Ямбы – телеграфной строкой
Ю. Болдырев
Самое большое стихотворение из тех, что вошли в новую — вторую — книгу Татьяны Бек (первая — «Скворешники» — вышла в 1974 году), насчитывает 24 строки. Это статистическое наблюдение имеет прямое отношение к эстетике этой книги и творчества поэтессы вообще.
Еще в первой книге Т. Бек писала: «Я знаю, что те слова, которые я ищу, давно до меня разысканы и охают надо мной, когда я стихи пишу, как мостовую мощу, где каждый из тысяч булыжников надо поднять самой». Вот это сознание, что мастерами родной литературы уже «все» сказано, влияет не только на Т. Бек, но и на других молодых. И чем глубже, в большем объеме знает молодой литератор родную словесность, тем это сознание мучительнее.
Что же с этим сознанием делать? В стихотворении «Счастливое лето» Г. Бек показывает один из вариантов творческого поведения рисуя «четырех грядущих поэтов»:
Четыре поэта — четыре полета гордыни.
Которая верит: «Я лучшее соло сыграю!
На старославянском. На полублатном. На латыни.
(О, я без иронии! Я же — четвертая с краю.)
В самом начале ее книги читаем:
Пора бы выбрать: или — или!
Мы не в старинном водевиле.
Где принц переодет козлом, —
А в мире подлинном и злом.
Он непогож и неудобен.
Не обойти его колдобин.
А ежели и обойдешь,
То это смерть, поскольку — ложь.
Т. Бек не лукавит, когда пишет о стоящей перед ней необходимости выбора, ей просто кажется, что эта необходимость — еще перед ней. На самом деле она позади, своя дорога уже выбрана, что и подтверждается резкостью выражений второй строфы. И решающую роль в этом выборе сыграло чувство ответственности перед словом, перед литературой, о котором другой поэт сказал: «Ответственные повествования словесность составили нашу, случайные импровизации в России не процвели».
Ну, хотя бы вот эти строки: «Боже! Самодовольные рожи, как вы цедите жизнь из ковша, знать не зная, что боль — это дрожжи, на которых восходит душа»? Или: «Беззащитность напоказ, боевитая ранимость, — презираю вашу мнимость и хитро косящий глаз! Тот уже бесспорно врет (в журнальном варианте вместо «бесспорно» было «наверно», — в книге Т. Бек не смягчила, а увеличила жесткость), кто, восторги примечая, своего сиротства гнет расписал за чашкой чая». Или стихотворение «Он списывал мысли в блокнот...» — какой обидный для бесчисленных его прототипов максимализм. Или... Но хватит, так четверть книги можно переписать.
Инфантильность стихов иного молодого поэта в нынешнюю пору, увы, нередка. Среди поэтической молодежи, которая вышла в последнее десятилетие на печатную арену, авторы многих публикаций, а то и книг, даже и не пытаются избавиться от собственной невзрослости. Но научились умело прикрывать ее. Кто — содержанием: громкими, мнимосерьезными, апробированными темами. Кто — формой: необычными ритмами и метрами, отменной инструментовкой. Кто — неотразимо действующими на иных редакторов вехами трудовой биографии. Но под этими покровами легко усматриваются неглубокие чувства, банальные, заемные мысли, чужие интонации — приметы неизжитого и неизживаемого школярства.
У Т. Бек — совершенно иное дело, да и покровов никаких нет. Она открывает книгу вот таким признанием:
Пожелтел и насупился мир.
У деревьев осенняя стать.
Юность я износила до дыр,
Но привыкла — и жалко снимать.
Я потуже платок завяжу.
Оглянусь и подумаю, что
Хоть немного еще похожу
В этом стареньком тесном пальто.
Вот откуда — от непокидаемой, несдавшейся юности — и максимализм с его нетерпимостью, «и святые до дрожи мечты», и презрение к притушающему юные благие порывы быту, колючесть высказываний, «молодая немудрая брань», как скажет Т. Бек попозже, спустя треть книги.
