«Что может сделать один?» (Путь Даля и движение литературы)
В. Порудоминский
У Аристотеля, в восьмой главе «Поэтики», читаем: «Фабула бывает едина не тогда, когда она вращается вокруг одного (героя)». Фабула «должна быть изображением одного и притом цельного действия».
Новые поколения по-своему переоценили (а то и вовсе позабыли) иные труды и заслуги Даля, высоко почитавшиеся его современниками, но стоит только во многом и разном, что успел он за долгую жизнь, увидеть «одно и притом цельное действие», стоит только осознать, что все в жизни Даля — морская и военная служба, походы и путешествия, естественные науки и знание ремесел, исполнение чиновнических поручений и литературные занятия — все в конце концов питало Словарь, как судьба Даля обретает удивительную цельность.
Сто двадцать лет минуло, а все невозможно свыкнуться с мыслью, что почти двести тысяч слов собраны, растолкованы, снабжены замечательными примерами, взятыми из народной речи, по большей части пословичной, одним-единственным человеком, трудившимся одновременно еще и на других поприщах, да не просто собраны, растолкованы, снабжены, но соединены при этом в новом качестве, именуемом далее Словарь, — здесь сошлись, слились воедино труд великого лексикографа и произведение самобытного художника.
Особенность личности Даля и особость его судьбы, счастливо взаимодействуя, все более укореняют в нас мысль, что именно Даль рожден был одарить нас великой книгой, в которой воплотился «живой русский язык, как ходит он устно из конца в конец по всей нашей родине».
Словарь Даля, как всякое великое творение, хоть и вырвался в будущее, чтобы полноправно существовать в нем, при всем том неотъемлемо связан со своим временем, веком; история создания Словаря может изучаться с самых разных сторон — есть, в частности, основания подумать и о том, как сопрягалась работа над Словарем с развитием литературы.
Владимир Иванович Даль всего двумя годами младше Пушкина (родился в 1801-м) — люди одного поколения,
«Со старшими мы братьями прощались», — напишет Пушкин о 1812 годе. «Старшие братья» — «дети 1812 года» — завтрашние декабристы.
Война дала новое направление духовному развитию русского общества: по словам декабриста Николая Тургенева, «нравственные потребности наших соотечественников получили иное свойство».
В «Толковом словаре» Даля, в выборе слов, толкованиях, примерах, при внимательном чтении, то там, то здесь находим отзвуки Отечественной войны; но речь не о частностях: новые нравственные потребности соотечественников стали отдаленным, но явственным побуждением для появления именно Далева Словаря.
«Имя Отечества нашего сияет славою немерцающего, а язык его безмолвствует!.. Мы русские, а говорим не по-русски!..» — сетует Федор Глинка, будущий член Союза Благоденствия, и призывает чаще обращаться к летописям, народным преданиям, старинным песням, вслушиваться в местные речения. В творчестве декабристов-литераторов интерес к темам русской истории соседствует с нравственной потребостью заговорить по-русски.
Пушкин и его сверстники принимают от «старших братьев» и эту потребность. «...Есть у нас свой язык; смелее! — обычаи, история, песни, сказки и проч.» — сказано Пушкиным еще в 1922 году, но уже певцом «Руслана и Людмилы». И Вильгельм Кюхельбекер печалится, что русское слово, богатое и мощное, отступает в литературе перед благопристойным, приторным, искусственно тощим языком для немногих.
В «Напутном слове» к «Толковому словарю» Даль рассказывает, что с той поры, как себя помнит, его «тревожила и смущала несообразность письменного языка нашего с устною речью простого русского человека».
Даль по своим первым юношеским опытам, поэтическим и драматургическим (и в том, и в другом — не преуспел!) может судить о тревожащей его несообразности письменного языка с разговорным языком народа; он в силах судить об этом боле, нежели кто другой: тетради его все плотнее заполняются речениями подлинно народными.
Но между началом собрания слов и идеей Словаря лежат годы. В автобиографической записке Даль замечает: начиная записывать слова, он «положил бессознательно основание» к своему Словарю. Бессознательно!
