Гюнтер Гёрлих. ​Извещение в газете

Гюнтер Гёрлих. ​Извещение в газете

(Отрывок)

I

В начале августа, в четверг, по всей вероятности в первой половине дня, учитель Манфред Юст покончил жизнь самоубийством.

В это же время мы с Эвой, моей женой, летели на самолете Аэрофлота из Москвы в Адлер. Все мои мысли сосредоточились на предстоящих нам трех неделях отпуска, их мы проведем в Гагре, на берегу Черного моря, в доме отдыха московских учителей, и, если бы до меня даже дошел тогда какой-нибудь слух о том, что в этот час совершилось в городе П., я никогда бы этому не поверил. Манфред Юст, тридцати пяти лет от роду, жизнерадостный, активный человек, сам покончил со своей жизнью? Я же его довольно хорошо знал, знал, какие проблемы и затруднения его мучают, знал его успехи, его надежды. И главное, знал, как страстно он любил жизнь.

Посмотрев в иллюминатор, я пытался разглядеть под нами землю. Облачная пелена скрывала от меня панораму. Наш самолет летел, как было объявлено по радио, на высоте девять тысяч метров. Эва уступила мне место у окна, она не очень охотно летала.

Заходя на посадку, самолет еще над морем протянул за собой длиннющий шлейф, казалось, он собирается сесть на волны. В прозрачной воде мне ясно видна была затонувшая шлюпка.

Посадка прошла именно так, как живо и наглядно описал мне ее Манфред Юст. Это был наш последний разговор в последний день перед каникулами. Юст остро завидовал мне: ведь я отправился в один из прекраснейших уголков нашей земли, туда, где он, само собой разумеется, уже бывал. Он еще заметил, смеясь:

— Рад за тебя, старик. Честное слово, от всего сердца рад за тебя.

Уверен, Юст был честен со мной. На мой вопрос, как собирается он провести отпуск, Юст ответил, что никаких определенных планов у него нет, попробует пожить, не думая о завтрашнем дне, пусть жизнь сама преподнесет ему сюрприз.

— Ты же меня знаешь, — добавил он, — я человек неуравновешенный и своенравный, как время от времени говорят обо мне в высших инстанциях. — И он насмешливо улыбнулся.

Я знал, что его замечание относится к столкновению с Карлом Штребеловом в мае, когда Юст, затеяв со своим классом поездку в Польшу, на побережье Балтийского моря, не поставил о том в известность директора. Юст оправдывался тем, что их недолгая экскурсия состоялась во время каникул и договариваться о ней он обязан был только с родителями, что он, мол, и сделал.

Карл Штребелов резко возразил, что подобное разделение времени в работе учителя на учебное и свободное он не признает.

Я считал, что Карл слишком уж раздувает всю эту историю, но в принципе соглашался с ним.

И упрекнул Юста.

— Ну знаешь, — ответил он, — все получилось так быстро, мне уже перед самыми каникулами неожиданно предложили жилье. Не оставалось и минуты, чтобы зайти к Штребелову. Я попросту забыл об этом. Разумеется, письмо я мог ему написать.

— Почему же ты не рассказал все это на педсовете?

Он взглянул на меня, видимо в какой-то мере сознавая свою вину.

— А почему нужно все возводить в принцип? Тотчас из всего делать проблему. И ни единого вопросика не задать, как прошла наша поездка в Польшу. А ведь я мог бы рассказать кое-что интересное.

Без принципов в нашей работе не обойтись, возразил я, но тут же понял всю бездарность моего ответа. Оттого-то, быть может, и добавил, что, имея дело с Карлом Штребеловом, всегда нужно помнить о поколении, к которому он принадлежит. Ведь он из той малочисленной когорты, что тотчас после войны, не имея достаточных знаний и навыков, взялась за работу. В ту пору было совершенно необходимо со всей принципиальностью выделить все то, что предстояло нам сделать в педагогике. Иначе у нас, мягко говоря, ничего бы не выгорело.

— Если не ошибаюсь, дорогой коллега Кеене, ты тоже принадлежишь к этой легендарной когорте, — заметил Юст.

Надо сказать, поездка в Польшу, на Балтийское побережье, была для ребят Юста незабываемым событием. Об этом мне сразу же рассказали ребята, когда, замещая его — он попросил на один день отпуск по личным делам, — я провел в его классе урок истории.

Девчонки и мальчишки девятого «Б» положительно бредили этой экскурсией.