Но это попозже! А в этом стихотворении есть строчка, как бы проскользнувшая «контрабандой»: «юность я износила до дыр». С этого осознания и начнется сюжет книги. Читая ее, мы увидим, как тяжело, с болью, будет героиня выпрастываться из своего «тесного пальто», преодолевать романтическую отстраненность от мира, юношеское высокомерие, одиночество и тоску.
О том, как это происходит, рассказывают многие стихотворения книги «Снегирь». Я остановлюсь на одном — из тех, что больше всего люблю у Т. Бек:
На дачном, на невзрачном полустанке,
Где вянут одуванчики во рву,
Я запишу на телеграфном бланке
Разгневанные ямбы. Но — порву.
...Уборщица прошла, старинный китель
Одернула неженственной рукой.
«Ты никому на свете не учитель»,—
Я о себе подумала с тоской.
Покуда жизнь как плотная скорлупка
Тому, что в сердце якобы кипит,
Покуда ты чураешься поступка,—
Не предъявляй, пожалуйста, обид.
Не могу не обратить внимание на то, как изящно и соразмерно построено это двенадцатистишие. На смысловую цензуру, проходящую через стихотворение и делящую его на две равные и противопоставленные части. На психологическую точность: без явления уборщицы — человека с нелегкой судьбой — последующие шесть строк могли бы прозвучать просто риторикой. На самоограничение и экономность художественных средств: тот же «проход» уборщицы подан скупо, неразводненно, собственные соображения по этому поводу, конечно же, существовавшие, словно бы зачеркнуты, столь же решительно, как и «разгневанные ямбы», и сказались лишь в двух значимых эпитетах; так же экономно и описание места действия и поведения героини в первой строфе.
Тем явственнее для читателя и благородство мысли, и высота требований к себе, и значительность представшего перед нами. Да и само стихотворение благодаря всему этому приобрело характер не воспоминания о чем-то бывшем, когда тщательно выписываются детали события, фон и столь же тщательно объясняются причины и последствия случившегося, чтобы, упаси бог, не возникло иного толкования, — но поступка, происшедшего на наших глазах, поступка крупного и решающего для судьбы героини.
А в поступке явлен человек, Здесь, может быть, и лежит объяснение того печального положения, что многие молодые поэты порой кажутся неразличимыми, словно перед нами один автор с бесчисленными псевдонимами. Они предъявляют читателю стихи-резиньяции, стихи-воспоминания, стихи-размышления по поводу, стихи-описания, стихи-сетования, и нет или почти нет среди всего этого стихов-поступков, в которых личность выявляется с резкой и неповторимой определенностью.
Перед полуденной полынной Землей...
Перед лесной калиной...
Перед поляной смоляной —
Так стыдно жизни половинной,
Так сильно хочется иной!
Книга показывает, как ее героиня идет к иной жизни, к иному пониманию мира, от одиночества — к людям: «Куда как устарела новость: «О, я дурна... О, я одна...»; «...надобно жить веселей: тоска — это счастье для юных»; «Равнодушие к «внешнему миру» — срам, и пошлость, и грех, наконец». Идет, все четче осознавая, что отъединенность от людей, от их малых и больших забот — малодушна и даже постыдна: «Я единственна в мире. Но в мире не бывает отдельных судеб»; «Ты сегодня поймешь: как душа обязательна в теле, так обида и боль непременно нужны позади, чтобы боль впереди потрясла, но уже — без обиды, без жестокости, мести, а боль за людей остальных...». Идет, не забывая «о зове из юности», забирая с собой прежние святые мечты, идеалы, юношескую неподкупность. В заявлениях этих порой проскальзывает декларативность, новая «одежка» еще не притерлась и не стала до конца своей, но есть надежда, что на этой дороге героине помогут те, кого она заклинала некогда:
Неужели и я помудрела.
Чтобы падать за коркой с небес!
...Выручайте, любимое дело,
И укор существующих смело,
И холодный нехоженый лес.
Идет не ради немудрящей душевной успокоенности. Но чтобы «петь о веке непростом просто».
Л-ра: Литературное обозрение. – 1981. – № 8. – С. 58-60.
Критика