Жан-Луи Кюртис. Молодожёны

Жан-Луи Кюртис. Молодожёны

(Отрывок)

– Конечно, номер в этом дворце с балконом на лагуну совсем не то, что наша гостиничка. Слушай, давай переедем туда на одну ночь? На одну-единственную, последнюю? Можем мы себе это позволить? Как ты думаешь, сколько стоит такой номер в сутки? Дорого?

– Десять тысяч лир, наверно.

– Пустяки! Разрешим себе? Шикнем в последнюю ночь?

– Посмотрим. В зависимости от того, как у нас будет с деньгами. В четверг или в пятницу я тебе точно скажу, получится или нет.

– Знаешь, мне жутко хочется! Чтобы хоть разок, хоть на один вечер почувствовать себя богатой.

– Конечно, если отказаться от посещения виллы «Барбара», то, я думаю, мы смогли бы…

– А что в этой вилле «Барбара»?

– О! Это одна из палатинских вилл, там фрески…

– А ну ее к черту!

– …Веронезе.

– Мы уже обегали столько музеев и церквей!.. Живопись и все прочее – это, конечно, прекрасно, но… Я предпочитаю провести одну ночь в «Даниели». А всем расскажем, что жили там все время. Ладно?

– Ну ты и обманщица, пижонка! Пошли, нам подали нашу ладью.

Он берет ее за руку, и они бегут к причалу. Весело. Допотопный катерок, пыхтя, разворачивается. Они в шутку называют его ладьей, посмеиваясь над итальянской высокопарностью. Ладья Тристана и Изольды, ладья Антония и Клеопатры. Группы туристов идут по набережной. Они спешат, вид у них сосредоточенный. Эти люди заплатили за развлечения и полны решимости получить за свои деньги все сполна. Она поворачивает голову: у гостиницы «Даниели» молодая пара, судя по всему, американцы, садится в глиссер. Лакей в сине-белом полосатом жилете несет их матерчатый сак. Гондольер (соломенная шляпа с развевающейся красной ленточкой, матросский воротник) поправляет желтые подушки на сиденьях. Роскошный глиссер так и сверкает надраенной медью и никелем. Молодые люди удобно располагаются. Обоим лет по тридцать. Оба бронзовые от загара, этакие великолепные животные. Какая свобода в движениях! И эта улыбка! Их одежда сидит так безупречно, что кажется второй кожей, словно они с ней родились и она росла вместе с ними. Нет, в самом деле, такими бывают только американцы… Ну и, конечно, они держат друг друга за руки, как и положено влюбленным.

– Обожаю нашу ладью, – говорит она с чуть наигранной нежностью. – Правда, очень уж демократично – так и отдает оплаченным отпуском, – зато весело.

В Лидо у них «свой» пляж. Как и «своя» ладья, он тоже отдает тем же оплаченным отпуском, и выбрали они его, конечно, не потому, что он им так уж понравился, а по необходимости. Пляж этот примыкает к городскому, бесплатному, и кабинка для переодевания – вполне примитивное сооружение – стоит здесь всего 300 лир в день. До пляжа ходит автобус только каждые 15 минут и к тому же всегда битком набитый. Всегда. Поэтому чаще они идут пешком. Пройти надо с километр вдоль огороженных частных пляжей, все более и более дешевых по мере того, как удаляешься от Эксельсиора, где нежатся на солнце сильные мира сего. «Эта прогулка, – сказал он как-то, – предметный урок экспериментальной социологии: видишь все социальные перегородки внутри христианской демократии».

На полпути она вдруг садится на скамейку. Он присаживается рядом и спрашивает с тревогой:

– Ты устала?

Она отрицательно качает головой. Однако он замечает, что она бледна и у нее круги под глазами.

– Ты что-то чувствуешь? – спрашивает он, и взгляд его скользит по ее талии.

– Нет. Еще рано. Кажется, до начала третьего месяца не чувствуешь ничего.

– Тебя не тошнит?

– Сейчас нет. Я немножко…

Она так и не говорит, что именно она немножко. Она улыбается.

– Просто я берегу себя.

– Интересно, на что оно теперь похоже?

– Комочек желатина наподобие головастика. Мерзость, должно быть, изрядная.

– Когда я думаю о том, что ты… что это вот тут, – он бережно коснулся ее живота. – Я все время об этом думаю.

– Ну, знаешь, ничего тут сверхъестественного нет, – говорит она. – С сотворения мира миллиарды баб… Восхищаться тут особенно нечем.

– Нет, есть чем, если знаешь, что ты ответствен… Я еще не привык к этой мысли.

Она спрашивает, в самом ли деле «это что-то значит для него». Что до нее, то, кроме смутного чувства страха и постоянной боязни тошноты, она пока ничего не испытывает.

– Не очень-то романтично, – заключает она, вставая. И они идут дальше, к самому дальнему пляжу.

– Мы вернемся сюда через несколько лет, – говорит он. – Вот тогда мы совершим наше настоящее свадебное путешествие. Денег будет побольше.

Она искоса глядит на него, и губы ее растягиваются в неопределенной улыбке:

– Ты думаешь?

– Что мы вернемся или что будет больше денег?

– И то и другое.

– Да, думаю. Мы остановимся в отеле «Даниели», в номере «люкс» с анфиладой комнат. А может, снимем для нас двоих целый дворец.

Ее улыбка стала более определенной.

– Договорились. Сегодня же пойдем на Большой канал выбирать дворец. Всегда все лучше делать заблаговременно.

На пляже она ложится на спину и вытягивает руки вдоль тела. «Ты – египетская статуэтка, тебя только что вынули из песка, где ты пролежала три тысячи лет, но время не тронуло тебя». Она небольшого роста, но сложена идеально. Белый купальник удачно оттеняет матовость ее кожи. Он устраивается рядом, но так, чтобы все время любоваться ею. Он не в силах отвести от нее глаз, это ясно. Нетрудно также догадаться, что ему все время хочется целовать ее, как-то невзначай до нее дотронуться. Маленькая египетская богиня, поверженная на песок, она лежит на солнце, не шелохнувшись, но он все время в движении, он ничего не может с собой поделать. Он то украдкой касается ее плеча, бедра или колена, то пригибает голову так, словно склоняется над микроскопом, чтобы разглядеть ее гладкую, бархатистую, нежную кожу. Проходящие мимо мальчишки и девчонки цвета пеклеванного хлеба бросают на них те беглые, но цепкие взгляды латинян, которые за долю секунды схватывают все, оценивают ситуацию и выносят беспощадно точный приговор: молодожены (у обоих обручальные кольца) небогаты, поскольку они здесь, а не там, она красивее его, он более влюблен.