Но августовским утром в аэропорту Адлера я начисто позабыл о школьных буднях со всеми их проблемами. Я был рад-радешенек, что Эва хорошо перенесла посадку и на ее лицо постепенно возвращаются краски.

Вдалеке высились горы Кавказа, а по дороге мы увидели первые пальмы, листья которых шуршали на теплом ветру. Так начался наш отпуск в южном краю, отпуск, который я никогда не забуду, быть может, и оттого, что вслед за ним наступило время, резко отличное от этих дней.

Мы пересекли в такси границу с Азией. Тут мы и впрямь исполнились каким-то необыкновенным чувством, и Эва предложила:

— Теперь надо бы повернуть назад и пешком еще раз пересечь границу, она же делит две части света. Как ты считаешь? В конце концов, для нас это историческая минута.

Я считал, что ей, а она хорошо говорит по-русски, стоит сказать об этом водителю, он наверняка отнесется к ее просьбе с пониманием.

Эва, как всегда, сомневалась в своем знании русского языка, но все-таки поговорила с водителем. Он развернулся и пересек границу в сторону Европы. Мы вышли из машины и медленно, взявшись за руки, перешли границу, впервые в нашей жизни вступив на азиатскую землю.

Это было удовольствие с элементом торжественности.

Но вполне возможно, что именно в эту минуту Манфред Юст в городе П. покончил с собой. Здесь было два часа дня; отсчитав три часа, мы получали среднеевропейское время. Такое совпадение, стало быть, не исключалось.

Начисто, однако, исключалось, что мы хоть в самой малой степени могли предвидеть подобный шаг Юста.

Я, правда, подумал о школе, но подумал я о моем товарище Карле Штребелове, представил себе, что сказал бы он, увидев нас, совершающих такую церемонию. Он сдвинул бы брови, и на лице его, по всей вероятности, не мелькнуло бы и самой легкой улыбки. Карл все это посчитал бы безвкусицей, поступком несерьезным и вообще не соответствующим значению момента. В этом смысле, покачав головой, он бы и высказался. Быть может, он принял бы во внимание смягчающие обстоятельства, ведь он знает Эву и относится с уважением к ней и ее работе в издательстве, поскольку результат ее труда — книги, а ко всякому печатному тексту Карл Штребелов относится с глубочайшим уважением. Только примириться с ее сумасшедшими идеями он не в силах.

Я улыбнулся своим мыслям, и Эва поинтересовалась, понятно, чему я улыбаюсь.

— Вспомнил Карла, — ответил я.

Она глянула на меня.

— А знаешь, я бы заставила его выйти с нами из машины.

— Не переоцениваешь ли ты свои силы?

— А я обосновала бы наш поступок чуточку солиднее. Что-нибудь сказала бы в таком роде: сидя, мол, в машине, не ощутить так этого события, ни разумом не воспринять, ни чувствами. Как же, Карл, сказала бы я, как же ты опишешь его своим ученикам?

Я рассмеялся:

— И эту его привычку ты считаешь недостатком?

— Недостатком? — переспросила Эва. — Нет, достоинством.

Да, отношение Карла Штребелова к детям было его достоинством.

Водитель широко распахнул перед нами дверцу.

— Харош, — сказал он, — наша Грузия. Дивная, очень дивная страна.

Бывают у человека периоды неправдоподобно, фантастически благополучные, когда не верится, что все происходящее не сон. Так все вокруг хорошо и прекрасно.

Вода в гагринской бухте не всегда прозрачна, предупреждали нас, к берегу чего только не прибивает, и особенно много медуз при ветре. А уж августовская жара! Томительная, знойная, ведь даже самый легкий ветерок не доходит сюда с севера или востока, его не пропускают высокие горы. Столбик термометра может подняться выше 30 градусов. Дышать будет трудно.

Ничего подобного в дни нашего отпуска не случилось. Вода была зеленоватой и чистой, без всяких медуз, температура не поднималась выше тридцати, и никакого зноя не ощущали мы на берегу гагринской бухты.

Мы, видимо, родились в рубашке, Эва, во всяком случае, твердо в это верила, и только сознание, что в недалеком будущем нам придется вновь ехать в Адлер и сесть в самолет, омрачало время от времени ее радость.

Мы жили в комнате с видом на море. И частенько сидели на балконе до поздней ночи.

На балконе же мы прилежно писали открытки друзьям на нашу далекую родину. И разумеется, среди прочих Манфреду Юсту.

