Ахим фон Арним. Майорат
(Отрывок)
Мы только что перелистали старый календарь, где на гравюрах — все странности времён ушедших, далёких, словно мир волшебной сказки. Как богато был наполнен мир, покуда не случилась революция и не смела, не смяла в одночасье изысканную прихотливость прежних форм; сколь однообразно беден он стал! Столетья, кажется, прошли с тех пор, и только лишь усильем воли мы иногда заставляем себя вспомнить, что там осталась — среди прочего — и наша юность тоже. Как тонко отразила своеобразие той эпохи искусная рука Ходовецкого; случайный силуэт, запечатлённый мимоходом, но сквозь него, сквозь случайность — поток духовной чистоты. Ах, эта строгость иерархий в каждом жесте, в каждой позе! И каждый был великолепен, в роскошном платье, словно в собственной своей вселенной, и будто бы себя готовил к вечности здесь ещё, на земле, и все были страшно заняты — заклинатели духов и одержимые духами, члены тайные обществ и таинственные искатели приключений, целители-чудотворцы и больные, в бреду творящие чудеса — всё, что угодно, лишь бы заглушить тоску, не выказать отчаянной некой муки, чтоб не вырвалась она ненароком из потаённых глубин души. Как объяснить всё это изобилие? Не приблизилась ли та, вымершая раса людей прежде времени к высшему миру и, протянувши дерзновенно руку к священным покровам Божества, не ослепла ли от блеска свободы, не отшатнулась ли, не пала в хаосе самоуничтожения обратно, в сумеречный мир Необходимости, необходимости соизмерять порыв свой с земными нуждами. Земля же забирает у нас все наши силы, чтобы вернуть нам долг — позже, много позже, но сторицею.
Века и века стояли за каждым из многочисленных тогдашних учреждений, надёжно их оберегая от всех и всяческих возможных перемен. Так, стоял когда-то в городе *** майорат-хаус господ фон ***; уже лет тридцать как он был необитаем, но интерьеры, но мебель и посуда хранились бережно и строго. Пользы от добра этого не было никому, однако же всякий понимал, что, пусть и в запустении, дом этот заслуженно слывёт одною из достопримечательностей города ***.
К тому же каждый год на нужды дома поступала определённая сумма, привозились новые скатерти, и столовое серебро, и картины, и прочие разности, необходимые для поддержания статуса, но прежде всего пополнялись запасы драгоценных вин в подвалах. Нынешний майоратс-херр вместе с матерью своей жил за границей, и от иных доходов обеспечен был довольно, чтоб не испытывать нужды в вещах, стоявших праздно в доме. Дворецкий, как заведено, заводил ежедневно часы во всех без исключения комнатах, кормил надлежащее количество кошек, коим вменялось в обязанность ловить вредоносных мышей, и раздавал по воскресеньям беднякам во дворе надлежащее количество пфеннигов. Среди нищих этих с лёгкостью могли бы, когда б не стыдились того сами, сыскаться и родственники хозяев, поскольку при основании майората о младших ветвях родословного древа предпочли не вспоминать. Вот и выходит, что счастья майорат не приносил никому, ведь богатые его владельцы богатству своему радовались разве что издалека, те же, кого судьба обошла, смотрели на них и на него с завистью.
Так, изо дня в день, в один и тот же час мимо окон майорат-хауса проходил кузен майоратс-херра. Был он лет на тридцать кузена своего постарше, и собою владел превосходно — а чем ему, с другой стороны, было ещё владеть? — и, проходя каждый раз мимо дома, он только и позволял себе, что покачать головой и заправить в нос понюшку табаку. Никто из обитателей города *** не мог тягаться в популярности с долговязым этим красноносым господином, который появлялся на центральной площади с пунктуальностью жестяного рыцаря на башенных часах, разве что чуть опережая бой курантов; детям он служил живым memento об уроках в школе, бюргерам постарше — ходячим эталоном времени, по которому сверяли они свои деревянные — с кукушками — часы. В разных слоях общества именовался он по-разному. Среди аристократов его звали Кузен, ибо родство с одним из первых семейств страны было в данном случае неоспоримо; он же со своей стороны в обращении этом видел — с готовностью — некую привилегию, единственную и неотъемлемую. Низшие слои населения называли его исключительно Лейтенантом, поскольку он и впрямь получил сей чин совсем ещё в юные годы, и всегда одевался с