Теперь, встав на колени, он склоняется над ней и втирает ореховое масло в это уже и так отполированное, будто отлитое из бронзы, тело. Он нежно поглаживает ей спину, тихонечко массирует ее. Его движения сладострастно медлительны: процедура эта стала обрядом – словно он бальзамирует умершую или живую девушку, готовя ее к бракосочетанию с богом. Потом он вытирает руки махровым полотенцем. Она переворачивается на живот и сдвигает бретельки лифчика, чтобы плечи загорели ровно. Она просит его передать ей газеты и сигарету. Он поспешно вскакивает, он счастлив, что может хоть чем-то услужить ей, сделать приятное, окружить ее заботой, хоть что-то добавить к ленивому благоденствию этого дня. Она говорит: «Спасибо, дорогой, ты просто прелесть!» Ока листает газету – это художественный еженедельник. Задерживается на странице, посвященной кино и театру.

– Смотри-ка, новый фильм Премингера. Надо пойти, как приедем, это must.

Он улыбается, быть может, из-за этого английского слова, которое она произнесла с милым парижским акцентом; быть может, его позабавила и умилила фривольность маленькой египетской богини, которая скоро станет матерью. Он говорит:

– Да, дорогая, обязательно пойдем.

Себе он купил «Монд». Он хочет быть в курсе всего, что происходит в мире, знать, как разворачиваются военные действия там, где еще бушует война, каковы последние достижения в покорении космоса, насколько остры сейчас расовые конфликты… Каждый день он приносит с собой на пляж и книгу, но ему еще ни разу не удалось ее даже раскрыть – время уходит на купанье (в теплой воде Адриатического моря можно плавать часами), на созерцание жены, на разговоры с ней, на обряды «бальзамирования» и прислуживания (то подать ей сигарету, то газеты, то еще что-нибудь в этом роде) и на глазенье по сторонам, на наблюдение за кипящей вокруг жизнью, неизменной, но вместе с тем постоянно меняющейся.

Вот продавец мороженого, его выкрики «gelati!» напоминают боевой клич, столь воинственны интонации его голоса, и он проходит вперед-назад по пляжу каждые двадцать минут с регулярностью челнока на ткацком станке. Ровно в три часа появляется развязная девчонка, еще совсем подросток, похожая на кузнечика – длинные тонкие ноги и коротенькое туловище; ее всегда сопровождает эскорт из пяти-шести мальчишек, приплясывающих на ходу под звуки транзистора, болтающегося у нее на плече. Не обходится дело и без вечно орущей матроны – «такую мы видели сто раз в фильмах, помнишь «Августовское воскресенье»?». Первые дни их забавляла эта атмосфера средиземноморской комедии, они словно каким-то чудом попали в кадр итальянского неореалистического фильма. Но постепенно все это перестало их забавлять: транзисторы орали чересчур громко, мальчишки были слишком наглы, и весь этот пестрый мирок оказался скорее вульгарным и грубым, чем живописным… Да и без грязной, засаленной бумаги, которая повсюду валялась, тоже можно было бы обойтись.

Когда они возвращаются назад на своей «ладье», он говорит, что не может наглядеться на город, особенно в этот час: Венеция в действительности еще волшебней, еще прекрасней, чем рисовалась в мечтах, чем. представлялась воображению по картинам, книгам, фильмам. И добавляет, как бы извиняясь:

– Каждый вечер я повторяю одно и то же… Ты, верно, считаешь, что я заговариваюсь!

– Вовсе нет, дорогой, я думаю то же, что и ты, – с горячностью возражает она.

– Да, но ты не повторяешь все время одно и то же.

– Ну и что? – прерывает она. – В каждом есть что-то косное. Когда живешь вместе, надо с этим мириться, это несложно. Лучше говорить все, что приходит в голову, зато не чувствовать себя скованным.

– Но я так боюсь тебе наскучить…

– Бедная я, несчастная! – говорит она приглушенным голосом с нарочитым отчаянием. – Я вышла замуж за самого большого идиота на свете!

Они смотрят друг на друга с улыбкой. Она чмокает его в щеку и склоняет голову ему на плечо. Он чуть приоткрывает рот, словно задыхаясь под бременем этого счастья.

– С ума сойти, как я загорела за неделю! – говорит она. – Гляди! – Она протянула ему обнаженную руку. – Я темнее тебя. Ко мне загар лучше пристает.

– Это солнце к тебе пристает, оно в тебя влюбилось.

– Ах, как вы галантны, господин мой муж.

Гостиница, в которой они остановились, точнее pensione, расположена за La Salute. Из окна их номера виден кусочек лагуны с La Guidecca вдали, а если высунуться, то виден даже фасад Le Redentore. Гостиница чистая, относительно тихая и недорогая; но вечером надо не опоздать на последний vaporetto, чтобы переправиться через канал, – брать каждый раз гондолу им явно не по карману. Эта связанность, по ее мнению, портит все удовольствие… «Мы вроде как загородники, вечно озабоченные, как бы не опоздать на последний поезд…»… портит все удовольствие от вечера на площади Святого Марка. Ведь так часто хочется пошататься там подольше, «когда уже почти нет туристов и Венеция принадлежит только нам». Ей хочется также «хоть разок» попозже посидеть в баре «Гарри», она уверена, что после полуночи там можно встретить «интересных людей».

– А кого ты называешь интересными людьми?

– Иностранцев, которые часть года проводят в Венеции. Тех, кто купил здесь дворцы. Южноамериканских миллионеров.

– Ты считаешь, что они интереснее других?

– Еще бы! Богатые, знаменитые люди всегда интересны.

– Но почему, объясни мне?

– Да хотя бы по одному тому, что они богаты и знамениты. Они не как все. Этакие прекрасные чудовища. Не говоря уже о том, что они могут, невзирая на это, оказаться и не менее человечными, чем простые смертные.