Его я целиком и полностью предоставил Эве. Она испытывала к Юсту симпатию. Думается мне, они составили бы хорошую пару, если бы встретились раньше. Вполне может быть. Два года назад, когда Юст начал работать в нашей школе, они встретились в первый раз на вечере в дни масленицы. И с первой же минуты — Юст сидел за нашим столом — нашли тот легкий тон, который мне за долгие годы нашего с Эвой брака давался далеко не всегда. Я уж готов был приревновать Эву, но моя жена, зная меня, опередила события.

— Этот новенький — чистое сокровище. Такого второго средь вашей серьезной братии не сыскать. Бесподобно умеет кого угодно поднять на смех, но и себя не щадит. Это мне нравится. А ревновать тебе незачем. Нелепо, право.

И я не ревновал. Какое-то время это удавалось мне с трудом, но Юст очень скоро нашел с нами общий язык и надолго завоевал дружбу Эвы.

Вот, стало быть, я и подвинул Эве на балконе открытку, предложив придумать что-нибудь для Юста. Она, ни секунды не медля, тут же стала писать и прочла мне написанное.

«Дорогой Юст, Манфред, учитель на отдыхе в скучнейшей Европе!

Тебя приветствуют два без-пяти-минут-грузина. Теперь-то мы знаем, что свело тебя здесь с ума. Горы, что сбегают к самому морю? Ну да, они тоже. Вино, что развязывает язык и слегка кружит голову, когда язык начинает слишком развязываться? Возможно, возможно. Нет, Юст, Манфред, это местные женщины околдовали тебя, старик. Красавицы, огненноглазые недотроги. Так, во всяком случае, считаю я, так считает и мой милый муж Герберт, которому я бы очень и очень советовала придерживаться подобной же точки зрения. А может, ты, северный Казанова, исходя из собственного опыта, придерживаешься иной? Опустим лучше завесу молчания над роковыми тайнами. Как бы там ни было, нам чертовски хорошо.

Передавай привет Анне Маршалл, твоей коллеге и соратнице, мы надеемся, что она время от времени скрашивает тебе часы одиночества своим присутствием.

Тысяча горячих боевых приветов от Эвы и Герберта».

— Бог мой, тебе, видимо, хорошо, — сказал я, смеясь.

— Ну конечно, пусть и другим будет хорошо, — серьезно ответила Эва.

Что до Анны Маршалл, которой Эва так естественно передала привет, то — в связи с Юстом — для меня все было не столь однозначно, как это, быть может, выглядело на первый взгляд.

Эта Маршалл пришла в нашу школу год назад, то есть годом позже Юста, прямо из высшей школы в школу среднюю, испытывая немало страхов, но полная энергии, как уж исстари ведется.

Юст занялся выпускницей, стал, не ожидая указания, ее наставником, ничего удивительного: Анна Маршалл — девушка очень красивая. Так образовалось дружество двух белокурых и голубоглазых, и Эва вскоре по своему обыкновению уже прикидывала, какими были бы их дети. Еще белокурее, еще голубоглазее.

Превосходная степень от «белокурый», превосходная степень от «голубоглазый».

Анна Маршалл поначалу мне совсем не понравилась. Ее докучные вопросы, какая-то нервозная непосредственность вызывали у меня антипатию. Мне приходилось делать над собой усилие, чтобы она этого не почувствовала.

Вдобавок в то время, когда она к нам явилась, мои отношения с Юстом, после некоторой натянутости и резких стычек, стали приобретать дружеский характер. Я опасался, как бы она не помешала этому процессу. Видимо, отношения с Юстом значили для меня куда больше, чем я сам себе признавался.

Я приближаюсь к пятидесяти и принадлежу к тому поколению учителей, которое обстоятельства времени заставили долго быть молодым. Не так-то просто проявлять бодрость и прыть, когда их уже нет у тебя в том объеме, какой от тебя требуют. К тому же мы прошли тяжкий путь и знаний нам не хватало. Но мы душой и телом преданы школе.

Эти-то причины и объясняют, почему мы склонны сравнивать все и вся с нашим опытом, мерить все нашими масштабами, и нам бывает порой трудно справедливо судить о молодых, о новом поколении. Юст стал для меня чем-то вроде пробного камня. Умный, образованный, он прежде всего — и это мне пришлось вскоре признать — тоже был душой и телом предан школе.