То же — и в «Напутном слове» (о себе — в третьем лице): «Жадно хватая на лету родные речи, слова и обороты... этот записывал их без всякой иной цели и намеренья, как для памяти, для изучения языка, потому что они ему нравились» — без всякой иной цели! Тут же Даль сообщает: со временем запасы так выросли, что, «при бродячей жизни, стали угрожать требованьем особой для себя подводы» и вынудили призадуматься: «Что с ними делать?»
В 1832 году является в свет книга «Русских сказок» Даля, выступившего под псевдонимом, который будет долго известен читающей России,— Казак Луганский. На титульном листе: «Русские сказки, из предания народного изустного на грамоту гражданскую переложенные...» — делается как бы попытка хоть несколько устранить эту тревожащую несообразность устной и письменной речи.
Обращение Даля к созданию сказок неслучайно. В 20-е и 30-е годы прошлого столетия у русских читателей пробуждается заметный интерес к народной сказке. Жуковский ратует за сохранение для потомков поэтического слова народа. Пушкин в Михайловском восхищенно слушает сказки няни: «Каждая есть поэма!» О необходимости собирать народные сказки пишут тогдашние журналы. Но пора публикации народных сказок в их первозданности еще не настала. Перебираясь в книгу или на лубочный лист, сказка из устного творения становится произведением литературы. В том же 1832 году напечатана пушкинская «Сказка о царе Салтане», год спустя — «Сказка о царе Берендее» Жуковского.
Позже, размышляя о возникновении замысла первой своей книги, Даль объяснит (о себе, по обыкновению, в третьем лице): «Но цели, намеренья его не понял никто... Не сказки по себе были ему важны, а русское слово... Писатель задал себе задачу познакомить земляков своих сколько-нибудь с народным языком, с говором, которому открывался такой вольный разгул и широкий простор в народной сказке... Он хотел только на первый случай показать небольшой образчик запасов...»
Замысел Даля, конечно, не одно лишь желание «показать образчик запасов» — он и впредь, даже работая над Словарем, не оставит сказки. Видимо, движение литературы, читательская тяга к жанру подталкивают творческое воображение Даля, уже обогащенное собранными запасами народного слова, именно к сказке, сказка же, в свою очередь, представляется, за неимением пока никакой иной, самой подходящей формой сбережения этих запасов.
Книга «Русских сказок» Даля становится поводом для его знакомства с Пушкиным. «Сказка сказкой, — говорил он, — а язык наш сам по себе, и ему-то нигде нельзя дать этого русского раздолья, как в сказке. А как это сделать, — надо бы сделать, чтобы выучиться говорить по-русски и не в сказке...» — приводит Даль слова Пушкина. «Сказка сказкой...» — Пушкин как бы отстраняет разговор о «приноровленных» и «разукрашенных» Далевых сказках; другое дело — язык: «Язык наш сам по себе...» Пушкин проницательно схватывает смысл Далева собирательства: «Выучиться говорить по-русски и не в сказке...»
Подводя итоги, Даль скажет, что принялся за Словарь по настоянию Пушкина. «Настаивать» — находим в Словаре: «усиленно просить, домогаться чего, требовать неотступно...» Вряд ли Пушкину приходилось домогаться, чтобы увлеченный и трудолюбивый Даль пополнял свои запасы. Первенствующая роль Пушкина, скорее всего, в том, что в общении с ним является ответ на вопрос, что же с ними, с собранными запасами, делать — мысль о словаре как наиболее подходящей системе деятельного свержения сокровищ языка.
Двумя годами раньше весьма шумного появления в отечественной литературе сказочника Казака Луганского, на страницах журнала «Московский телеграф» повестью «Цыганка» тихо дебютировал писатель «В. Даль». Позже Плетнев в письме к Жуковскому назовет повесть «очень замечательной»; и об авторе — «у него оригинальный ум и талант решительный». Поначалу же «Цыганка» появляется неприметно — не приспела пора для произведений такого рода.