Он давно уже обратил внимание на то, что она очень охотно употребляет прилагательное «человечный».

У себя в номере они ложатся на кровать отдохнуть. Это час поцелуев и нежных ласк. Он хотел бы еще долго-долго лежать с ней вот так, это видно, но она мягко, с милой улыбкой высвобождается из его объятий, говорит, что «надо быть благоразумным» и что давно пора одеваться.

Переодевание к обеду – весьма важный момент в их распорядке дня. Вернее, ее переодевание, потому что он, собственно говоря, справляется с этим в два счета. Он вообще охотнее всего пошел бы обедать в том виде, в каком был утром (полотняные брюки и сандалии), но она внушила ему, что куда приятнее переодеться, «обед должен быть праздником», и он покорно влезает в брюки из шерстяной фланели и синюю куртку с серебряными пуговицами; она настаивает и на галстуке. У нее же на этот обряд уходит не меньше часа. Но он не жалуется. Он присутствует на этом ежедневном спектакле, на разыгрывании одной из мистерий женственности… «Туалет Клеопатры» – так называет он это действо, и впрямь в результате его возникает некая экзотическая принцесса, ничуть не похожая на ту простую, без ухищрений, девушку, которую он видел на пляже. Не похожая, но тоже на редкость красивая и удивительно привлекательная. Платье, украшения, волосы, блестящие от лака; но главное, косметика, которая придает глазам, оттененным сине-зелеными веками, миндалевидную форму, а всему ее юному лицу – эффектную неподвижность маски.

Впрочем, изменяется не только ее внешний облик, но и поведение, манера держаться и даже дикция; так, например, каждый вечер он снова поражается той обходительности, с которой его жена обращается с официантами или с хозяином ресторана, когда он подходит к их столику поздороваться. Кажется, что эту совсем особую светскую обходительность она надела вместе со своим коротким «полувечерним» платьем, и обходительность эта стала такой же неотъемлемой частью ее туалета, как, скажем, запах дорогих духов. Он был в восторге от ее умения подать себя. В первый же вечер он сделал ей на этот счет комплимент: «Знаешь, я восхищен: с ума сойти, до чего ты элегантна! Я горжусь тобой!»

– Собственно говоря, ты прав, – говорит она, когда они садятся за столик. – Я предпочитаю нашу тратторию великолепию «Даниели». Здесь хоть все подлинное. И обстановка, и еда без туфты.

Она виновато прикусывает губу и смеется.

– Ой, прости, дорогой! Забыла, что ты не любишь этого слова.

– Да говори его себе на здоровье!

– Нет, нет. Не знаю, право, почему ты его не любишь, но, раз так, я его навсегда исключу из обихода… Посмотрим, что сегодня в меню.

Она долго изучает меню с видом знатока и все колеблется, что взять, хотя выбор не так уж велик и она уже успела перепробовать все блюда.

– Ну что, возьмем scampi? Или лучше scallopine? А может, мне остановиться на lasagne?.. Да, решено, я буду есть lasagne. Это забавно.

Он все еще не перестает удивляться ее способности находить «забавными» вещи, к которым на первый взгляд это определение совершенно не подходит, потому что они совсем из другой области. Когда речь идет о еде, то естественней назвать ее вкусной, а произведение искусства прекрасным.

– Дорогая, ты всегда поражаешь меня неожиданностью своих определений, – говорит он весело. – По-твоему, lasagne забавны?

– Ну да, их забавно есть. Не разберешь, что это – овощи или мясо…

– Удивляюсь, как это ты еще не сказала, что забавны La Salute или площадь Святого Марка.

– Что ж, и они забавны в известном смысле. Все зависит от точки зрения. Для марсианина площадь Святого Марка должна быть безумно забавной – ну что, съел?

– Но ты же не марсианка.

– Конечно, дорогой. Из нас двоих скорее ты марсианин.

И они с нежностью посмотрели друг на друга. Ее глаза мерцают, как самоцветы, должно быть, из-за сине-зеленых век… Он шепчет:

– Слижу я горькую слезу, разбавленную сладким гримом.

Она изображает испуг:

– У меня потекли ресницы! Какой ужас!

– Это цитата.

– Точно. Откуда это?

– Маллармэ.

– Сколько стихов ты знаешь… Никогда бы не подумала. Ты ведь занимаешься наукой.

– Так мало.

– Правда, дорогой. От ученого у тебя одна рассеянность. Когда уж ты наконец изобретешь порох? А вот и Марио.

К ним подходит хозяин, чтобы самолично взять заказ. Даже в таком дешевом ресторанчике это знак особого внимания. Сеньор Марио всячески демонстрирует свою симпатию к этой молодой французской паре «in viaggi di nozze». Он делает вид, будто всерьез флиртует с молодой дамой, оба дурачатся, не скупясь на соответственные жесты и мимику, и получают полное удовольствие. Она по-ребячьи радуется этой нелепой игре, ведет себя как принцесса, которой удалось вырваться из тисков этикета!

– Обожаю Марио, – говорит она, когда хозяин направился к другому столику. – Он душка.

– По-моему, он позволяет себе слишком много. Ты не считаешь?

– Только попробуй сказать, что ты ревнуешь.

– Пожалуй, немножко.

– Какая прелесть!

– Мне вдруг показалось, что все это уже однажды было.

– Было? Предатель! Ты ездил в Венецию с другой? Нет? Клянись, что этого не было.

– Клянусь! Клянусь, что этого не было, потому что этого не могло быть никогда! Провалиться мне на этом месте, если вру!

– Значит, ты водил какую-то девчонку в итальянский ресторан в Париже. Говори, кого?

– Нет, я никого не водил! Скорее это кадр из фильма.

– Что?

– Мне кажется… Должно быть, я видел в кино такую сцену: влюбленная пара в ресторане, и хозяин все время демонстративно ухаживает за дамой…

Она опускает глаза и несколько секунд глядит на скатерть; кончиками пальцев она катает крошку хлеба возле тарелки.

– Ничего тут такого нет, – добавляет он, помолчав. – Кино теперь снимают про все.