тех пор соответственно. Правда, за тридцать лет, прошедшие с тех пор, покрой мундиров изменился совершенно — однако перемен подобных Лейтенант не одобрял. И впрямь, разве не делали тогда сукна куда прочней, чем нынче; глядишь, и шерсть совсем уже истёрлась, а основа из кручёных ниток — ничего, держится. Красный воротник его истерся и блестел как лакированный; пуговицы медною своей рыжиной соперничали с цветом лейтенантского носа. Того же лисье-рыжего колера носил он и треуголку, с фальшивым перышком из шерсти. Но самым слабым местом во всем его костюме была, конечно, портупея. Шпага, фамильный, так сказать, меч, висела у него на боку подобно мечу над головой тирана — на ниточке, в буквальном смысле слова. Меч сей стал когда-то причиною опалы владельца своего, перерезав жизненную нить некоего светского щеголя, соперника Кузена в споре за милости одной хоф-дамы; и, хотя в последствиях злосчастной той дуэли никто особо не винил, военная карьера была ему заказана. В свет он, тем не менее, пусть по каналам несколько и странным, все ж таки пробился. Благодаря своей назойливости, просто удивительной подчас, и неутомимости в писании писем, он собрал понемногу едва ли не полную коллекцию гербов, а собрав ее, принялся копировать их в разных сочетаниях, где нужно — подрисовывал, а там, где подправить чисто не представлялось возможным, бывало, что и подклеивал. Затем, через посредство одного книгопродавца, он образцы разросшейся коллекции своей сбывал, и по весьма высоким ценам, удовлетворяя по мере сил потребности и взрослых, и детей. Была у него и еще одна страсть — откармливать индюков и прочую домашнюю птицу, а еще рассылать по городу почтовых голубей, которые возвращались затем обратно сквозь потайные оконца в крыше, и неизменно приносили почту. Торговлишкой этой занималась у него служанка Урсула, верная душа; и не наживши неприятностей, вряд ли стал бы кто в обстоятельства торговли этой вникать. На вырученные таким образом деньги он приобрел убогий мрачный дом в беднейшем в городе квартале, окнами на Юденгассе, на Еврейский переулок, а еще целый воз всяческого барахла — на аукционах — и так обставил комнаты, чтоб заглянувши случайно с улицы, никто ничего, кроме разве что мебели, внутри не увидал. А в остальном он был прилежный прихожанин, и в церкви делал все то же, что прочие, приходившие послушать проповедь, разве что усаживался всегда строго напротив одной и той же стены и погружался в созерцание гербов на фамильных склепах. Из церкви он шел обыкновенно в гости к пожилой статс-даме; заправив нос для храбрости прямо у двери ее щепоткою шнеебергерова особого табака, от коего чихалось ему порой до пятидесяти раз кряду, он прятал самообладание свое до времени в жилетный карман; было бы то возможно, он и грешную шпагу свою поджал бы, как хвост. За дверью он неизменно встречал все то же, под высокою прической, напудренное белоснежно, с яркими пятнами румян и голубою прорисовкой вен кукольное лицо — увиденное сквозь окошко, над вязаной нитяною занавесочкой, или же отразившееся ненароком в зеркале, оно напоминало скорее экстравагантную вывеску, нежели лицо человеческого существа; вот уже тридцать лет, со дня той самой злосчастной дуэли, успевшая давно уже состариться Хоф-дама томила его ожиданием, не сказав за тридцать лет ни разу «да», но и «нет» не сказавши ни разу. Он слагал в ее честь возвышенного штиля оды, в которых выводил ее то Венерой, то Дианою, а то Галатеей, однако же, из опаски перед язвительным ее язычком, так ни единого стиха никогда ей и не прочел. Давно вошедшие в привычку ответы следовали за вопросами, и большой черный пудель устраивался у него под рукой, требуя своей доли внимания, а под конец Кузен получал в подарок благосклонную улыбку — щедрый дар для того, кто умеет подобную щедрость ценить.
На бедность Хоф-дама не жаловалась, благодаря учрежденным специально для нее двум персональным пенсиям; когда-то она служила у двух принцесс, и обеих пережила. Прежние знакомцы — дипломаты, сановники — являлись к ней за туалетом, в зеркалах старинного трельяжа, и, вкушая по чуть-чуть от всяческих бульонов и отваров, имеющих целью сохранить давно уже увядшую красоту, она царила на ежедневном своем маленьком празднике и заодно пересказывала призрачным своим гостям последние городские сплетни.
