«Порыв к великому, любовь к добру...»

«Порыв к великому, любовь к добру...»

Г. И. Седых

В свое время В. Маяковский чистосердечно признался: поэт не может бесконечно открывать новые формы, чаще ему приходится довольствоваться всем известными.

Действительно, нельзя не согласиться с тем, что «поэт большей частью находит готовым тот материал событий, действий, положений, которые составляют материал его рассказа...» (Л. С. Выготский. Психология искусства. М., 1968). Однако также очевидно, что эта объективная данность преобразуется под кистью мастера, превращаясь в индивидуально-авторскую манеру выражения.

Диковатые, косноязычные элегии Кюхельбекера могли быть отнесены к этому жанру лишь условно: в поэтическом отношении они значительно уступали изящным элегиям поэтов, ориентировавшихся на школу Жуковского и Батюшкова. В то время, когда Дельвиг в «Элегии» писал слова для своего знаменитого романса:

Когда еще я не пил слез Из чаши бытия,
Зачем тогда в венце из роз К теням не отбыл я?.. —

Кюхельбекер демонстративно обращался к излюбленным античным размерам, облекая сходную мысль в столь неудобную форму:

Холод извне погашает огонь его сердца: зачем же
Я на заре не увял, весь еще я не лишен
Лучшие части себя — святых, благодатных мечтаний?
В памяти добрых бы жил рано отцветший певец.
Элегия к Дельвигу

Подобные стихи вызывали известную реакцию Пушкина; «Вильгельм, прочти свои стихи, чтоб мне уснуть скорее...».

Кюхельбекер намеренно ориентировался на поэзию ораторскую, одическую. Принцип затрудненности поэтической формы был выдвинут архаистами в связи с осознанием художественной значимости пороков такого слога, дававших почувствовать, по выражению Л. В. Щербы, «всю прелесть обоснованных отступлений» от нормы, выработанной к тому времени карамзинистами. Кюхельбекер полагал, что именно трудность формы укажет выход из тупика, поможет преодолеть автоматизм содержания. Главное, что интересует будущего декабриста в поэзии, — это богатство проблематики, гражданственность, демократизм. Он не терпит гладких по форме, но примитивных по содержанию стихотворений. Кюхельбекер страстно защищает неправильности поэтического языка Грибоедова и Крылова от нападок тех критиков, которые хотели, чтобы эти поэты писали грамматически правильно. Единственно, что он не приемлет абсолютно, — это чтобы «высокое ремесло» поэзии разменивалось на «низкую прозу». Отвечая на выпад Сенковского, отвергавшего все поэтические жанры и произвольно устанавливавшего критерии «художественности» для литературы, Кюхельбекер писал из ссылки: «Что до меня, я бы лучше согласился быть сапожником, чем трудиться в этих границах и для этой цели» (В. Кюхельбекер. Поэзия и проза. «Литературное наследство», т. 59, М., 1954). Продолжал он эту полемику и в стихах.

Пожалуй, в наиболее заостренной форме удалось Кюхельбекеру высказать свои сокровенные мысли в знаменитой лекции о русском языке, прочитанной им в Париже в 1821 году. Не случайно идеи молодого русского поэта так понравились французским «якобинцам» и вызвали неудовольствие царского правительства. Основная идея филологических размышлений Кюхельбекера была подчинена его идеологическим взглядам, политическим убеждениям. Отстаивая свою точку зрения, Кюхельбекер выдвинул следующее теоретическое положение: для того, чтобы стать вполне русским, то есть быть самостоятельным в литературе, необходимо, наконец, сбросить «цепи... немецкого и английского владычества» и обратиться к поэзии своего народа, который «обладал неизмеримо лучшим слухом и вкус которого не был испорчен» (Литературное наследство. М., 1954). Далее поэт с пафосом утверждает, что русский язык богат, выразителен, свободен, гармоничен, он — «душа нации» Но дух народа, отразившийся в свойствах национального языка, находится в вопиющем противоречии с тем рабским, унизительным положением, в которое народ поставлен государственной деспотией. Такой взгляд был присущ многим поэтам-декабристам. У Кюхельбекера он осложнялся совершенно романтическими представлениями о свободном духе русского языка, якобы сохранившем память о вечевой республиканской вольнице древнего Новгорода. Выражая идеи передовой части, русского общества, политические идеи декабризма, Кюхельбекер приходит к убеждению, что «никогда этот язык не терял и не потеряет память о верховной власти народа... Доныне слово вольность действует с особой силой на каждое подлинно русское сердце» (там же).

Эти филологические воззрения юного Кюхельбекера на природу и историю русского языка стали впоследствии краеугольным камнем его поэтической деятельности. Представление о поэзии как о высоком ремесле, а о поэте — как о певце, пророке свободы Кюхельбекер сохранит до последних своих дней. Десятилетие спустя, когда Кюхельбекер перенес... годы заточения, сибирского поселения, он мучительно признавался:

И грязный труд, и вопль глухой нужды,
И визг детей, и шум, и стук работы
Перекричали песнь златой мечты...
Исфраилу

Однако и в эти трагические для поэта мгновения жизни он не теряет силу духа, потому что продолжает верить в «святые таинства высокого искусства»:

Пока огонь небес в поэте не потух,
Поэта и в цепях еще свободен дух!
Элегия

Главное убеждение Кюхельбекера («В поэтов верует народ!..») становится основным лейтмотивом всего его поэтического творчества.

