саду. Тут были мифологические и библейские сцены; надменные дамы с пышным розовым телом, выступавшие перед красными и зелеными воинами; огромные колоннады и дворцы, увитые цветочными гирляндами; обнаженные мечи, лежащие на земле головы, табуны раскормленных коней, поднимающих в воздух переднюю ногу, — целый мир древних легенд, не утративший на протяжении веков свежести красок, обрамленный румяными яблоками и сочной листвой.
Фебрер мимоходом окинул ироническим взглядом эти богатства, унаследованные им от предков. Ничто здесь не принадлежало ему. Вот уже более года как гобелены в этом зале, в спальне да и вообще во всем доме принадлежали пальмским ростовщикам, которые пока что оставили на прежнем месте. Они ожидали появления богатого любителя и надеялись на более щедрую цену, в случае, если тот приобретет их непосредственно у владельца. Хайме был лишь хранителем этих вещей, и за нерадивый надзор за ними ему грозила тюрьма.
Дойдя до середины зала, он по привычке посторонился, но тут же рассмеялся, так как ничто не мешало ему идти дальше. Еще месяц тому назад тут стоял итальянский стол из драгоценного мрамора, привезенный знаменитым командором доном Приамо Фебрером после очередного корсарского набега. Дальше опять-таки не стояло ничего, что могло бы преградить ему путь. Хайме давно превратил в деньги, продав на вес, огромную серебряную жаровню на подставке из того же металла, окруженную целым хороводом маленьких гениев, поддерживавших этот монумент. Эта жаровня напоминала ему о золотой цепи, подарке императора Карла V одному из его предков, которую несколько лет назад он продал в Мадриде, также на вес, получив лишние две унции золота за ее старинную художественную работу. Впоследствии до него дошли слухи о том, что цепь приобрели в Париже за сто тысяч франков. «О, эта нищета!» Дворянам невозможно жить в наше время.
Взгляд его упал на большие блестящие тумбочки венецианской работы, высившиеся над старинными столами, с опорами в виде львов. Они, казалось, были созданы для гигантов и вмещали несметное количество глубоких ящиков, украшенных снаружи мифологическими картинками из разноцветной эмали. Эти четыре вещи были великолепными образцами музейной редкости — воспоминанием о прежнем величии рода. И они уже не принадлежали ему. Их постигла участь ковров, и они ожидали здесь покупателя. У себя в доме Фебрер был всего: лишь сторожем, Не ему, а все тем же кредиторам принадлежали итальянские и испанские картины, украшавшие стены двух смежных кабинетов, старинная мебель прекрасной работы с износившейся или порванной шелковой обивкой — словом, все, что сохраняло еще известную ценность среди остатков векового наследия.
Он вошел в приемную, примыкавшую к лестнице; это был огромный зал, находившийся в центре дома, холодный, с высоким потолком. Стены, когда-то белые, приняли с течением времени желтоватый оттенок слоновой кости. Нужно было закинуть голову, чтобы увидеть почерневшую лепку потолка. Окна, расположенные под самым карнизом, помогали большим нижним окнам освещать этот огромный и мрачный зал. Обстановка была скудной и почти монастырской: просторные кресла с сиденьями и спинками из телячьей кожи, обитые, в виде украшения, выпуклыми гвоздями; дубовые столы на выгнутых ножках, потемневшие сундуки со ржавыми железными наугольниками поверх зеленого сукна, изъеденного молью. Пожелтевшая штукатурка стен проступала только узенькими полосками между рядами картин, многие из которых не имели рам.
Здесь были собраны сотни полотен; все они были скверными и, вместе с тем, любопытными. Заказанные для увековечения родовой славы и написанные старыми испанскими и итальянскими мастерами, побывавшими проездом на Майорке, эти полотна как бы излучали притягательную силу семейных преданий. Это была история Средиземноморья, изображенная кистью, то неумелой, то искусной: столкновения галер, штурмы крепостей, большие морские сражения, окутанные облаками дыма, а над ними — вымпела кораблей и высокие кормовые башни, на которых развевались флаги с мальтийским крестом или полумесяцем. Люди сражались на палубах кораблей или на небольших судах, плывших тут же рядом; море, окрашенное кровью или пламенем горевших кораблей, было усеяно сотнями голов утопающих, которые, в свой черед, сражались на волнах. Множество воинов в касках и шлемах билось на двух сцепившихся друг с другом кораблях с толпой людей в белых и красных тюрбанах, а над ними вздымались мечи и пики, кривые сабли и абордажные топоры. Выстрелы пушек и пищалей прорезали красными я пиками дым сражения; на других полотнах, не менее потемневших, виднелись замки, изрыгающие пламя из бойниц, а у подножия стен — воины с восьмиконечным белым крестом на латах, ростом почти что с башню, приставляли штурмовые лестницы к крепостной ограде.