В ресторан входит уличный певец. Он запевает «Torna Sorriento», аккомпанируя себе на мандолине, и пробирается между столиками. Вот он уже стоит возле нее. Он поет только для нее, словно это серенада. Муж стискивает пальцы, он изо всех сил старается сохранить на лице улыбку, но левый уголок его губ подергивается, как от нервного тика. Ему явно неприятно, что их троица привлекает всеобщее внимание.

Только некоторое время спустя, уже на террасе кафе «Флориан», он успокаивается: никто больше не обращает на них внимания, они уже не актеры, а зрители. Спектакль, который они пришли смотреть, – это толчея иностранных туристов на площади. Она не устает (уверяет она) смотреть на это «непрерывное кино». Иногда, правда, кажется, что она педалирует, демонстрируя эту свою увлеченность, играет ею, словно веером, но он готов участвовать в этой игре: ничего нет приятнее (он говорил ей это уже несколько раз, как бы желая подчеркнуть их согласие во всем), чем вместе смеяться над одним и тем же. Помимо близости, больше всего роднит людей смех… Минуты, когда их обоих вдруг охватывало неудержимое веселье, были, бесспорно, лучшими за все путешествие.

– До чего эти люди омерзительны, – говорит она (сегодня зрелище толпы на площади забавляло ее недолго). – Во всяком случае, большинство. Летом не стоит сюда ездить.

– А где летом не встретишь туристов? Разве что на Огненной Земле или в Гренландии.

– Ты только погляди на них! Какие уроды! Надо бы запретить людям с такими рожами ездить в места вроде Венеции.

– Подлинный интеллектуал, да еще левых убеждений…

– Прежде всего, я не считаю себя интеллектуалкой. Потом левые убеждения вовсе не обязывают проводить жизнь в обществе всякой шушеры.

– Ты их считаешь шушерой?

– Еще бы! И французы хуже всех. Ты видел, как сегодня утром группа молодых обормотов пела «Прощай, до свидания!» перед Святым Марком?

Его передернуло от грубого слова: он не любит, когда она так выражается. Как-то раз он очень деликатно сказал ей об этом. Она тогда ответила: «Все девчонки теперь так говорят… Такова эпоха. И мы не святоши».

– Это были ребята из «Молодежного турклуба» или что-то в этом роде.

– Ну и что с того? Из-за них всю эту красоту хочется послать к чертовой матери… После паузы она говорит нервно:

– Пойдем в бар «Гарри» – переменим обстановку.

Он помрачнел. Быть может, его пугали эти резкие перепады настроения, эта внезапная депрессия.

В баре «Гарри» пусто, только трое парней лет по двадцати сидят на табуретах у стойки. Одеты они ультрамодно. Парни, видно, ждут кого-то и не знают, как убить время.

– Здесь лучше, – говорит она с удовлетворением. – На этих хоть смотреть не противно.

Она заказывает виски. А парни преспокойно разглядывают ее, нисколько не смущаясь присутствием мужа.

– Им, верно, здорово скучно, – говорит он тихо.

– Нет клиентуры, – отвечает она тоже шепотом.

– Какой клиентуры?

– Дорогой, ты что, с неба свалился?

– Ты думаешь, что… пожилые дамы?

– Или господа. Такие типы, как правило, «двустволка».

Он засмеялся.

– Смешно!

– Ты не знал этого слова?

– Нет. Впервые слышу.

– Клянусь, иногда я просто недоумеваю, откуда ты такой взялся. Словно с луны свалился.

– Зато ты чересчур в курсе всего. Подозрительно.

Они опять смотрят друг на друга и улыбаются.

Тучи рассеялись. Это видно по ряду признаков, прежде всего по тому, как снова изменилось ее настроение. Она вновь обрела потускневшую было привлекательность. Она оживленно поддерживает разговор, ее лицо то и дело освещает «ослепительная» улыбка. И больше она ни разу, ни единого раза не взглянула на тех трех типов у стойки.

В номере, в полночь, ее оживление снова меркнет.

– Какая программа на завтра?

– Санта Элвизе, церковь, где два Тьеполо. А заодно осмотрим дворец Лаббиа – он неподалеку.

– А вообще, сколько в Венеции церквей? Нам еще много осталось?

Так как он молчит, она встает, подходит к нему и целует его в губы.

– Это не упрек, дорогой. Ты потрясный гид. Благодаря тебе я столько всего узнала! Но мы уже обегали такую прорву церквей. Я просто немного устала.

– Мы посмотрим Санта Элвизе в другой раз, дорогая. Или вообще не посмотрим. Прости меня.

– Нет, это я должна просить у тебя прощения. Ты не сердишься?

– Ну что ты! Я понимаю, что ты устала. Я должен был сам об этом подумать.

Она садится на край кровати.

– Дай сигаретку. Мне еще неохота спать. А тебе?

– Мне тоже.

Он прикуривает и сует ей в рот зажженную сигарету. Садится рядом с ней. Обнимает ее.

– Как глупо, – говорит она, – что я не догадалась попросить Ариану дать мне письмо к ее друзьям. У нее здесь есть друзья. Люди с положением. Она называла мне их фамилию, но я забыла, а написать ей уже поздно. С темпами итальянской почты ответ от нее придет, когда нас уже здесь не будет.

– Ты соскучилась по обществу?

Он склонил голову ей на плечо, держит ее руку в своих и то и дело подносит к губам. Это как игра.

– Мы никого не видим, – отвечает она с напряженной улыбкой, – вот уже целую неделю.

– Но мы же в свадеб…

– Я тебе скажу, – говорит она, желая внести ясность. – Видеть я никого не хочу, но мне охота пойти к кому-нибудь на коктейль. Музыка… Знаешь, особая атмосфера, немного виски…

Он уже не подносит ее руку к губам. Молчание. Она тушит в пепельнице недокуренную сигарету. Она смотрит прямо перед собой.

– Что с тобой? – спрашивает она глухим голосом.

– Ничего.

– Нет, что-то есть. Это из-за того, что я сейчас сказала? Ты считаешь, мне не должно хотеться пойти на коктейль?

– Нет, уверяю тебя…

– Я сразу чую, когда что-то не так. От меня ты ничего не утаишь.

Она поворачивается к нему и покрывает его лицо быстрыми поцелуями.

– Болван ты мой дорогой! Боишься, что я скучаю, ведь верно? Я в жизни не была так счастлива, как теперь. Ты мне веришь? Скажи, что веришь. Поклянись!