Но тогда я полагал, что Юст иронически хмыкнул бы, услышав это, пожалуй чересчур эмоциональное, выражение. Для него все было гораздо прозаичнее. Знания, методика, психология — вот что важно.

Оттого-то я, хоть и относился к нему настороженно, вместе с тем восхищался кое-какими его чертами. Убежден, что Карл Штребелов испытывал те же чувства. Только Карл не сближался ни с Юстом, ни с другими подобными ему людьми. Быть может, он поступал верно.

Карл Штребелов подчинял все железному правилу: единодушный и сплоченный учительский коллектив гарантирует воспитание и обучение детей в социалистическом духе.

В принципе против этого правила возразить нечего.

Так вот, Анна Маршалл появилась на нашей сцене как раз в тот период, когда мы с Юстом только-только начали действовать сообща, и сразу же произвела на всех впечатление.

Но очень скоро я с удивлением обнаружил одну особенность: для Юста Анна Маршалл значила примерно то же, что он для меня; она ведь была на десять лет моложе Юста.

Кто знает, что видел он в ней и что хотел в ней выявить.

А что он прежде всего выявил в ней женщину, казалось мне само собой разумеющимся. Хотя очень скоро меня одолели сомнения, не слишком ли опрометчиво я сужу.

Карлу Штребелову мы тоже послали привет из гагринской бухты.

Вначале я выбрал открытку, на которой изображен был Дворец пионеров, и начал было писать, но порвал ее. Мне пришло в голову, что Карл, не успею я вернуться, начнет спрашивать, был ли я во Дворце пионеров, установил ли связь для обмена письмами, для взаимных посещений. Конечно же, подобную возможность налаживать контакты на месте нельзя не использовать. Все верно. Но я разленился, меня разморило, я жил бездумно-счастливой жизнью, и объяснять это Карлу было бессмысленно.

С точки зрения Карла, упустить такой случай было смертным грехом. Он, я готов был спорить на что угодно, отправился бы во Дворец и установил бы с ними контакт. Приволок бы домой фотографии и прочий материал, заключил бы с ними какое-нибудь соглашение. Карл никогда не забывал о своей педагогической задаче. И проявлял в этом обезоруживающее упорство. У него была поговорка, перефразирующая ленинские слова: «Настойчивость, настойчивость и еще раз настойчивость, в этом уже половина успеха, товарищи и коллеги».

Услышать поговорку Карла я желания не имел, не говоря о том, что не собирался стать объектом нарекания. Я выбрал открытку, на которой изображено было заходящее за мыс солнце. И написал, что живем мы хорошо, что я не могу даже выразить, как много значит для меня этот отпуск, тем более что благодаря ему я избавлен от приготовлений к новому учебному году… Но я все наверстаю, Карл, написал я. Хотел еще рассказать Карлу об Андрее Платоновиче и его жене Гале, учителях из Москвы, но и этого делать не стал. И что мог я написать, чтобы пробудить интерес Карла? Мы с Андреем Платоновичем до сих пор еще не слишком-то много говорили о школьных проблемах.

Итак, я написал:

«До скорого, Карл.

С сердечным приветом Герберт и Эва».

Мы с Андреем Платоновичем заплыли сегодня, как каждый вечер, довольно далеко, и там Андрей запел.

Его голос привлек наше с Эвой внимание в первый же вечер. Эва тогда позвала меня на балкон.

— Послушай-ка.

С воды к нам доносилось пение, сильное, торжественное. Кто-то плыл на спине и пел во весь голос.

Очень скоро мы с Андреем Платоновичем по вечерам уже пели, сменяя друг друга. А иной раз и в два голоса, сойдясь на какой-нибудь песне. К примеру, «Калинку», «Вечерний звон» или «По долинам и по взгорьям».

Андрей Платонович, уверен я, пришелся бы по душе и Манфреду Юсту. Мы составили бы неплохое трио на воде в гагринской бухте — Андрей Платонович, Юст и я.

За три дня до отъезда мы с Эвой купили на вокзале немецкие газеты, понятно довольно старые.

В самом начале отпуска нам повезло: мы наткнулись на столовую самообслуживания, в которой можно было получить также черный-черный горячий и сладкий кофе по-турецки, десять копеек чашечка.