На картинах сбоку было белое поле с теми же извилистыми линиями герба, на котором кривыми прописными буквами излагалась суть события: победоносные схватки с галерами Великого Турка или с пизанскими, генуэзскими и бискайскими пиратами, войны в Сардинии, штурмы Бухии и Теделиса. И во всех этих доблестных сражениях участвовал один из Фебреров, который, командуя солдатами, подавал им пример героизма; особенно же выделялся командор дон С воинственными сценами чередовались семейные портреты. На самом верху, примыкая к старинным изображениям евангелистов и мучеников, тянувшимся фризом вдоль потолка, виднелись древнейшие Фебреры, почтенные майоркинские купцы, написанные через несколько веков после смерти, степенные мужи с иудейскими носами и проницательным взором, с драгоценными украшениями на груди и высокими, восточного типа шапками. Далее шли воины, мореходы, опоясанные мечом, коротко остриженные, похожие на хищных птиц, все в латах из вороненой стали и многие вдобавок с белым мальтийским крестом. От портрета к портрету лица становились тоньше, не утрачивая, однако, выпуклого семейного лба и властно очерченного носа. Широкие отложные воротники груботканых рубашек становились все выше и выше и переходили в накрахмаленное и гофрированное кружевное жабо, латы превращались в бархатные или шелковые колеты, широкие и жесткие бороды, остриженные по императорской моде, сменялись эспаньолками и закрученными усами, лица начинали обрамлять мягкие локоны.
Среди суровых воинов и изящных рыцарей выделялись своей черной одеждой служители церкви с усами и бородками, носившие высокие шляпы с кистями. Одни из них, судя по белому нагрудному знаку, были видными священнослужителями Мальтийского братства, другие — почетными инквизиторами Майорки, если верить надписи, прославлявшей их рвение в делах веры. За этими черными сеньорами, отличавшимися внушительным видом и суровым взглядом, начиналась вереница белых париков, галерея лиц, которым бритые щеки и подбородки придавали почти детское выражение, множество ярких шелковых и позолоченных кафтанов, украшенных лентами и орденами. Это были постоянные правители Пальмы: маркизы, утратившие свое высокое достоинство из-за неравных браков и присоединившие свой титул к титулам континентального дворянства; губернаторы, капитан-генералы и вице-короли американских стран, имена которых вызывали представления о фантастических богатствах; восторженные «красавчики», приверженцы Филиппа V, вынужденные бежать с Майорки, этого последнего оплота Австрийского дома, и чванливо носившие, как некий высший дворянский титул, прозвище бутифарры, присвоенное им враждебной чернью.

Почти над самой мебелью, словно замыкая славное шествие, выстроились последние Фебреры начала XIX века, морские офицеры с короткими бакенбардами и спущенными на лоб курчавыми прядями, в высоких воротниках с золотыми якорями и черными галстуками — участники сражений при Трафальгаре и мысе Сент-Винсент, за ними шел портрет прадеда Хайме, старика с жесткими глазами и презрительно сжатым ртом. Когда Фердинанд VII вернулся из французского плена, он вместе с другими важными сеньорами отплыл в Валенсию, чтобы, припав к стопам короля, просить о восстановлении древних обычаев и об искоренении зарождающейся язвы либерализма. Он был плодовитым патриархом и расточал свою кровь в самых различных уголках острова, преследуя главным образом крестьянок. При всем том он нимало не утрачивал присущей ему важности и, подставляя руку для поцелуя своим законным сыновьям, жившим у него в доме и носившими его фамилию, торжественно говорил: «Дай бог, чтобы из тебя вышел славный инквизитор!»
Среди портретов знаменитых Фебреров было несколько женских. Сеньоры в пышных платьях с фижмами заполняли целые полотна и походили на дам, написанных кистью Веласкеса. Одна из них, в широкой бархатной тканной цветами, юбке колоколом, выделялась своей хрупкой фигурой, острым бледным лицом и выцветшей лентой в коротких вьющихся волосах. В семье она прославилась знанием греческой словесности, за что была прозвана Гречанкой. Ее учителем был родной дядя — монах Эспиридион Фебрер, настоятель монастыря Санто Доминго, великое светило своего времени, и Гречанка могла переписываться по-гречески с восточными клиентами, еще поддерживавшими замирающую торговлю с Майоркой.