Даль и сам не вполне понимает достоинства своей повести: обращаясь к издателю «Московского телеграфа» Полевому, он все старается пристроить в печать сказки («восхитительные порывы свои») и лишь походя предлагает «быль» — «Цыганку». Отметим прозорливость Полевого, разглядевшего «все подробности, все оттенки» этого «превосходного рассказа».
Между тем именно в «Цыганке» заложены — пусть лишь прорастающие — черты литературного дарования, которые обеспечат сочинениям Даля долгий и прочный успех у читателей, потому и обеспечат, что это черты завтрашней литературы вообще.
Повесть полнится этнографией, в прежнем, объемном, значении слова — «описанием быта, нрава и обычая народа» (по объяснению Даля). Это у нашей литературы впереди — читающая публика еще не приучена, еще не испытывает потребности находить в произведениях изящной словесности народоописание (тоже Далево слово).
Осенью 1833 года Даль и Пушкин встречаются в Оренбурге: будущий создатель Словаря служит чиновником особых поручений при военном губернаторе, Пушкин путешествует дорогами Пугачева. Знакомство с заповедным бытом казачьего края, расположившегося, по тогдашнему выражению, на границе «оседлой России», наверно, производит на Пушкина немалое впечатление: он убеждает Даля взяться за роман о жизни, которую ему доводится наблюдать. Даль и впрямь скоро сообщит друзьям, что «Много заготовил запасов» для романа об Уральском войске — «жизнь и быт совсем отдельные, особые; обычаи отношения мало известные, но замечательные и достойные любопытства». И все же роман, которого ждет Пушкин, написан не будет. Заготовленные запасы уместятся на десятках страниц точного текста, названного «Уральский казак» и повествующего об этой мало известной жизни, быте, обычаях, отношениях, говоре («Это не повесть и не рассуждение о том — о сем, а очерк, и притом мастерски написанный», — определит Белинский). Придет пора — «Уральский казак» (как другие очерки и рассказы Даля) по слову перейдет в Словарь и может быть прослежен в нем слово за словом — в самом составе, толкованиях, многочисленных объяснениях, отвлечениях, сопровождающих слова и толкования.
Повести и рассказы Даля из русской жизни и из жизни других народов, населяющих Россию, по словам Белинского, «обогащают нас такими знаниями, которые, вне этих рассказов, не всегда можно приобрести и побывавши там, где бывал Даль». Писатель В. Даль (Казак Луганский) не пренебрегает занимательным сюжетом, неожиданным положением, любопытным характером (недаром называет одно из собраний своих сочинений «Были и небылицы»), но сюжет в повестях и рассказах его часто расползается, повествование затягивается, герои и вообще лица, написанные сочно и уж наверняка точно, не становятся именами нарицательными. Сила и значение творений Даля — не в занятности сюжета, не в мастерстве повествования, не в глубине раскрытия образа: сила и значение его прозы — и точности и меткости взгляда, в завлекательной подробности картин, в достоверности наблюдений. «Но я опять уже покинул свой рассказ и замолол другое», «опять сбиваюсь на иные, посторонние предметы» — Даль нередко перебивает повествование такими «покаянными» признаниями; он вовсе не склонен писать одни очерки, но, что ни пишет, то и дело сбивается на очерк, — документальное отступление оказывается ему дороже, чем сама повесть, он готов махнуть рукой на сюжет, на героя, ради того, чтобы (снова приведем суждение Белинского) сообщить до малейших подробностей, «чем владимирский крестьянин отличается от тверского, и в отношении к оттенкам нравов и в отношении к способам жизни и промыслам».
Даль загодя как бы готовит в русской литературе век натуральной школы, еще до того, как она укоренилась и развилась, тем более получила свое наименование. Но вместе также загодя, готовит он материалы для будущего Словаря; подробнейшее знакомство с бытом и нравами народа на всех концах России приносит ему несметное множество слов, понятий, образов, а именно это — слово-образ, картины народной жизни, открывающиеся при толковании слов или дополняющие толкования, — именно это и отличает Далев Словарь («Его можно читать как книгу»,— поразятся современники Даля, первые взявшие в руки его труд).