Пока Эва стояла в очереди за кофе, я сел за столик, занял стул для Эвы и полистал газеты. И почти сразу наткнулся на извещение о смерти, в котором было сказано, что «старший учитель Манфред Юст, имевший правительственные награды, скончался в возрасте тридцати пяти лет. — Л., 12 августа. — Дирекция школы — профсоюзная организация — партийная организация. Захоронение урны состоялось в Берлине».

Я прочел краткий текст извещения, перечитал его еще раз вполголоса и наконец-то уяснил себе, что речь идет о нашем Манфреде Юсте, что это его нет больше в живых.

Эву я заметил, только когда она поставила чашки на мраморную столешницу. Видимо, взгляд мой выражал полную растерянность, потому что Эва спросила, не плохо ли мне и с собой ли мои капли от давления.

Я подвинул ей газету. Она отреагировала на нее так же, как и я минуту назад, и ей понадобилось какое-то время, пока она осознала прочитанное.

— Манфред скончался? — переспросила она беззвучно.

— Почему же они нам не телеграфировали? — сказал я резко, но тут же сообразил, что они, конечно же, не хотели портить нам отпуск.

Что изменила бы эта телеграмма? Наш отпуск, все изменила бы она. И я вновь, в который раз, понял, сколь эфемерно подобное беззаботное счастье.

Похоже, мы с Эвой подумали об одном. Эва даже вслух высказала свою тайную тревогу, блаженное состояние, в какое погрузились мы в нашем идеальном отпуске, всегда вызывает у нее опасения.

— Я начинаю чего-то бояться, — сказала она, — понимаю, не подобает это просвещенному человеку, каким я все же себя считаю. Судьба. Экий вздор. И все-таки начинаю бояться. Слишком нам хорошо, слишком покойно. Вот гром и грянул. Что же стряслось с нашим Манфредом?

Ответить на этот вопрос мы не могли; взволнованные, потрясенные, мы толковали о смерти Юста, строили догадки, но, по существу, не знали, что же там случилось.

Я предположил, не разбился ли Манфред, чего доброго, на мотоцикле.

— Бывало, он гонял как сумасшедший, — сказал я.

Но тут же отказался от своего предположения. Юст и правда гонял на мотоцикле, но очень уверенно, я раза два-три ездил с ним. Можно не гнать как сумасшедший, а все-таки разбиться. Кто-нибудь другой, какой-нибудь пьяный водитель, долбанет тебя в бок. И конец.

Что еще могло с ним стрястись? Инфаркт? Исключено. Только не у Манфреда. Он занимался спортом, вел здоровый образ жизни. И всегда у него был цветущий вид.

Молча сидели мы за мраморным столиком, а газета с черной рамкой лежала между нами. Об окружающем мире мы забыли.

Только выпив наш горячий кофе, мы мало-помалу вновь поддались очарованию пестрой, шумной жизни на южном побережье, ярких, сочных красок, резких запахов.

Нас внезапно коснулось дыхание смерти, как это бывает, когда теряешь близкого человека. Если умирает человек посторонний, то собственную жизнь воспринимаешь острее; узнав о смерти чужого человека, испытываешь какое-то странное чувство удовлетворения — сам ты еще жив, а печальный тот факт свершился где-то в дальней дали.

Когда мы вернулись в дом отдыха — а в эти минуты нам показалось, что мы как-то особенно с ним сжились, — мы уже пришли к единому мнению, что дома произошла какая-то трагедия.

Всего масштаба трагедии мы и не подозревали.

Знали, что последние три дня отпуска наши мысли будут заняты смертью Манфреда Юста, последние дни в восхитительной Гагре будут омрачены скорбью о Манфреде Юсте. Чувствовали, что этот своеобразный человек был нам куда ближе, чем мы до сих пор сознавали. Он жил рядом с нами, беззаботный, насмешливый, веселый, в высшей степени честный, а иной раз удивительно беззащитный. С ним было занятно спорить.

В этот вечер я не поплыл с Андреем Платоновичем в море. Они с женой прекрасно понимали, какое у нас настроение. На море стояла глубокая тишина.

Мы сидели на балконе. Эва отодвинула в сторону столик, хотела, видимо, чтобы мы лучше ощутили взаимную близость.

Мы пили красное вино.

И просидели до полуночи.

В эти часы мы словно бы воссоздавали для себя образ Манфреда Юста. Понимали, что он загадал нам не одну загадку. И делились своими воспоминаниями о нем; так мы прощались с ним, не подозревая, что после нашего возвращения он еще долго будет занимать наши мысли.

Биография


Произведения

Критика


Читайте также