«Жизнь, а не роль»
Адольф Урбан
Есть ролевая поэзия. Сконструирован образ. Создана маска, которую можно слегка деформировать, разрисовывать, создавая видимость развития. Но однажды принятая роль твердо заучена и по сути не меняется. Это создает видимость резкой обособленности, определенности творческой манеры, «лица», как в мультипликационном фильме, мгновенно узнаваемого, но с ограниченным набором сменяющихся выражений, читаемых однозначно.
Татьяна Бек решительно не хочет играть в разученной пьесе или ставить ее по заранее предусмотренному плану: «неуместна суфлерская будка, ибо предложена жизнь, а не роль». Не чья-нибудь, а своя жизнь, своя беда, свое счастье, не укладывающиеся в декламационные фразы: «Шероховатости речи — лучшее, чем я владела».
Это — один из главных сюжетов ее «замысла». Отказ от «чистописания», от гладкой речи, от порхающих мотивчиков: «Я желаю, ровесники, чтобы нас полюбили не за легкие песенки, а за трудные были!» И еще: «Режу, точно закройщица, непокорное слово».
Дело опять же не в преднамеренном обособлении, не в преимуществах частной жизни над ее общими стремлениями. Т. Бек живет в своем времени и в его атмосфере, ровно так же овевающей и ее сверстников и современников.
Я расскажу тебе впотьмах. Вполголоса, скороговоркой
Про город на семи ветрах.
Стоящий кротко за «Вечеркой»,—
Где я росла: где даже бред
Бульварной изморози ржавой
И тот был понят и воспет
Магнитофонным Окуджавой.
Где мы росли под гул вестей:
Где воздух был жесток и молод
В шестидесятых...
Это, так сказать, общее. Оно — узнаваемо, даже стандартно. Но в том-то и суть ее поэтического противостояния, что, впитывая эту атмосферу — «Как тайком курили старшеклассники, как старух пугала новизна», — Т. Бек вырывается на простор: «Не отрекаясь от «презренной прозы», в нее вдохнуть мерцание светил...»
Во всех этих формулах, достаточно однозначных, можно было б заподозрить схематизм и декларативность. То самое рационалистическое конструирование, которое свойственно «ролевой» поэзии. Но для Т. Бек детство — «ожог», «мир, как оплеуха», в «уличной давке» звучит «заплаканный голос добра», требует выражения «тайный сговор совести с бедой». На глубине жизнь уже не так проста, не так очевидна в своих проявлениях, но тем сильнее ее земное притяжение, тем более она требовательна. Тут мы испытываем и эмоциональные перегрузки и муки совести, преодолеваем болевые пороги. Бремя кажет свою изнанку. И сами мы уже соприкасаемся с ним не внешними жестами, а всей своей нервной системой:
Не думай захлопывать дверцу.
Отнюдь не герой — самоед.
Проверено: честному сердцу
Укрытья от Времени — нет.
Оно и тебя не минует,
В жестокий возьмет переплет,
Измучит, переменует,
Верхушкою в землю воткнет.
Но дудки! Не вымру, не сгину.
Характер задумчив, да крут.
Не высушило сердцевину,
И корни я весне — расцветут.
Время выворачивает человека корнями наружу. Испытывает самую его суть. И тут уже не до выученной роли. Надо проявить характер и волю. Выжить. Сохранить самость: «Я не растеряю душу живу, как в три ее погибели ни гни». Место поэтических сказок занимает «хроника, беспристрастная речь летописца». Расцвеченная фраза отступает перед напором неприкрашенной правды: «О, не знай ни вранья, ни тщеславия нагота городского глагола!»
«Замысел» — третья книга Т. Бек. Наверно, ее автора следовало бы поставить в ряд сверстников. Поговорить о чертах поколения (молодого или среднего?). Описать общность опыта и индивидуальность почерка. Да как-то не вяжется этот разговор.
Единство поколения почти всегда было фикцией. Можно вспомнить, что Николай I был сверстником декабристов. Но что у них общего? Не более чем у палача и казнимого.
По логике поколения Т. Бек должна бы принадлежать либо к тихим лирикам, либо к изощренно вычурным новаторам, которые прокладывают себе путь через стену недоумения. Но какая уж тут тихая лирика!
Я люблю этот холод осенний,
Я люблю этой жизни зигзаги...