Один из учредителей Русского Географического общества (размах его занятий поистине необъятен), Даль докладывает на заседаниях о собранных им словах и пословицах, объединяя речения по разделам применительно к тем или иным сторонам народной жизни, видит, по свидетельству отчета Общества, значение своего собирательства «столько же для изучения языка, сколько и быта народного». Одна и та же бывалость Даля (этим словом современники любили обозначать особенность его дарования), один и тот же житейский опыт, одни и те же картины открываются в произведениях Даля-писателя и в гнездах Далева Словаря.
«По мне он значительней всех повествователей-изобретателей, — это Гоголь о Дале. — ...Каждая его строчка меня учит и вразумляет, придвигая ближе к познанию русского быта и нашей народной жизни... Его сочинения — живая и верная статистика России».
Интерес Гоголя к Далю неизменен («Я бы желал получить ныне вышедшие повести Даля...», «Не позабудьте, что вы мне обещали всякий раз, когда встретите Даля, заставлять его рассказывать о быте крестьян в разных губерниях России...» — из писем Гоголя). «Статистика», которой располагает Даль, — необходимый Гоголю материал для собственной работы. Подробности, заносимые Гоголем в свои записные книжки, в близком родстве с теми, которые можно узнать из повестей, рассказов, очерков Даля.
В записных книжках 40-х годов этнографические материалы соседствуют у Гоголя с материалами для словаря русского языка. К занятиям словарем его подталкивает и понятное для писателя желание постичь все тоны и оттенки «беспредельного», «живого как жизнь» языка, и «наслажденье погрузиться во всю неизмеримость его», и, наконец, изучение народной жизни, постоянно дарящее слова и речения, в которых «все зернисто, крупно, как сам жемчуг, и, право, иное названье еще драгоценней самой вещи».
«В каждом слове бездна пространства» — сказано Гоголем о языке Пушкина. В каждом слове народного языка — та же неизмеримая, непознанная ширь и глубина, бездна и пространство — «какие страшные необработанные поля и пространства вокруг нас» (Гоголь — о русском языке).
В наброске предисловия к будущему словарю Гоголь пишет о «существенной необходимости такого объяснительного словаря, который бы выставил, так сказать, лицом русское слово в его прямом значении, осветил бы его, выказал бы ощутительней его достоинство, так часто незамечаемое, и обнаружил бы отчасти самое происхождение. Тем более казался мне необходимым такой словарь, что посреди чужеземной жизни нашего общества, так мало свойственной духу земли и народа, извращается прямое, истинное значенье коренных русских слов — одним приписывается другой смысл, другие позабываются вовсе». Даль, полтора десятилетия спустя работая над «Напутным» к своему Словарю, будто заглянет в эти сокровенные страницы гоголевского черновика.
«Живая и верная статистика», привлекавшая Гоголя и Белинского, оборачивается против Даля на новых рубежах, завоеванных отечественной литературой. «Груда мелочей, какие запомнились ему из народной жизни», в которых «нет и никогда не было никакого определенного смысла в понятиях о народе» — вот мнение Чернышевского о «статистике» Даля: «...Ровно никакой пользы ни ему, ни его читателям не приносит все его знание. По правде говоря, из его рассказов ни на волос не узнаешь ничего о русском народе... Он знает народную жизнь, как опытный петербургский извозчик знает Петербург. «Где Усачев переулок? Где Орловский переулок? Где Клавикордная улица?» Никто из нас этого не знает, а извозчику все это известно как свои пять пальцев...»
Но Чернышевский выносит приговор в 1861 году, через полтора десятилетия после Белинского и Гоголя. За эти полтора десятилетия многое переменилось — в жизни, в литературе; Даль и сам теперь скромно отзывается о своих «мелочах», что «они в свое время были замечены едва ли не по одежке и направлению своему».