Началась история эта весной, когда в одно из воскресений, выглянув по привычке в окно, Хоф-дама увидела нечто экстраординарное. По улице шел Лейтенант, но как он шел! Весна как будто добралась и до него, и свежая листва преобразила его совершенно. Новенькая, последнего фасона шляпа с настоящим пером вместо убогой шерстяной метелки, сверкающая шпага с гардой, с иголочки, зауженный к низу мундир, укороченные жилетные кармашки и новые же черные бархатные панталоны — провозгласили в мировой истории новый период. Чуть времени спустя Лейтенант ворвался к ней в комнату и с порога отрапортовал: «Дорогая кузина, сегодня в город приезжает Майоратс-херр, мать его умерла, а ему самому какой-то медиум посоветовал переехать в наши палестины, ибо здесь-то, мол, и обретет он наконец покой и излечится от страшной лихорадки, совершенно его измучившей. И вы представьте себе: молодой человек, по словам его покойной матушки, питает к майорат-хаусу явное отвращение, он хочет поселиться у меня, навсегда, и просил подготовить для него подходящую комнату, а для покрытия расходов передал мне весьма изрядную сумму денег. Однако домишко мой, сдается мне, вряд ли подойдет для этакого барчука, он ведь богат, а значит избалован; к сожалению в нашей большой семье царят законы совершенно кошачьи: первенца кормят, холят и лелеют, а младших его братишек и сестренок суют в помойное ведро головою вниз, и все дела». — «Но ведь однажды вы и сами чуть было не заполучили майорат,» — сказала Хоф-дама. «Да уж, — отозвался Лейтенант, — мне было тогда лет тридцать, а дядюшке моему — шестьдесят, а детей у него не было. И взбрело же ему в голову жениться еще раз, и на молоденькой. Тем лучше, подумал я, она-то его насмерть и уездит. Но обернулось к худшему; он, конечно, вскорости помер, однако жена его незадолго до этого успела-таки родить ему сына, нынешнего майоратс-херра, а я остался с носом!» — «Но если молодой человек, не дай Бог, умрет вдруг, владельцем майората станете вы, — сказала Статс-дама тоном совершенно спокойным, — умирают старики, они умирать обязаны, но случается умирать и молодым». — «Как на грех, — отозвался Лейтенант, — и священник говорил о том же в сегодняшней проповеди». — «А что пели? — спросила Хоф-дама, — скажите мне, я тоже буду молиться сегодня». Лейтенант напел первые несколько тактов; пела она тихо, он слушал, расчесывал пуделя, и на губах его играла счастливая улыбка. Когда он поднялся, чтобы откланяться, Хоф-дама взяла с него слово: как только молодой человек прибудет в город, представить ей его незамедлительно.
Когда Лейтенант вернулся домой, навстречу ему вышел высокий бледный молодой человек, одетый по фасону, которого видеть Лейтенанту до сих пор не доводилось; волосы его в некоем фантастическом беспорядке зачесаны были наверх, возле ушей оставлены были тонкие локоны, полукругом, a la Фигаро. Сзади волосы были забраны в тяжелый тупей. Полосатый сюртук с роскошными стальными пуговицами и большие серебряные пряжки на туфлях говорили о том, что Майоратс-херр человек состоятельный. Лейтенант с покойной ныне матушкой его состоял в переписке, а потому молодой человек сразу его узнал, и тут же принялся объяснять, как он устал, что ехал он день и ночь на курьерских, что кузенов дом ему очень понравился, и что единственное, о чем он просит — сдать ему пару просторных комнат, окнами на вон тот переулок; он бы туда и выходить не стал, впрочем, нет, стал бы, но лишь изредка, так полюбилась ему эта крохотная улочка. Кузен охотно предоставил ему плохонькие две комнатенки с видом на Юденгассе, и сразу же хотел распорядиться, чтоб слепые, с выгоревшими на солнце филенками окошки выставили и заменили их на новые, с большими стеклами. «Дорогой мой господин Кузен! — воскликнул тут Майоратс-херр. — Прошу вас, оставьте все, как есть, эти тусклые стекла мне в радость; видите ли, там есть одно прозрачное местечко, и сквозь него мне видна на той стороне улицы комната одной девушки, удивительно похожей — манерою двигаться, выражением лица — на покойную мою матушку, а она при том не видит меня, и не знает, что я за ней наблюдаю». — «Ага, понимаю, — сказал, чуть замявшись, Кузен. Он прошелся взад-вперед по комнате, заправил в нос понюшку табаку, чихнул и тоном задумчивым, но хладнокровным произнес, — Это Шикзельхен». — «Судьба, моя судьба?» — спросил встревожено Майоратс-херр. «Если вам так будет угодно, хм, Шикзальхен, Судьбинушка, не так ли? — но если попросту, это молоденькая еврейка, зовут ее Эстер, и у нее там, внизу, в переулке, свой магазинчик; очень, кстати, образованная особа, отец ее был барышник и делал неплохие деньги — так она объездила с ним вместе все большие города, принимала у себя всяких тамошних знатных господ; кроме того, она свободно изъясняется на всех иностранных языках, и когда она приехала в наш город и поселилась здесь, в здешней грязи, вместе с мачехою своею, Фасти, и с ее детьми, это, доложу вам, было событие. Она ведь отцу своему была неплохою вывеской, привлекала, так сказать, солидных клиентов. И дела шли неплохо, до тех пор, покуда один из