Они долго целуются. Он прижимает ее к себе. Он закрывает глаза. Вид у него страдальческий. Спустя минуту или две она тихонько высвобождается из его объятий. Слышно, как в соседней комнате кто-то зашевелился, недовольно заворчал.

– Ну вот, этого типа мы явно разбудили, – шепчет она. – С ума сойти, до чего же рано ложатся в этом заведении! А перегородочки тонюсенькие! Скажи, тебе хочется спать?

Он снова ее обнимает.

– Мне хочется курить и разговаривать, – говорит она и вновь высвобождается из его объятий, на этот раз чтобы взять со стола сигарету. Потом ложится на спину рядом с ним. Пепельницу ставит себе на живот. Затягивается и пускает струйку дыма.

– Как только вернемся в Париж, надо будет искать квартиру, – говорит она. – На помощь Арианы я особенно не рассчитываю.

Он не спешит ей ответить, но она тормошит его, и он вяло говорит, что да, как только они вернутся, он займется поисками жилья.

– Не жилья, дорогой, – поправляет она, – а отдельной квартиры со всеми удобствами. Ведь есть новостройки с коридорной системой и общими уборными на этаже. Ты разве не знал?

– Нет, не знал.

Потом она говорит, что ей неохота жить у стариков, ни у своих, ни у его. Конечно, и те и другие «просто прелесть какие люди», но пропасть между поколениями в наш век не преодолеешь. Нет, они снимут меблированную двухкомнатную квартирку со всеми удобствами где-нибудь в приличном районе. Это стоит примерно восемьсот новых франков в месяц. Да, сперва им придется удовлетвориться двухкомнатной квартирой. А потом, когда у него будет нормальный оклад…

– Кстати, предложение «Юниверсал моторс» еще не отпало? Тебе непременно надо туда устроиться. Ведь, в конце концов, у тебя квалификация куда выше, чем у Шарля, а он зарабатывает сорок тысяч в месяц. Почему бы тебе не получать столько же? У него ведь даже нет диплома инженера.

– Но у него зато коммерческое образование.

– Неважно, им нужны инженеры. Они ведь сами предложили тебе…

Она размечталась о будущем.

– А мне надо будет пристроиться в какую-нибудь газету.

Или на радио. У нее, говорит она, очень «микрофонный» голос. Хотя журналистика, пожалуй, больше подходит. Он ласково напоминает ей, что у нее уже двухмесячная беременность и что скоро она, возможно, не сможет работать вне дома. Нет, она с ним не согласна. В наш век (говорит она) женщины вкалывают до самых родов. Она вовсе не намерена запереться в меблирашке на семь месяцев, торчать на кухне да шить приданое. Она слишком активна по натуре, чтобы вести такую затворническую жизнь. Ей во что бы то ни стало надо быть при деле.

– При каком деле?

– Ни при каком. Вообще при деле. Участвовать в жизни. Во всем, что происходит. Я хочу быть при деле. Ты понимаешь, что я имею в виду?

Наконец она согласилась, что пора спать, но этому предшествовала ежедневная церемония вечернего туалета, обряд приготовления к ночи. Обычно он просматривал газеты, ожидая, когда она вернется и он сможет пойти в ванную. Но сегодня, вместо того чтобы взяться за чтение, он лежит на спине, подложив ладони под затылок, и глядит в потолок. Тишину нарушают сперва только бульканье льющейся воды да непрекращающееся гуденье в водопроводных трубах. Потом сосед за стеной начинает вертеться на кровати и снова что-то бормочет во сне.

Свет погашен; они уже больше часа в постели, но вдруг она вновь зажигает лампу у изголовья. Она лежит голая. Он щурится и моргает от света. Он улыбается. Он тоже голый. Несколько секунд они молча смотрят друг на друга.

– Ты счастлив, дорогой? – спрашивает она шепотом.

Вместо ответа он тесно прижимается к ней, вдыхает ее запах, словно свежий утренний воздух, утыкается в нее лицом. Она высвобождает руку и гладит его затылок.

– Видишь, Жиль, все хорошо.

– Я знаю…

У него хрипловатый мальчишеский голос.

– Но тебя что-то огорчило сегодня? Признайся.

– Ничего. Пустяки.

– Нет, я заметила. Раз или даже два. Правда? Я, наверно, сказала что-то, что тебя задело.

– Нет, честное слово…

– Нет, да! Вот, например, насчет друзей Арианы. Когда я пожалела, что мы не взяли их адреса. Но, знаешь, я ведь это сказала просто так. На самом деле мне никого не хочется видеть. Ты мне веришь, Жиль, дорогой?

Он еще крепче обнимает ее и несколько раз кивает головой, как ребенок, когда ему надо сказать «да». Она гасит свет.