Чернышевский противополагает Далю новых писателей — Щедрина, Николая Успенского; за полтора десятилетия, прошедшие с того времени, когда о Дале говорили Гоголь и Белинский, в русской литературе выступили также Тургенев, Островский, Гончаров, Достоевский, Толстой — с такой высоты на Даля оглядываясь, Чернышевский приходит к мысли, что повести его никогда «не достигали цели».
То, что ищут в отечественной литературе люди 60-х годов, от «извозчика» и вправду не узнаешь; но пятнадцатью, и двадцатью, и двадцатью пятью годами раньше первые читатели Далевых повестей и рассказов могли быть уподоблены человеку, которому не то что Клавикордную улицу, но Невский проспект и Литейный не худо бы указать, — и Даль указывал. «Знакомить русских с Русью» — определяли они его творческую задачу.
Примечательно: «Хорь и Калиныч», первый из рассказов «Записок охотника», печатавшихся в «Современнике», выходит в свет одновременно (январь 1847-го) с помещенной в «Отечественных записках» рецензией Тургенева на «Повести, сказки и рассказы Казака Луганского». Сочувствие к народу, родственное к нему расположение» находит Тургенев в сочинениях Даля: «русского человека он знает «как свой карман, как свои пять пальцев» (вот откуда эти «пять пальцев», над которыми иронизирует Чернышевский), он « проникнулся весь сущностью своего народа, его языком, его бытом». Тургенев, пусть с добрым пристрастием, находит у Даля то, о чем заявит в нашей литературе «Записками охотника»: «В русском человеке таится и зреет зародыш великих дел, великого народного развития...» Это связывает творчество Даля с творчеством Тургенева и великих его современников в литературе, высоко ценимых Чернышевским, с творческим развитием самого Чернышевского. Не полутора десятилетиями позже Белинского, Гоголя, Тургенева, а в одно время с ними, молодой Чернышевский записывает в дневнике: прочитал рассказ Даля, рассказ понравился — он резко «характеризует» жизнь простого народа».
В 1847 году «Отечественные записки» печатают обращение к читателям — призывают их присылать «описания местных обрядов, рода жизни, семейного и домашнего быта простолюдина... простонародный язык в выражениях своих, оборотах, слоге, складе и словах...»: редакция просит помочь Владимиру Ивановичу Далю, деятелю, устремившему все силы свои на исследование современного житейского быта и языка русского народа и занятому составлением «одного целого этнографического сокровища, неоплатного никакими богатствами». Сходные обращения, а также присылаемые в ответ материалы печатаются в эту пору и на страницах других журналов и повременных изданий. Дело Даля обретает всенародную известность.
Не так важны дары «доброхотных дателей», как называет Даль своих корреспондентов, — важно, что повсеместно в России объявляются единомышленники. «Один в поле не воин, и головня одна в чистом поле гаснет, а сложи костер, будет гореть. Что может сделать один?..» — в трудную минуту взывает Даль. Один может сложить костер. Огонь любви к народному слову, зажженный Далем и примером Даля в душах многих людей, не только способствует (хотя бы ощущением общественной поддержки) созданию «цельного сокровища», над которым старается Даль, его Словаря, — в этом огне изменяется взгляд и вкус многих людей, рождается новый читатель русской литературы.
Этот читатель долго остается привержен Далю. В 1856 году Чернышевский пишет Некрасову: «Картины из русского быта» Даля, помещаемые в «Современнике», из рук вон плохи, но публике нравятся». Хороши «Картины» или нет, — Некрасов, ожидая от Л. Н. Толстого «Юность», которую автор задерживает, видит в них «новое подкрепление», полученное пока журналом. Но Даль в эти годы все реже выступает как писатель: время его «мелочей» прошло, главное же — все помыслы теперь о Словаре и сборнике «Пословицы русского народа» (сборник увидит свет лишь после десятилетних цензурных мытарств и вслед за тем — как бы своеобразным новым изданием — едва не целиком войдет, примерами, в гнезда «Толкового словаря»).
В первых же отзывах на Словарь Даля говорится о важности этого труда для отечественной литературы, выражается надежда, что в него будут часто заглядывать наши писатели.