Хайме пропустил несколько полотен, — это соответствовало примерно столетию, — и взглянул на еще один женский портрет, знаменитый в семье. Это была девочка в белом паричке, одетая, как взрослая, в плиссированную юбку на обручах, какие носили дамы в XVIII веке. Она стояла у стола, возле вазы с цветами, глядя с полотна глазками фарфоровой куколки; в ее бескровной правой руке была роза, больше походившая на помидор. Ее называли Латинянкой. Надпись на картине повествовала в напыщенном стиле той эпохи о ее скромности и учености, оплакивая под конец ее смерть в одиннадцатилетнем возрасте. Женщины были как бы сухими ветвями на мощном стволе древа Фебреров — воинов, полных жизненных сил. Ученость быстро угасала в этом роду моряков и солдат, как погибает растение, выросшее в неблагоприятном для него климате.
Погруженный в размышления, которым от предавался накануне, и озабоченный предстоящим путешествием в Вальдемосу, Хайме задержался в приемной, разглядывая портреты своих предков. Сколько славы… и сколько пыли!.. Уже лет двадцать, наверно, сострадательная тряпка не прикасалась к славному семейству, чтобы придать ему более приличный вид. Отдаленные предки и громкие баталии покрылись паутиной. И подумать только — ростовщики не желали приобретать этой славной музейной коллекции, считая картины плохими! Никак не удавалось продать эти памятные реликвии богачам, желающим добыть себе знатное происхождение!..
Пройдя приемную, Хайме вошел в комнаты противоположного крыла. Потолок здесь был ниже; над ним шел второй этаж, занимаемый в свое время дедом Фебрера; комнаты эти со старой мебелью в стиле ампир казались более современными. На стенах висели раскрашенные гравюры эпохи романтизма, изображавшие злоключения Атала, историю любви Матильды и подвиги Эрнандо Кортеса. На пузатых комодах, среди запыленных матерчатых цветов под стеклянными колпаками, стояли разноцветные фигурки святых и распятия из слоновой кости.
Коллекция луков, стрел и ножей напоминала об одном из Фебреров, командире королевского фрегата, совершившем в конце XVIII века кругосветное путешествие. Пурпурные морские ракушки и огромные жемчужные раковины украшали столы.
Продолжая свой путь по коридору, Хайме направился в кухню, пройдя мимо часовни, не отпиравшейся годами, и архива — обширной комнаты, выходившей окнами в сад, в которой он, вернувшись из путешествий, провел немало вечеров, перебирая связки рукописей, хранившиеся в старинных шкафах за проволочными решетками.
Он заглянул в огромную кухню, где в свое время Фебреры, всегда окруженные приживальщиками и особенно щедрые на угощение друзей, приезжавших на остров, готовились к своим знаменитым пирам. Мадо Антония казалась совсем маленькой в этом просторном помещении, возле большого очага, вмещавшего целую гору дров, на котором можно было одновременно зажарить несколько туш. Духовок здесь хватило бы на целую общину. Холодная опрятность помещения свидетельствовала о том, что им давно не пользовались. Пустые крюки на стенах выдавали отсутствие медных котлов, бывших в свое время предметам гордости этой монастырской кухни. Старая служанка стряпала на маленьком очажке возле квашни, в которой обычно ставила хлеб.
Хайме окликнул мадо Антонию, чтобы дать ей о себе знать, и прошел в смежное помещение, небольшую столовую, — ею пользовались последние Фебреры. Обеднев, они бежали из большого зала, где в старину задавались пиры.
И здесь были заметны следы нищеты. Большой стол покрывала потрескавшаяся клеенка сомнительной чистоты. Буфеты зияли пустотой. Старинный фарфор разбивался, и его постепенно заменяли блюда и миски грубой работы. В глубине комнаты было два окна, распахнутых настежь; в них, как и рамках, виднелось море беспокойно синего цвета, трепещущее под жгучим солнцем. В квадратных просветах тихо покачивались ветви пальм. Далее, на горизонте, выделялись белые крылья парусника, медленно, как утомленная чайка, подходившего к Пальме.
Вошла мадо Антония и поставила на стол большую чашку дымящегося кофе с молоком и ломоть хлеба с маслом. Хайме с жадностью набросился на завтрак, но, едва начав жевать хлеб, нахмурился. Мадо сочувственно кивнула головой и затараторила на своем майоркинском наречии:
— Черствый, не правда ли?..
Конечно, этот хлеб не может идти в сравнение с булочками, которые сеньор кушает в клубе, но она в этом не виновата. Вчера вечером она собиралась поставить тесто, но не было муки, и она все еще ждет крестьянина из Сон Фебрера, который должен уплатить свою подать. Уж такие неблагодарные и забывчивые люди!..