партнеров отца не сбежал с большою суммой денег. Старик от этого удара оправиться так и не смог, и вскоре умер. Дочери своей от первого брака, этой самой Эстер, он оставил небольшой капитал, так, чтобы она смогла до самой смерти прожить независимо от мачехи, и чтобы старая Фасти не наложила на деньги лапу». — «Но ведь это ужасно, — вскричал тут Майоратс-херр, — два человеческих существа, которые ненавидят, которые презирают друг друга, и под одною крышей! Я ведь уже видел старую Фасти в окошко — жуткое лицо!» — «Да нет, — ответил Кузен, — они совсем неплохо уживаются вместе. У каждой есть своя лавчонка, своя квартира». — «Я хочу помочь ей заработать немного денег, — сказал Майоратс-херр, — Здесь, кажется, много живет евреев». — «Никто, кроме евреев, здесь, почитай, и не живет. Это Юденгассе, вот они здесь и копошатся, что твои муравьи; с утра до вечера продают, покупают, перепродают, скандалят, устраивают сцены, всё хлопочут в поте лица о хлебе насущном; ну, да ничего, скоро им все это запретят, скоро выйдет указ, они и носа на улицу высунуть не посмеют; тьфу, тьфу, черт с ними со всеми, и с дьявольской ихней верой». — «Нет-нет, милый Кузен, вы ошибаетесь, — сказал Майоратс-херр и схватил его за руку. — Если б вы видели сами, что показывал мне в Париже мой медиум, то ни стали бы записывать Дьявола в отцы какой угодно веры; нет, уверяю вас, Князь Тьмы враг всякой веры! Любая вера идет от Бога, и потому истинна, и я клянусь вам, что даже и языческие боги, к коим привыкли мы относиться с насмешкою как к достойным жалости предрассудкам неразвитых умов, еще и теперь продолжают жить; конечно, у них нет прежней их силы, но властью они обладают немного большей, нежели простые смертные, и я бы не осмелился говорить дурно ни о каких богах. Я сам их видел, всех, второй своею, духовной парой глаз, и даже говорил с ними». — «Да уж, черт меня подери, удивили, так удивили, — воскликнул Кузен, — сумей мы с вами показать все это кое-кому из высокопоставленных здешних господ, мы имели бы при дворе вес необычайный». — «Нет, дорогой Кузен, ничего не выйдет, — ответил Майоратс-херр серьезно, — к подобным сеансам нужно очень долго готовиться, целые годы, в противном случае при первой же встрече человек и дух, явившийся ему, так напугают друг друга, что смертное человеческое тело не в состоянии будет вынести и нескольких секунд. Даже и те, кто проник в мир духов и вроде бы вернулся живым, как я, например, долго не живут, им просто не позволят жить долго. Матушка моя о том знала, и потому так переживала за меня перед смертью. Она ведь вела все наши дела, покуда я учился и набирался опыта. Вряд ли кто использовал свободное время с такою пользой, как я; приложивши все мои силы, я достиг таких глубин, до которых немногим суждено было добраться. Но матушка моя умерла, и к горю моему добавились вдруг заботы, о коих я и понятия прежде не имел, я был настолько подавлен, настолько выбит из привычной колеи, что чудом только не сошел с ума. Я хотел было взять себя в руки и ради низменного пожертвовать высоким; но тут страдания вконец подорвали мое здоровье. Одна ясновидящая сказала мне, что здесь, у вас, Кузен, я обрету покой; у вас редкая способность к жизни практической, доверь я вам свое состояние, и вы путем обычных ваших операций утроите его. Ах, Кузен, освободите меня от бремени денег, от бремени быть богатым, наслаждайтесь богатством сами, а мне ведь нужно совсем немного; на случай же, если я снова смогу совладать с Духом Земли, и если в доме моем появятся дети, мои наследники, я оставлю вам половину доходов моих и возложу заботы обо всем необходимом». При этих словах две чистые слезы выкатились из глаз молодого человека, в глазах же Кузена, пристально, из-под вздернутых бровей глядевших на Майоратс-херра, удивление боролось с желанием поверить в несбыточную мечту. Майоратс-херр помедлил и решил изменить тему разговора: «Вы знаете, я сегодня гулял по главной вашей улице — столько новых впечатлений, столько надежд подарил мне этот город, ведь здесь начнется новый круг моей жизни — и видел там, на улице, странных, изможденных людей, буквально высохших от нескончаемых судебных дрязг, им едва хватало сил доплестись до кафе; злобные мелкие бесы буквально висели у них на полах сюртуков, тянули их назад, и все совали им под нос какие-то кассации и ходатайства. Был там, кажется, и мой отец, он все занят одним бесконечным конкурс-процессом, все участники которого давным-давно уже померли. Прошу вас, дорогой Кузен, возьмите все в свои руки, вы-то хоть душу отведете, а я, право же, слишком слаб». — «Позвольте, — воскликнул Кузен, — туда, к Воротам, в тамошние кафе ходят по воскресеньям судейские — советники, писцы, заседатели — и с ними их жены и дети». — «Вот и извозчик тоже сказал мне, что это детишки тянут их за полы, — продолжил Майоратс-херр, — но у подобных людей, у людей столь убогих не может быть детей; нет, это маленькие злые духи, которым поручено терзать их за нерадивость. Дорогой мой Кузен! Окажите услугу покойному моему отцу, вашему дяде, несчастной сей душе!»