«Порыв к великому...» является не только высокой поэтической декларацией, но и важнейшим конструктивным принципом, последовательно проводимым Кюхельбекером в поэтике. Это особенно отчетливо ощущаешь при анализе лексики, отобранной поэтом для своих произведений. «Высокость» у Кюхельбекера приобретают и стилистически нейтральные слова, даже традиционные словоупотребления, давно превратившиеся в расхожие поэтизмы.

Такой популярный синонимический ряд («глаза — взор — зрак — очи») широко используется предшественниками и современниками Кюхельбекера. Бесспорно, по степени распространенности приоритет здесь принадлежит поэтизму очи, особенно в сочетании с рифмой ночи. В романтической лирике поэтическое слово очи связывалось в читательском представлении с возвышенным, одухотворенным, благородным, величественным лицом. Кюхельбекер также не избежал рифмы, которая была у всех, что называется, на слуху: «Словно звезды, дети ночи, На усталую волну, — Мне лазоревые очи В грудь пролили тишину» (Второй разговор с Исфраилом). Казалось бы, поэт просто следует традиционной схеме, предлагавшей банальный поэтический ход с условной, стершейся рифмой. Если же рассмотреть функционирование поэтизма очи более широко, в контексте всего творчества Кюхельбекера, то обнаруживается примечательное явление. Оказывается, что в его стихах употребление традиционной рифмы было продиктовано отнюдь не чисто техническими причинами, а смысловым заданием, Кюхельбекер вообще отказывается воспевать каких бы то ни было «красавиц с дивными очами», а если говорит о божестве, то в преломлении к излюбленной им теме — теме поэт-пророк:

А я и в ссылке и в темнице
Глагол господень возвещу!
О боже! я в твоей деснице,
Я слов твоих не умолчу!
Пророчество

Когда Кюхельбекер пишет о лазоревых очах, надо полагать, что этот образ менее всего соотносим с устойчивым поэтизмом, характерным для романтической школы поэзии. Он восходит к более архаичным книжным традициям. Так, высокое слово лазоревый модифицирует словоупотребление очи, давая ему новое смысловое наполнение. Это особенно ощутимо на фоне других стихотворений Кюхельбекера.

Я не увижу ни густых лесов,
Ни волн полей, ни бархата лугов,
Ни чистого, лазоревого свода...
До смерти мне грозила смерти тьма

Здесь слово лазоревый так же, как и в первом случае, оттеняет высокий смысл слова очи. Они сопоставлены, сближены друг с другом по поэтическому смыслу. Происходит это за счет возвышенного лексического окружения, которое автор выбрал для подобного сопоставления: очи — дух, узрю; лазоревый — чистый.

Иной принцип реконструкции семантики поэтизма очи мы находим в двух ранних стихотворениях Кюхельбекера «К Пушкину»:

Заснул бы от сей жизни тленной
И очи, в рай перенесенный,
Для вечной радости отверз...

В данном случае поэтизм не несет высокого смыслового значения. Его можно было бы назвать скрытым, подразумеваемым смыслом, то есть «имплицированным библеизмом». По-видимому, его включение в стихотворение целиком определено соседством таких торжественных слов, как сей, отверз, главы, зрел, светило. Любопытно, что в более поздних стихах поэт уже не наделяет себя очами. Из довольно широкого синонимического ряда он выбирает самое нейтральное в стилистическом отношении слово глаза.

Толпятся образы, — чудесный свет
В глазах моих — и все напрасно: нет!
Они моих страданий не поймут

Возможно, тут сказалась тенденция к «самоуничижению» поэта перед идеалом, которая была так характерна не только для романтиков, но и для классицистов. У Сумарокова это было возведено в абсолютный принцип. Он полагал, что, говоря об идеальном, «витийств не надобно», ибо «кудряво в горести никто не говорил». Противопоставляя себя возлюбленной, поэт должен несколько вознести предмет своей страсти.

Не будет дня, чтоб я, не зря очей любезных,
Не источал из глаз своих потоков слезных.
Епистола о стихотворстве

Можно предположить, что Кюхельбекер выражал общую тенденцию к снижению высокого пафоса поэтических слов. Как известно, Пушкин в своей поздней лирике вообще отказался от поэтизма очи, заменив его глазами.

Интересны также случаи использования Кюхельбекером синонимических вариантов взор — зрак. По наблюдениям современных исследователей, «синоним взор являлся для того времени элементом широкой стилистической окраски» (И. С. Ильинская, Лексика стихотворной речи Пушкина. М., 1970). В стилистическом отношении оно противопоставлялось, с одной стороны, нейтральному взгляд, а с другой — высокому зрак. Кюхельбекер и в этом случае остается верен себе. Вот как интересно он употребил оба варианта этих синонимов в стихотворении «Памяти Грибоедова»: «Те, коих взор и в самом мраке, Как луч живительных светил, Как дар былого, я хранил, Все, все в твоем слилися зраке». О том, что здесь демонстративная установка на принцип смысловой высокости, а не случайность, вызванная расхожей рифмой, говорит сопоставление с двустишием из стихотворения Жуковского «Славянка», где уместность слова зрак стилистически оправдана и отражает совершенно иную систему художественного мышления:

И зрак туманный слит С туманным мраком полуночи.

Поэзия для Кюхельбекера являлась воплощением в стихотворных строчках силы человеческого духа, истинно прекрасного, великого, доброго, высокого.

Л-ра: Русская речь. – 1975. – № 4. – С. 21-27.

Биография

Произведения

Критика


Читати також