Мне кажется, что вот именно с этого дня все и началось. С того самого дня в Венеции, когда она сказала, что ей хотелось бы провести хоть одну ночь в «Даниели», чтобы почувствовать себя богатой. Да, все началось с того дня. Во всяком случае, так мне это кажется теперь, пять лет спустя. Конечно, и до этого у нас бывали размолвки, случалось, пробегала тень. Например, когда я познакомил ее со своими и потом всякий раз, когда она приходила к нам домой одна или вместе с родителями. Ту некоторую затрудненность общения, которая возникла у нее с моими стариками, я приписывал их застенчивости, их старомодному прямодушию и обычному непониманию, существующему между поколениями. И нельзя сказать, чтобы я ошибался: это факт, что все молодые, все мои ровесники, которых я знаю, которых вижу вокруг себя, с трудом общаются со старшими. Пожилые люди удручают их, действуют им на нервы, наводят на них тоску. Я говорил себе: «Она как все молодые, она полностью принадлежит своему времени. Мои родители тяготят ее не сами по себе, а потому, что они люди другой породы, той, с которой она не хочет знаться, – породы стариков». Еще во времена нашей помолвки нам случалось ссориться по пустякам. Я думал: «Любовные ссоры – у кого их не было». И наши примирения бывали такими сладостными, что стоило нарочно ссориться ради счастья кинуться потом друг к другу в объятья. Правда, и в день свадьбы… Ясно, всем, конечно, ясно, какое испытание для девушки эта церемония, церемония, во многом определяющая всю ее дальнейшую жизнь и т. д. Но в том-то и дело, что Вероника, несмотря на белое платье и фату, не была «девушкой» в том смысле, как это принято понимать. У нас уже не было тайн друг от друга, и тем самым не было причины для страха (который, говорят, охватывает новобрачных, не имеющих опыта, хотя непонятно, почему ими должен владеть именно страх, а не радостное ожидание). Однако остается волнение, вполне понятное, когда приходится играть главную роль в маленькой социальной комедии, где все регламентировано традицией. Кстати, я был в полном восторге от того, как превосходно сыграла Вероника свою роль – она была словно опытная профессиональная актриса, которая бдительно следит за ходом представления и в случае нужды может заменить режиссера. Ее родители, мои, ее подруги и друзья – все по сравнению с ней выглядели жалкими любителями. Не говоря уже обо мне самом, которого такого рода действо ввергает в оцепенение, сходное с параличом. Но Вероника с таким искусством сочетала в себе трепет с организаторским талантом и девственную скромность с авторитарностью распорядителя, что я мог не тревожиться насчет нашего будущего и заранее считать, что, имея такую жену, я буду как за каменной стеной. Она наверняка возьмет руль в свои надежные руки и доблестно поведет наш корабль, минуя опасные рифы, по бушующим волнам житейского моря. Я искажаю факты, потому что смотрю на них с дистанции в пять лет, уже зная то, что знаю, что мне пришлось узнать за эти годы. А тогда, в день нашей свадьбы, мне кажется, я просто ошалел от восхищения. Я все твердил себе, что Вероника во всех отношениях куда взрослее меня и как мне крупно повезло, что она меня любит, а она меня действительно любила, в этом я не мог сомневаться, иначе вообще ни в чем нельзя быть уверенным в этом мире. К моему восхищению прибавлялось еще одно чувство, которое я назвал бы тогда уважением, если бы у меня хватило ума разобраться в том, что я испытывал, но теперь мне сдается, что чувство это скорее походило на страх. Да, она, видимо, внушала мне какой-то смутный страх. Но страх этот был сбалансирован нежно и тайно хранимыми в памяти картинами нашей близости, где роли были распределены как должно, и поэтому я мог тешить себя иллюзией, будто я хозяин положения… Итак, в день нашей свадьбы все шло почти как по маслу главным образом благодаря Веронике, ее удивительному искусству всем руководить, ни на секунду не переставая при этом быть скромной и прилично случаю взволнованной невестой. Да, все шло почти как по маслу, почти так, как обычно представляют себе «прекрасную» свадьбу в нашей среде – скажем, в среде просвещенных, свободомыслящих обывателей, у которых есть четкое представление о том, как все это должно происходить, одним словом, у обывателей, ограниченных в средствах, но не пахнущих нафталином. Однако следует признать, что высшего шика не было. Что до моих – семья у нас скромная, безо всяких претензий, – то они были всем довольны, даже слегка подавлены суматошной пышностью церемонии. У ее же родни, у которой гонора куда больше, я засек несколько чуть заметных кисловатых улыбок. Денежные траты, потребовавшие от обеих семей предельного напряжения, были нацелены главным образом на туалет и драгоценности невесты. Платье было сшито достаточно знаменитым портным. Фотография Вероники могла бы украсить обложку любого женского журнала ценою в полтора франка, а может быть, даже – чем черт не шутит, – и «Вог» или «Вотр ботэ». А это значит… Мы из кожи вон лезли. Обе семьи выложились до предела… Видит бог, все могло быть и хуже. Тучками, омрачившими в этот день небосвод, были решительно неудавшееся рагу из куропаток и тетя Мирей. Моя тетя Мирей. Вот уже больше шестидесяти лет она – родная сестра моего отца и больше двадцати – крест нашей семьи. Тетя Мирей – девица, и теперь уже мало шансов, что она изменит свое семейное положение. Ее вкус по части одежды вызывал у нас в семье жаркие споры. В свадебном кортеже она привлекала всеобщее внимание, потому что была в немыслимом оранжевом платье с воланами, которое делало ее невероятно похожей на гигантского лангуста. Увидев тетю Мирей, Вероника побледнела как полотно. Их отношения и без того были натянутыми. А к концу обеда, когда тетя Мирей под действием сотерна предалась необузданному веселью, ситуация стала просто катастрофической. Ее «серебристый» смех гремел, заглушая разговоры за столом, а несколько раз звучал столь гомерически, что все общество едва не замолкло. Я видел, каким убийственным огнем вспыхивали глаза Вероники. Меня словно пытали на дыбе. Думаю, что моих родителей тоже. И все-таки ожидаемой катастрофы не произошло, хотя готов биться об заклад, что мы ходили по самому краю пропасти. И только после того, как обед был закончен и молодые гости предложили «закатиться» куда-нибудь на вечер и настояли, чтобы мы, Вероника и я, пошли вместе с ними, благо наш поезд уходил только в 23 часа 30 минут, – только тогда Вероника сорвалась. Впрочем, ничто этого не предвещало. Мы вышли на улицу – человек шесть более или менее молодых людей. Началась обычная бодяга: не знали, куда идти, ни на одном кабаке не могли остановиться, и все эти переговоры велись искусственно-оживленным тоном, еще больше подчеркнутым идиотскими шуточками… И вдруг Вероника расплакалась. Это длилось недолго – несколько раз всхлипнула и тут же взяла себя в руки. Девушки захлопотали вокруг нее, я же сделал то, что от меня все ждали: обнял «мою жену» за плечи и стал шепотом ее успокаивать. Эту маленькую вспышку объяснили нервозностью и усталостью, напряжением этого дня. Однако я подозревал (собственно говоря, я был в этом уверен), что причиной слез была не усталость, а горечь: несмотря на дорогое платье от знаменитого портного, весь этот день был для Вероники полон разочарований: не слишком удавшийся обед, недостаточно элегантные подружки, не очень-то представительные мои родители и несносная тетя Мирей… На очень короткое время, быть может, на несколько секунд, я вдруг совсем разлюбил Веронику. Я обнимал ее за плечи, шептал ей на ухо нежные слова, но я ее не любил. Мне даже кажется, что, если бы я определил словами чувство, которое овладело мной в те несколько секунд, я сказал бы себе: «Какого черта я торчу здесь рядом с этой психопаткой? Чего ей еще надо? Какое она имеет право презирать мою семью? Что это за чужая девица, с которой я связал свою жизнь?» Но, само собой разумеется, ничего этого я себе тогда не сказал. Волна обиды и отчуждения, хлынувшая из самой глубины сердца, тотчас откатила. А вечером в поезде (мы пошли на дикий расход и ехали в двухместном купе спального вагона) мы были очень счастливы: радость, которую мы доставляли друг другу, еще не иссякла, и перед ней все остальное отступало.