Кузен боязливо оглядел полутемную комнату, ему показалось вдруг, что духи, словно пылинки нюхательного табака, толкутся суетливо в воздухе. «Я всё, всё устрою, как вы того пожелаете, любезный кузен, — едва не выкрикнул он: да я просто сам не свой, когда у меня нет под рукой какого-нибудь этакого дела. Процессы мне милей любовей, и вскоре все ваши дела будут в столь же образцовом порядке, как моя коллекция гербов». С этими словами он вывел Майоратс-херра в прихожую, надеясь отвлечь и успокоить его показом изящных, натертых до блеска ящиков, в которых хранилась уникальная его коллекция гербов — часть из них тиснена была киноварью, а имена владельцев он вывел готическим шрифтом. Оказалось, что и в геральдике, как и в прочих областях, Майоратс-херр разбирается неплохо, и довелось Кузену выслушать несколько дельных весьма замечаний. Но стоило ему только приоткрыть шкаф с гербами французскими, Майоратс-херр тут же схватился за голову: «Боже мой! что за шум! Будто армия древних рыцарей ищет наощупь свои шлемы, а шлемы им давно уже малы, гербы их поедены молью, щиты проржавели насквозь, и все рушится, рушится; я этого не вынесу, у меня голова идет кругом, а сердце разрывается от горя!» Кузен захлопнул злополучный шкаф и отвел Майоратс-херра к окошку, глотнуть свежего воздуха. «А кто это едет?» — воскликнул тот, едва подойдя к окну. «Смерть восседает на козлах, тянут колымагу Голод и Боль; одноногие и однорукие духи летают вокруг катафалка и требуют у Безжалостной отнятые члены свои назад, а та с каннибальскою жадной ухмылкой глядит на них; обвинители бегут за дрогами с криком, это души тех, кого она отправила раньше времени на тот свет… дорогой Кузен! что же вы стоите! неужто здесь нет полиции?» — «Я позову, пожалуй, человека, любезный кузен, пусть он пощупает вам пульс, — отозвался Кузен, — вы говорите о лучшем нашем диагносте и хирурге. Такие уж у него дрожки, узенькие, одноместные; кучер его и впрямь отощал, и лошади — доходяги, но только кружатся над ним — воробьи, а бегут за дрожками следом собаки из переулка». — «Нет! — сказал тут же Майоратс-херр, — не зовите, Бога ради, врача! Стоит врачам пощупать мой пульс — а пульс мой то скачет без ритма и меры, а то и вовсе застынет — как тут же принимаются они кричать в один голос, будто я уже умер, и ведь по большому счету они правы; я и жив-то еще только лишь благодаря флюидам доброй одной души, да и та больна неизлечимо. Впрочем, на сей раз вы напрасно обо мне беспокоились, дорогой Кузен, слова мои относились собственно к французской аристократии, вернее, к тем опасностям, которые вскоре ее ожидают; я просто представил себе, сколько хлопот, должно быть, доставляют сейчас во Франции призраки владельцам фамильных замков; в вашей же коллекции духу взяться неоткуда. Я вполне способен различить то, на что мне стоит посмотреть истинной, духовной парой глаз от игры фантазии, моей или вашей; смею вас уверить, я сам в состоянии последить за собой; что же до физики духов, она всегда была излюбленным предметом моих штудий».
Лейтенант, который с физикою духов не имел, да и не мог иметь ничего общего, перевел разговор на проблемы домашнего обустройства. Майоратс-херр объяснил, что, мол, прислуги ему, почитай, не требуется вовсе, что прислуга ему в тягость, а потому причесываться и бриться он предпочитает сам, да и прочих слуг не нужно. «Служанка здешняя, — сказал он, — ангельская душа, и носит нимб вкруг головы по праву». — «Нимб, — пробормотал себе под нос Кузен, — это, пожалуй, белый платок, которым она повязывает голову!» А вслух добавил: «Видать, когда Господь лепил святых, приличной глины не на всех хватило». Еще Майоратс-херр сообщил, что днями он обыкновенно спит, а когда заходит солнце, встает с постели и садится за тихую свою работу, на что Кузен пробормотал опять вполголоса: «Видать, оттого ему и чудятся призраки, что живет как сова».