Но чтение Словаря не может заменить писателю собственного опыта — ни жизненного, ни лексического: оно, чтение это, пополняет собственный опыт писателя, помогает ему определиться, обозначиться, усвоиться, воспитывает чувство языка, точный и тонкий вкус.
Попытки подменить жизненный опыт «всякого рода присловьями и выраженьицами» замечает в языке «иных литераторов» Салтыков-Щедрин: для этого «не требуется даже знакомства с народом, а достаточно заглядывать почаще в труды гг. Снегирева, Буслаева и Даля».
Пример творческого изучения Далева Словаря являет Л. Н. Толстой. В его словарных выписках живет собственное обостренное чувство языка, полное, почти зримое ощущение каждого слова, радость его осмысления. (Заметим: в «Войне и мире» — а работа над романом шла одновременно с изданием выпусков «Толкового словаря» — имеются слова и выражения народной речи, которых нет у Даля.)
Обращение Толстого к Словарю связано с мучительным (по духу близким Далеву) ощущением разрыва между литературным языком и народной речью: «не ложные ли приемы, не ложный ли язык тот, которым мы пишем и я писал...» H. Н. Страхов, посетивший Ясную Поляну в 1879 году, сообщает оттуда, что Толстой «усердно занимается народным языком и, верно, наделает чудес».
Тогда же, в 70-е годы, А. Н. Островский пишет из своего Щелыкова: «Словарем Даля я основательно буду заниматься... и постараюсь отделать хоть какую-нибудь часть моего труда». Труд Островского — материалы для словаря народного языка, составить который ему не суждено. Основательные занятия Словарем Даля — это проверка собранных материалов, их критическое сопоставление с тем, что предлагает Даль. Но сосредоточенное исследование «Толкового словаря живого великорусского языка» для Островского еще и один из способов сродниться с народной речью, естественно — осознанно или непринужденно — вобрать ее в свою.
«Простонародное наречие необходимо должно было отделиться от книжного, но впоследствии они сблизились, и такова, стихия, данная нам для сообщения наших мыслей», — пишет Пушкин в 1825 году. И десятилетием позже, в 1836-м: «Письменный язык оживляется поминутно выражениями, рождающимися в разговоре, но не должен отрекаться от приобретенного им в течение веков. Писать единственно языком разговорным — значит не знать языка».
Даль вроде бы согласен с Пушкиным: нельзя вдруг дать «права гражданства» бездне бытующих в народе слов и выражений, среди них и множеству местных речений, как бы сильны и ярки они ни были. Хотя народный язык — единственный «родник или рудник», откуда дано черпать литературе, «заменять им безусловно нынешний письмовный язык наш не должно». Но разрыв между языком литературы и языком народа видится Далю катастрофическим и, выбирая между ними, он отдает безусловное предпочтение языку разговорному, даже местным речениям, несмотря на ограниченное пространство их употребления; на пути их в литературу — представляется ему — стоит лишь то возражение, что «оно хорошо, да мы к этому не привыкли».
Слова эти произнесены по поводу спора с Жуковским, самим же Далем преданным огласке. Взамен тяжелой фразы: «Казак оседлал лошадь как можно поспешнее, взял товарища своего, у которого не было верховой лошади, к себе на круп, и следовал за неприятелем, имея его всегда в виду, чтобы при благоприятных обстоятельствах на него напасть» — Даль предлагал писать по-другому—так сказали бы о том же предмете в уральском казачьем краю: «Казак седлал уторопь, посадил бесконного товарища на забедры и следил неприятеля в назерку, чтобы при спопутности на него ударить». Жуковский возражал, что подобным образом можно говорить только с казаками и о близких им предметах. «Воля его казацкой удали, а мы, люди письменные, разно не понимаем ни уторопи, ни назерки, ни забедр, ни спопутности», — отзывается на спор Белинский, не сочувствуя хлопотам Казака Луганского «о преобразовании русского языка, испорченного русскими писателями от Карамзина до Пушкина включительно (об остальных уже и говорить нечего)».