В тот вечер в Венеции, когда хозяин траттории сам принимал у нас заказ, я на какой-то миг снова перестал любить Веронику. Второй раз с тех пор, как я сказал ей: «Я люблю тебя», я переставал ее любить, охваченный тем же внутренним протестом, что и тогда, на улице, после свадебного обеда, хотя и при совсем других обстоятельствах. Только тогда она, видимо, этого не заметила.

Я не очень ловок в отношениях с людьми. Я не из тех, кто с улыбочкой минует острые углы. Быть может, это придет со временем. Требования жизни и опыт помогут мне в конце концов обрести это умение приноравливаться, эту обходительность, которые так восхищают меня в моих современниках. В двадцать три года, когда я встретил Веронику, я был до странности лишен этих качеств. Ей очень не повезло, что из всех ребят моего возраста она встретила именно меня. Но я думаю, что в жизни каждого случаются такие нелепые ошибки. Ей следовало бы встретить кого-нибудь вроде Шарля – парня, может, и недалекого, но духовно и физически полностью отвечающего стереотипу времени: атлетическая фигура и мощная челюсть. Таких теперь так охотно фотографируют для рекламы крепких напитков и последних моделей автомобилей. «Человек, шагающий в ногу с эпохой, пьет только коньяк «Бонето», – или: «Такой молодой и уже генеральный директор!» – «Еще бы! И вот почему: Жерар всегда всюду приезжает первым в своем роскошном…» И далее следует марка машины. От такого типа никогда не услышишь ни одной оригинальной мысли, ничего личного, но откровенной глупости он тоже не брякнет. Он просто будет пересказывать то, что вычитал в двух-трех ходких еженедельниках, популярных в среде просвещенных буржуа. Я так и слышу его разглагольствования – хорошо поставленный голос, металлический тембр, и эти интонации, которые тотчас вызывают в памяти образ изысканных и мрачных улиц в районе Пасси или парка Монсо. Если говорят, к примеру, об Алжире, он скажет: «Вот как мы должны были поступить», – или, касаясь Европейского содружества наций, изречет: «Позиция, которую мы занимаем в «Общем рынке»…» – словно он воплощает в себе и Францию и будущее нации. Он ведет себя как завсегдатай в самых шикарных ресторанах. С видом знатока он дегустирует вино и небрежным кивком дает понять метрдотелю, стоящему в позе почтительного ожидания (внешне почтительного), что это местное вино вполне приемлемо. Он отлично разбирается в сортах виски, в сигарах и, конечно, в автомобилях. Зато он абсолютно не понимает смешного, в его словах нет даже намека на иронию, такие вот лбы начисто лишены чувства юмора, иначе они не были бы тем, что они есть. Но у него имеется в запасе, поскольку это модно, репертуар мрачных анекдотов, абсолютно не смешных, макабрических и уныло-злобных. Он расскажет, допустим, о маленьком мальчике, который просит отца повести его на каток. А отец ему отвечает: «Дурак, куда тебе кататься на коньках, у тебя же ноги отрезаны по самую задницу». Услышав такой анекдотец, он не рассмеется, а изречет замогильным голосом с серьезной миной гробовщика: «Смешно-о-о», удлиняя гласную в конце слова. А если бы он был чуть-чуть поинтеллигентней (такие тоже встречаются среди молодой поросли буржуазно-технократических джунглей, где самый отпетый конформизм трусливо маскируется под анархизм, чисто словесный, конечно, и вполне безобидный), он сказал бы: «Этот анекдот разом перечеркивает все священные табу. Осмеяно решительно все – и детство, и увечье, и родительская любовь!..» Меня такие типы умиляют… Бедняги, какие усилия приходится им ежеминутно тратить, чтобы не ударить лицом в грязь. Да, в самом деле, достоинство западного человека, представителя белой расы, на которое ныне так посягают, нашло себе убежище в этом архетипе молодого, элегантного французского буржуа, оперативного и удачливого, да еще непременно с легким креном влево.