После ужина Кузен, пожелавши гостю доброй ночи, откланялся. Отправилась спать и служанка; Майоратс-херр зажег восковые свечи — в комнате стало светло, как днем, — и принялся листать рукописи, книги, просматривая усердно страницу за страницей, а затем занялся главным трудом своей жизни, собственным своим дневником.
Яркий свет в окошке лейтенантова дома для обитателей квартала был полной неожиданностью; зная, как Лейтенант прижимист, они предположили было, что в доме начался пожар. Однако, собравшись перед домом и услышав через раскрытое окно печальные звуки флейты, они успокоились, и даже обрадовались: на Юденгассе объявился вдруг неожиданный источник света, и удобней стало смотреть себе под ноги — и заметнее сделалась грязь. На флейте играл Майоратс-херр, и музыка его предназначалась, собственно, Эстер; девушка как раз снимала платье, а затем, оставшись в тонкой ночной сорочке, принялась заплетать перед зеркалом, у ночного столика, волосы — Майоратс-херр же глядел на нее из смежной с большою комнаты, сквозь запыленное тамошнее окно. Переулок застроен был неуклюжими громоздкими домами, в которых из экономии места всякий следующий этаж нависал над предыдущим, и в результате окошко Эстер было от Майоратс-херра так близко, что ему достаточно было бы единственного смелого прыжка, чтоб перенестись к ней в комнату. Однако, прыжки были явно не по его части; взамен он развил в себе замечательную тонкость слуха, и слышать мог малейшие оттенки звуков на расстоянии весьма значительном, о чем обыкновенно не ставил окружающих в известность. Сперва он услышал выстрел, или звук на выстрел похожий; тут же девушка вскочила и с жаром принялась читать какие-то стихи по-итальянски, что-то о служении богам любви, о зеркале, и тотчас он увидел, как воздух комнаты наполнился множеством суетливых маленьких духов, увидел, как они, по малейшему знаку ее руки, подают ей гребень и ленты, и какой-то изящный бокал, как приводят в порядок брошенные платья; затем она легла в постель, и духи закружили у нее над головой. Лампа коптила уже, и лицо Эстер он видел все более и более смутно; и вдруг из гаснущего огонька возник образ покойной его матери, мать подошла к постели девушки, нагнулась над нею, и распрямилась снова с маленьким светяшимся крылатым шаром в руках — похожая на ночную фею, что приносит в складках платья детишкам сны; в комнате мать пробыла до полуночи, паря неторопливо взад-вперед, как ходила она, бывало, по собственной его спальне, когда его одолевали по ночам кошмары. Затем, на глазах у застывшего от изумления Майоратс-херра, она вознесла крылатый шар с ясным необычайно образом Эстер, в нем заключенным, над бездонною пропастью темных городских улиц и с легким — на удивленной тихой ноте — восклицанием растаяла. Тихий сей возглас вернул его с небес на землю, от сути к туманной видимости бытия, и никаким усилием воли не смог он вернуть милый образ. Спящую Эстер он разглядеть не смог тоже, в комнате было совсем темно; стало тихо, только внизу, под мостками, перекинутыми через сточную канаву, возились крысы, да старая Фасти в высокой меховой шапке, высунувшись в окно, прокашлялась и начала читать что-то вроде молитвы; и вдруг, где-то за домом, совсем близко, густо замычал бык. Майоратс-херр кинулся в спальню и увидал через заднее окошко огромных размеров быка; бык стоял на зеленой, залитой светом взошедшей луны лужайке, среди разбросанных в беспорядке могильных плит и копал копытом возле одного из надгробий, а рядом с ним выделывали в воздухе головокружительные антраша два козла.
Майоратс-херр так и застыл на месте: что за дичь, почему скотина эта разгуливает ночью по кладбищу? Он позвонил служанке.
Служанка явилась тут же и спросила — что ему угодно.
— Да нет, ничего особенного, — ответил он, — только, будьте любезны, растолкуйте мне, что там за притча за окном?
Служанка подошла к окну и сказала:
— Ба, да это никак еврейские майоратс-херры; евреи, они, видите ли, первенца от всякой скотины не убивают, а посвящают Богу; их кормят, и щедро кормят, и ничего не заставляют делать, но если кто-нибудь из христиан убьет скотину эту ненароком, евреи будут ему только благодарны, кормежка-то денег стоит.