Чем обиженней — тем вдохновенней
Отражается жизнь на бумаге.
Стол в пыли, и посуда побита,
И под мышками рвется рубаха,—
Но в глаза полоумного быта
Я гляжу без упрека и страха.
Не боится она агрессии быта. «Перекличка души и природы» влечет ее не к созерцанию, а к действию. Но и романтика ею изжита. Она тут же снимается поэтическим антиэстетизмом: «О, как больно сияют и круга» на полянах лепешки навоза!» А прекраснодушные словопрения — трезвой реалистической оценкой: «Покуда мы слюною брызжем в сугубо устных разговорах... дурак становится бесстыжим, поэт — паяцем ярко-рыжим, а летописцем — жук и олух». И она призывает грозу на это болотное равновесие.
Эффектные позы — новаторов, романтических «бездомников» ли — ее не соблазняют: «Открывается даль за воротами неуютно, тревожно, светло... Мы поэтами, мы обормотами были, были, — да время сошло». Если уж что и берет за сердце, так это простота: «прекраснее наших изысков деревянная первооснова дудкой произнесенного слова».
К каким же берегам она устремляется, какой тип поведения предпочитает? Ее идеалы явно «старомодны».
Коли вы меня не перебьете,
Я вам человека покажу.
Это ваш товарищ по работе
Или же сосед по этажу.
Совершенно неуместный некто.
Пустомеля, спица в колесе.
Пугало Рязанского проспекта
Или Хорошевского шоссе.
Птичьего ли рынка посетитель,
Шахматных ли споров краснобай,—
Он влюбленный, а не просто зритель,
Как его в сердцах ни называй.
Сам он и не думает про это.
Я же вам ручаюсь головой:
Вез его линялого берета
Вымрет город, вымрет деловой...
По ее книге шествуют чудаки «с вытертым фанерным чемоданом», старики и старухи, рассказывающие «были и басенки о временах затрапезных». Все эти «погорельцы, скитальцы», «выпивохи, бабье, перестарки», «военные вдовы».
Она оговаривается: «Кульки, и банки, и коробки — живая жизнь, а не мещанство. Над ними потешаться — чванство». Но в простом житье нет смысла и цели без уважения к «азам любви, и совести, и боли с прожилками житейской прозы». Без того, чтобы в критической ситуации не восставал «дух мятежный».
О себе она скажет: «О любовь моя! Ты — неизвестность с обязательной примесью боли». С усмешливой иронией предречет и возможное свое будущее:
Я буду старой, буду белой,
Глухой, нелепой, неумелой.
Дающей лишние советы, —
Ну, словом, брошка и штиблеты.
А все-таки я буду сильной!
Глухой к обидам и двужильной.
Не на трибуне тары-бары,
А на бумаге мемуары.
Да! Независимо от моды
Я воссоздам вот эти годы
Безжалостно, сердечно, сухо...
Я буду честная старуха.
Пора назвать вещи своими именами: это — не особая логика поколения, это — демократическая традиция русской поэзии. Она доступна любому возрасту. Она столь же объединяет людей разных поколений, сколь и отвращает их от замкнутого самодовольного существования, где обустраивает свой комфорт «глотатель новостей, пирогов и сердец! Не творец, а бумагомаратель, остроумец, домашний мудрец». И понятно, что Т. Бек вспоминаются «родные, давние, пресветлые», «недальный предок — седой военный врач», следы которого «исчезли на первой мировой», двоюродная бабка, проведшая годы «в тиши библиотек», «наши бедные мамы и папы». И с гордостью подводит итог: «Я — наследница нашей родни, и Бестужевских курсов, и чести!»
Так что же это за книга? Что за поэзия? Не новаторская, не романтическая, не тихая, не громкая. Это — честная книга, книга о людях, о жизни, о себе с прямым и ясным человеческим содержанием. Трудно сказать, в какой ряд она встанет, в какую степень возведет ее быстро идущее время. Но таких книг сегодня не так уж много. Не потому, что нет стихов интересных, эмоциональных, эффектных. Но такая открытая приверженность не на словах, а всей сутью к простой демократической материи бытия, к жизни с ее каждодневными потребностями самосовершенствования и преодоления косного ее распорядка встречается редко.
Л-ра: Новый мир. – 1987. – № 10. – С. 255-257.
Критика