Далю и впрямь представляется, что вся русская литература его времени говорит не по-русски или не вполне по-русски (исключение он делает лишь для басен Крылова и грибоедовского «Горя от ума»), — он горячится, подбирая разговорные речения в пару литературным, русские — в пару иностранным, местные слова и выражения — в пару тем и другим.
Язык литературы будет искать свой путь в творческой практике лучших писателей; отвергая поспешность и крайнюю решительность Даля, — в полном соответствии с народным мировосприятием — предоставит дело времени и естественному ходу вещей. Сам Даль в «Напутном» к Словарю признает: «Нет, языком грубым и необразованным писать нельзя, это доказали все, решавшиеся на такую попытку, и в том числе, может быть, и сам составитель словаря».
В Словаре отыщем «забедры», «назерку», «спопутность» (толкование: «При спопутности, при благоприятных обстоятельствах»— и тут же отзвуком давних споров: «как говорят обычно, жалуясь на неуклюжесть языка»), но: «Я никогда и нигде не одобрял безусловно всего, без различия, что обязан был включить в словарь: выбор предоставлен писателю».
Подчас запальчивый в споре, Даль предельно осмотрителен при работе над Словарем. Одно дело — нарочитые «колоземица» или «микроколица», предлагаемые им вместо иностранного «атмосфера», «насыл» — вместо «адрес», «глазоём» — вместо «горизонт»; другое дело, когда вместо того же «горизонта» предлагаются архангельское (северное) — «озори», «овидь», орловское — «оглядь»: тут непременно найдем указание на пределы бытования слова — а «выбор предоставлен писателю». Слово в «Толковом словаре» приобретает ценность «правдивого исторического документа», как определит М. Горький литературные произведения Даля.
Слово «буран», давно обжитое в читательском сознании благодаря одноименному очерку С. Т. Аксакова (1834) и «Капитанской дочке» Пушкина, три десятилетия спустя помечается в Далевом Словаре как воет, имеющее хождение в восточных губерниях. Подле «тайги» обозначено — сиб, подле «тундры» — сиб и арх, а за «пургой» следуют пометки — сев, воет, сиб.
Призыв Даля широко отворить двери письменного языка для разговорной, устной речи становятся особенно злободневными на тех порогах, поворотах в движении литературы, когда в нее сразу входит большое число новых писателей из широких кругов народа и приносит с собой новые темы, приводит новых героев, открывает для литературы новые области, прежде неведомые, и, соответственно, ищет новые выразительные средства, а с ними и новый язык для их воплощения,
В 60-х годах прошлого столетия известный публицист Г. З. Елисеев свидетельствует: «В звании литераторов и писателей явились люди не только без ученых степеней, без дипломов, без аттестатов, не писавшие прежде ни одной строки, но даже таких профессий, которые не имели ничего общего ни с литературой, ни с наукой: откупщики, конторщики, бухгалтеры, столоначальники, офицеры, помещики, студенты, семинаристы, мещане, крестьяне, просто ужас! Столпотворение вавилонское! Все это... говорило не о материях важных, как было доселе, а бог знает о чем, — о чем прежде и говорить вовсе считалось неприемлемым; говорило, не обращая никакого внимания ни на благопристойность языка, ни на красоту...»
В Словаре Даля эта бурно опростившаяся, необычайно расширившая свои пределы новая литературная речь получает как бы «права гражданства». Даль, конечно, не обращается при составлении Словаря к творчеству писателей-шестидесятников, но и он и они черпают из одного источника.
[…]
«Красная книга» живого великорусского языка составлена великим подвижником Владимиром Далем сто двадцать лет назад. Но задача всякой «красной книги» не только обозначить исчезающие особи — еще и способствовать их воскрешению и распространению. «Передний заднему мост», — говорил Даль о своих трудах собирателя слов и составителя Словаря. «Найдутся люди, которые родятся и образуются под влиянием и при спопутности других и более счастливых обстоятельств, нежели мы, и попытки их будут удачнее».
Л-ра: Литературное обозрение. – 1987. – № 6. – С. 98-102.
Критика