— Ах, бедолаги, — вздохнул Майоратс-херр, — но неужто и ночью им нет покоя?
— Евреи, они так говорят, у чьей могилы майоратс-херры ночью роют, у того из родни скоро кто-нибудь умрет, — отозвалась служанка, — вот там, где бык сейчас копытом роет, там батюшка нашей Эстер лежит, богатый был человек, лошадьми торговал.
— О, Боже, нет! — воскликнул Майоратс-херр и, в самом тяжком расположении духа, пошел обратно в комнату, искать успокоения в протяжных звуках флейты.
Наконец, настало утро; густые тени домов разлеглись на мостовой под ясным небом, молоденькие служанки, не желая пачкать новых башмачков, выбирали дорожку посуше и прыгали с камня на камень; ласточки с примерным прилежанием укладывали ценный строительный материал, коим в изобилии снабдил их вчерашний дождь, сглаживая с его помощью все огрехи, все неровности архитектуры человеческой. На окошке, выходящем на комнату Эстер, Майоратсерр также обнаружил два деловито щебечущих существа в долгополых серых фраках, которые как раз собрались строить гнездо на том самом месте, где оставался кусочек чистого стекла. Майоратс-херр долго стоял в нерешительности, выбирая, что будет правильней: гнать строителей прочь, или же дать судьбе возможность позаботиться о душевном его спокойствии. И, в конце концов, согласно с обычным своим образом мыслей и действий, предпочел позицию выжидательную. Эстер была отныне от него сокрыта, ни радости ее по поводу славного утра, ни милых домашних хлопот он видеть не мог; ему показалось вдруг, что он бы и сам не против поселиться там, на подоконнике, и строить своими руками собственное счастье — Бог знает, из какого матерьяла; чтобы покончить со всем этим разом, он лег на кровать, взял в руки мандолину и запел.
Die sonne scheinet an die wand
die schwalbe baut daran
o sonne, halt nur heute stand,
dass sie recht bauen kann.
Es ward ihr nest so oft zerstoert,
noch eh' es fertig war,
und dennoch baut sie wie betoert;
die sonne scheint so klar!
So suess und toericht ist der sinn,
der hier ein haus sich baut; —
im hohen flug ist kein gewinn,
der fern aus lueften schaut,
und ging er auch zur ewigkeit
er passt nicht in die zeit,
er ist von ihrer Freudigkeit
Verschieden himmelweit.
Проснувшись вечером, он обнаружил в спаленке своей Кузена, в сопровождении весьма изысканного ужина; мало того, Кузен тут же пообещал ему сюрприз, и сюрприз приятный. Выглянув в большую комнату, ту самую, что выходила в переулок, Майоратс-херр обнаружил, что она преобразилась совершенно: софа и стулья, шкафы и столики, и даже окно было чисто вымыто — но ласточек не было. «Добрых моих ангелов-хранителей прогнали, — подумал Майоратс-херр. — Значит, придется мне встретиться с тобой лицом к лицу, мой ангел смерти, и пережить по-настоящему кошмар, так долго мучивший меня; ведь кое-что из виденного мной во сне сбылось уже». — «В чем дело, кузен? — спросил Лейтенант, — вам не понравилась меблировка?» — «Я скверно спал, — ответил Майоратс-херр, — и видел во сне Эстер, и она была — мой ангел смерти. Господи, какая чушь! Ее платье исполнено было глаз, без числа и счета, она протянула мне чашу скорби, смертную чашу, и я выпил все до капли!» — «Вас просто мучила жажда во сне, вот и все, — сказал Лейтенант. Садитесь к столу, вот славное вино, настоящее венгерское, я сам его готовлю из изюма и черного хлеба. Да, кстати, вы просто обязаны сходить не сегодня-завтра к одной замечательной здешней старушке; она меня сегодня замучила до полусмерти, чтобы я только вас к ней привел; она хоф-дама, и была когда-то в дружбе с родителями вашими». — «Но для этого мне придется бодрствовать днем, я же охотнее бодрствую ночью, — ответил Майоратс-херр. — Давайте оставим эту затею; примите искреннюю мою благодарность за то, что привели в порядок комнату. Вот только я хотел бы еще купить шелковые шторы; умельцы ваши так выдраили стекла, что я теперь никак не смогу остаться невидимым, если мне взбредет вдруг в голову понаблюдать за переулком». — «Ну, так и купите их, прямо здесь же, внизу, у красотки Эстер, — воскликнул кузен, — а заодно и познакомитесь с ней, и ближе, чем через оконное стекло. Всех наших майоратс-херров сопровождала обыкновенно свита из особо доверенных лиц, и вы не должны нарушать традиций, о любезнейший из кузенов! Я буду сопровождать вас, чтоб не пришлось вам торговаться самому, и чтоб не дали вы себя в обиду, если девчонка окажется вдруг чересчур несговорчивой — уж я-то цены знаю!»