Старая служанка подчеркнуто выражала свое презрение к арендатору, обрабатывавшему Сон Фебрер — ферму, составлявшую последнее достояние рода. Этот крестьянин многим обязан милостям Фебреров, а теперь, в трудную минуту, он забывает о своих господах.
Продолжая жевать, Хайме раздумывал о Сон Фебрере. Эта земля также уже не принадлежала ему, хотя он и считался ее владельцем. Ферма, расположенная в центре острова — лучшая усадьба, унаследованная от родителей, носившая имя Фебреров, была заложена, и он мог потерять ее в любой момент. Арендная плата, скудная по традиции, позволяла оплачивать лишь небольшую часть процентов по закладной, а неуплаченная доля увеличивала сумму долга. На жизнь оставались только платежи натурой, которые по древним обычаям обязан был вносить крестьянин; на них-то и кормились они с мадо Антонией, затерянные в огромном доме, под покровом которого могло приютиться целое племя. На рождество и «а пасху он получал пару овец и дюжину домашних птиц, осенью — пару откормленных на убой свиней и каждый месяц — муку и яйца, не считая фруктов. На эти приношения, часть которых съедалась, а часть продавалась через служанку, существовали Хайме и мадо Антония в уединенном особняке, вдали от нескромных взоров толпы, подобно жертвам кораблекрушения, затерявшимся на небольшом островке. Поставки натурой каждый раз все больше запаздывали. Арендатор, с присущим ему крестьянским эгоизмом, не желая встречаться с тем, кто попал в беду, явно ленился и всячески затягивал выполнение своих обязательств. Он знал, что наследник майората не был настоящим хозяином Сон Фебрера, и часто, приезжая в город со своей данью, сворачивал с дороги и развозил ее по домам кредиторов, людей для него опасных, с которыми ему хотелось поддерживать хорошие отношения.
Хайме с грустью смотрел на служанку, молча стоявшую перед ним. Эта старая крестьянка все еще носила деревенский наряд — темную кофту с двумя рядами пуговиц на рукавах, светлую полосатую юбку, а на голове — нечто вроде покрывал» — перехваченную у подбородка и на груди белую косынку, из-под которой виднелась очень толстая и черная привязная коса с широкими бархатными лентами на конце.
— Нищета, мадо Антония! — отвечал хозяин на том же наречии. — Все сторонятся бедняков, и если в один прекрасный день этот бездельник не привезет положенного, нам придется съесть друг друга, на манер потерпевших кораблекрушение.
Старуха улыбнулась: сеньор вечно шутит. Он живой портрет деда дона Орасио: тот тоже был всегда серьезным, и все боялись его взгляда, а какие шутки он отпускал!..
— Пора с этим покончить, — продолжал Хайме, не обращая внимания на улыбку служанки. — Все это кончится сегодня же, я решил… Узнай же, мадо, пока об этом не пошли толки, — я женюсь.
Служанка в изумлении набожно сложила руки и подняла глаза к потолку. Святая кровь Иисусова! Давно пора… пораньше бы это сделать, и дом бы иначе выглядел. И пей пробудилось любопытство, и она спросила с подлинно крестьянской жадностью:
— Она богата?..
Утвердительный жест хозяина не поразил ее. Конечно, она должна быть богатой. Только женщина с крупным состоянием может надеяться на брак с последним из Фебреров, которые всегда были самыми именитыми людьми на острове да, пожалуй, и на всем свете.
Бедная мадо подумала о своей кухне, мгновенно населив ее в своем воображении медной посудой, блестящей как золото, увидела ее с пылающими очагами, полную девушек с засученными рукавами, со сбитыми назад косынками и развевающимися косами. А сама она сидит посредине в кресле, отдает приказания и вдыхает сладкий аромат кастрюль.
— Молодая, должно быть! — полуутвердительно сказала старуха, чтобы выпытать у хозяина побольше.
— Да, молодая, гораздо моложе меня, даже слишком молодая — ей не больше двадцати двух лет. Будь мне чуть-чуть побольше, и я бы ей годился в отцы.
Мадо протестующе отмахнулась. Дон Хайме — самый красивый мужчина на острове. Уж она-то может это сказать, ведь она не могла налюбоваться на него еще в те времена, когда он носил короткие штанишки, а она водила его за руку на прогулку в сосновый парк, неподалеку от замка Бельвер. Он настоящий Фебрер — из рода важных сеньоров, а этим все сказано.

Биография

Произведения

Критика


Читати також