Я влюбился в Веронику с первого взгляда. И не только потому, что она была красивой – разве влюбляешься в красоту? Просто к тому времени я уже созрел для любви. Я хотел любить. Она подвернулась мне в самый благоприятный момент. В другой день я мог бы встретить ее и даже не обратить внимания или, во всяком случае, не испытать при этом ничего, кроме обычного мимолетного волнения, которое охватывает всякий раз, когда видишь на улице изящный силуэт или приятное лицо. Случай свел нас как-то зимним вечером во дворце Шайо на концерте «Музыкальной молодежи». В тот год я вместе с двумя-тремя приятелями посещал эти концерты. В антракте нас познакомили, назвали только имена. Вероника, Жиль. Мы сразу перешли на «ты». В нашем маленьком суровом мирке, где все были «товарищами», друг другу говорили только «ты». Мне не очень понравилось ее имя, оно показалось мне вычурным и фальшиво-изысканным. Впрочем, оно ей и не подходило. Имя Вероника как-то связано с представлением о томности тридцатых годов прошлого века или с гривуазным кокетством эпохи Второй империи. Моя же Вероника не была ни томной, ни манерной. Это была современная девушка, очень в себе уверенная, может быть, даже излишне раскованная, но ее свободные манеры были в пределах хорошего вкуса. Она говорила резко, глядела собеседнику прямо в зрачки, смеялась, пожалуй, чересчур громко и курила, как мальчишка, «Голуаз». Не знаю, что именно покорило меня. Может быть, ее голос, какие-то неожиданные, интригующие интонации (которыми Вероника, как я потом обнаружил, прекрасно владела), хрипловатый тембр, удивительно красивый и завораживающий. Большой жадный рот, смягченный трогательными ямочками в углах губ. Одним словом, я тут же остро захотел ей понравиться. Повторяю, я готов был влюбиться в первую встречную девчонку, которой я пришелся бы по душе, лишь бы она хоть в какой-то мере внешне соответствовала тому типу, который меня волновал. А Вероника ему соответствовала, да еще как! Едва нас познакомили, как она вовсе перестала обращать внимание на всех остальных и сосредоточилась исключительно на мне. Эта откровенность привела меня в восторг… С тем же успехом она могла бы меня и насторожить. Но я уже отметил у своих сверстников, и девушек и ребят, удивительную свободу в выражении своих симпатий и антипатий. Да и я сам в этом отношении не обременял себя особым деликатничаньем. К тому же наш моральный кодекс настоятельно предписывал нам непосредственность, отвращение к лицемерию и накладывал запрет на ложь во имя вежливости. Мы даже кичились друг перед другом нарочитой грубостью, которую, впрочем, старшее поколение приветствовало в нас, словно добродетель. Короче говоря, Вероника в первую же нашу встречу дала мне понять, что я ей не безразличен. Я загорелся. Все решилось в тот самый вечер. Мы отдались нашей любви с неистовством и безрассудством, равно неискушенные в том, в чем большинство наших сверстников уже давным-давно преуспело. Впрочем, я все равно бы не мог перенять их тривиальный опыт. Я всецело отдавался порывам… И все же в один прекрасный день (он не заставил себя долго ждать) мне пришлось спуститься на землю. Вероника сказала мне, причем без особого волнения и тревоги, что она скорее всего беременна. Это известие сперва ошеломило меня, а потом, почти без перехода, меня охватила безумная радость. В первый миг мне показалось, что произошла какая-то нелепость чуть ли не непристойного свойства. Минуту спустя я уже не помнил себя от счастья. И тут же заговорил о женитьбе.

Мои родители приняли это с удивительным благодушием. Для них, как и для меня, не было и тени сомнения: я женюсь на ней, вот и все. В нашем доме никогда не заводили разговоров о нравственности, потому что нравственность подразумевалась сама собой. Без всяких обсуждений каждому было ясно, что хорошо и что плохо, и выбор, конечно, был всегда однозначным.

Вероника же, напротив, натолкнулась в своей семье на большие трудности. Интеллигентность и прогрессивность взглядов, присущая ее домашним, иногда странным образом давала сбой. Конечно, будь я из числа «молодых административных кадров», все пошло бы по-другому: ложный шаг их дочери был бы искуплен сладостно современным смыслом слов «продвижение по службе». Но я не был из числа «молодых административных кадров».

Я тогда еще не отдавал себе отчета в том, до какой степени Вероника дочь своих родителей. Я осознал это только в Венеции, когда она призналась в жгучем желании провести хоть одну ночь в «Даниели». Не в первый раз она не скрывала своей неудовлетворенности чем-либо, «обсчитанности», по выражению ее подруги Арианы («Я почувствовала себя обсчитанной», – говорила Ариана, когда хотела сказать, что ее что-то разочаровало). И прежде я не раз имел случай убедиться, что Вероника любит деньги, роскошь, хочет блистать в обществе. Но меня это нимало не огорчало. Я считал это чертой юности, которая в дальнейшем, под гнетом ответственности, наваливающейся на человека в зрелом возрасте, непременно сгладится. «Она просто избалованная девочка». И еще – как бы это выразить? – она сама казалась мне чем-то вроде предмета роскоши: ее красота, манеры, одежда – на всем было как бы клеймо качества, которым я гордился. Да и как я мог упрекнуть ее в том, что она была такой, какой была, раз именно это меня, по сути дела, и восхищало в ней. К тому же я лениво надеялся, что со временем смогу раздобыть для этой драгоценности достойную оправу. Придется только запастись терпением, но мы молоды и влюблены друг в друга, мы сумеем подождать. Однако в тот день в Венеции я впервые испугался. Страх этот был едва осознанный, и я всеми силами пытался подавить его в себе. Стенания Вероники по поводу того, что мы остановились не в «Даниели», были, видимо, первым пробившимся наверх родничком из огромного подспудного озера. То ли внутреннее давление достигло тогда критического предела, то ли ослабли пласты сопротивления, но так или иначе на поверхности зажурчали слабые струйки и других фраз – этакие крошечные фонтанчики, в которых прорывались какие-то сожаления, желания, обиды: почему мы купаемся на самом дешевом пляже, а не на тех, что предназначены для богатых туристов? Почему мы не знакомы с каким-нибудь богатым иностранцем, владельцем палаццо? Почему так тонки стены нашего номера? Почему мы должны возвращаться в наш пансион до полуночи? И дело было не только в словах. Взгляд тоже вдруг становился обвиняющим. Например, взгляд, которым она окидывала мою одежду. Еще до свадьбы Вероника, подтрунивая надо мной, как бы в шутку сказала, что я далеко не эталон элегантности. Чтобы смягчить обидность подобных замечаний, сказанных, правда, милым тоном, она делала вид, будто ей симпатична моя «богемистость», как она это называла. «Пора мне за тебя взяться», – говорила она, или еще: «Ты настоящий парень, тебе неважно, что на тебе надето. Не то что эти пижоны, которые кокетливей любой девчонки». Но она явно хотела, чтобы я был одет получше. На другой день после приезда в Венецию я надел новый костюм, который купил специально для нашего путешествия. Вероника этого костюма еще не видела и сразу же окинула его ледяным оценивающим взглядом: «Откуда он?» Я назвал магазин. Она криво усмехнулась: «Ясно. Бедненький мой Жиль. К счастью, теперь я сама буду покупать тебе костюмы. Но скажи, дорогой, неужели у тебя никогда не было товарища, с которым ты мог бы посоветоваться на этот счет?» Это было, насколько мне помнится, первое маленькое унижение, которое я вытерпел от нее, хотя она отнюдь не хотела меня обидеть. За первым последовало много других, куда более чувствительных. Но Вероника не была ни грубой, ни черствой. Она почувствовала, что больно задела меня, и весь вечер восхитительно старалась как-нибудь это загладить. Я обязан моему злосчастному костюму чудесными минутами.

Биография

Произведения

Критика


Читайте также