Так, вдвоем, и спустились они в переулок, и Лейтенант только что не тащил Майоратс-херра за руку, последний же никак не мог совладать с охватившим его трепетом; ему казалось, что высокие нелепые здешние дома вылеплены из папье-маше, а люди подвешены на ниточках, словно марионетки, и движутся согласно медленному ходу гигантского солнечного вала. Время было позднее, и евреи с Юденгассе закрывали уже свои лавки, убирали мусор, подсчитывали выручку; Майоратс-херр шел как в чаду, ослепший и оглохший, и никак не мог отважиться поднять, наконец, глаза.
«Сюда, сюда!» — крикнул Лейтенант, и Майоратс-херр хотел уже было переступить порог, как вдруг увидел в лавке вместо Эстер безобразную старую еврейку с орлиным носом, с глазами как карбункулы, с кожею цвета копченой гусиной грудинки и с бургомистерским, право, животом. Выскочив ему навстречу, она тут же принялась расхваливать ему свой товар, зазывать его в лавку, она-де покажет ему все самое прекрасное, что только есть на свете, даже если он ничего и не купит, все равно, для такого славного молодого господина и постараться не жалко! — Он хотел уже было и впрямь зайти, но тут Лейтенант ухватил его за рукав и зашептал на ухо: «Сюда, в другую лавку, прекрасная Эстер здесь!» Майоратс-херр повернулся в дверях и объяснил извиняющимся тоном: он-де ничего покупать не собирался, он только заглянул на секунду — нет ли часом в углу театральной афиши; и с этими словами направился к соседней лавке.
Но от старухи не так-то легко было отделаться. Она крикнула ему вслед: «Молодой господин! афиша висит в другой совсем стороне, вон там, на углу, да и в лавке у меня, если поискать, глядишь, найдется! Заходите, заходите ко мне, есть у меня афиша — с испанскими наездниками!» Майоратс-херр смутился, обернулся, да так и застыл в испуге, ибо у еврейки на голове сидел черный ворон.
Между тем Лейтенант успел уже завязать беседу с Эстер и объяснить ей — даже и без фамильярности — цель их визита. Он втащил и Майоратс-херра за собою в лавку, но тут позади них раздалось воронье совершенно карканье. Мешая исковерканный немецкий с иудейской бранью, старуха честила на чем свет стоит свою несчастную дочь — она-де распутница, и заманивает в лавчонку свою христиан, и собственную мать готова оставить без гроша, и да будет проклята она, и все муки ада пусть станут ей достойным воздаянием. В конце концов, хоть воздух был и теплый, у нее, как зимой, перехватило дыхание; она пыталась втравить в затеянную свару двух проходящих мимо подмастерьев, и обещала им за это пирог, но безуспешно. Эстер покраснела от стыда, однако же ни слова в ответ не сказала.
Наконец, в старухину лавку зашел покупатель — и она исчезла. Майоратс-херр спросил тут же, кто эта старая женщина с вороном на голове. «Моя мачеха, — ответила Эстер, — а за ворона вы, должно быть, приняли ее черный платок — так уж она его повязывает — и впрямь похоже». Голос ее, теперь, когда он звучал совсем близко, показался Майоратс-херру до жути знакомым; и сходство с покойницей-матушкой стало еще сильней. Эстер была на вид совсем еще дитя, но детской свежести в ней не было: нежная, едва не прозрачная кожа, красиво очерченные губы нездорового бледно-матового тона; яркий свет ей явно был в тягость — она невольно прикрывала от света глаза, как цветы складывают к вечеру вокруг чашечки лепестки. Пока она разматывала ловко штуку шелка, Лейтенант все пытался утешить ее, весьма, к слову сказать, неуклюже — выражая надежду, что мать ее, по всему видать, долго не протянет.
«Нет-нет, зачем вы так говорите, пусть живет долго, — отвечала ему добрая девушка, — у нее ведь и кроме меня есть дети, и ей приходится заботиться о них. Как знать, кому суждено первому испить горькую каплю ангела смерти. Бог мой, я что-то сама сегодня не своя». Майоратс-херр тем временем, казалось, не только увидел воочию полет ангела смерти, но и услышал шум крыльев: «Как страшно свистят его крылья, и ветер — прямо в лицо». Эстер метнулась тут же к задней двери, извинилась и мигом ее захлопнула: младший братишка оставил дверь открытой, вот и сквозит.
Произведения
Критика