Франсиско Умбраль. Пешка в воскресенье

Франсиско Умбраль. Пешка в воскресенье

(Отрывок)

Повседневному вернул достоинство новизны.
Новалис

Улица — широкая, безлюдная и покатая. Жизнь держится в ней лишь благодаря тусклому свету наступающего воскресного утра бездонно серого оттенка, и еще — за счет сияния магазинов, хотя и закрытых сегодня, потому что торговля идет плохо.
Это одна из главных городских магистралей. Ее воскресная пустота брезжит над выщербленным асфальтовым покрытием, на котором за неделю миллионы автомобилей оставляют следы от своих колес. Асфальт усеян искрящимися звездочками, и кажется, что мостовая сделана из руды какого-то минерала. Она тяжело поднимается к центральным кварталам, напичканным прохладными барами, темными кинозалами и ювелирными бутиками, напоминающими своей роскошью подводные миры. Дальше, за громоздкой площадью, остающейся сбоку, магистраль сворачивает на север, спускаясь в район однообразных небоскребов и зимнего неба.
В воскресенье, когда улица вымирает, искрение минеральной крошки особенно заметно. Облака как будто раскачивают из стороны в сторону невидимое солнце и под его воздействием крошка проблескивает сквозь асфальт по всей его ширине (от бордюра до бордюра), вызывая эффект блуждающего мерцания. Человек медленно идет вверх по улице. Он знает ее наизусть. Возможно, что уже около трех по полудни. Схлынула скоротечная толчея, состоящая из тех, кто возвращается с мессы или направляется в кондитерскую или совмещает одно с другим. Все обедают в своих домах с газовым освещением, воображая, что оно электрическое, так как заканчивается XX век. В ресторанах визжит еще живой молочный поросенок на радость этим нейлоновым римлянам, трапезничающим при свете открытого пламени.
Весь город обедает. И человек неторопливо преодолевает подъем, наблюдая, как отсвечивающий металлом асфальт вдруг вспыхивает, подобно углю, серебром. Все вокруг ему знакомо настолько, что он с головой погрузился в свое занятие, чтобы, помимо прочего, не видеть витрин — выставленных в них (почему-то в дорогих ошейниках) фарфоровых тигров, до смерти надоевших; стандартного размера манекенов в ночных сорочках, присборенных на бедрах; часов престижных марок, показывающих время не соответствующее реальному, что (с точки зрения пешехода) тоже не заслуживает никакого внимания.
Для него не имеет значения, который час. Или думать так его заставляет привычка?
Изредка на полной скорости проносится автомашина. И завихрение воздуха приводит в движение обрывки газетной бумаги, исчезающие куда-то, как по волшебству, заодно с опавшей листвой деревьев, которых вообще нет на улице. Но скудное дуновение жизни мгновенно гаснет. Человек, не спеша, продолжает свой путь. Позади остаются — накренившаяся улица, вход в бижутерию и в дом терпимости, ничем не заполненное время и пустой день. Неожиданно он бросается как в реку на самую середину проезжей части (транспорт отсутствует) и наклоняется над одной из блесток, прорезавшейся в самом обыкновенном грубом асфальте. Она похожа на серебряный камушек, на алмаз необычной окраски или всего лишь на золотой самородок, сверкающий там, где его не должно быть. Так, среди плит, выстилающих монастырский двор, натыкаешься иногда на легкомысленно нарядный декор, проступающий на поверхность апокрифом. Человек взволнованно рассматривает свою находку и возвращается на безопасный тротуар. Тут же брызги из-под колес попадают ему на пальто из ткани «в ёлочку». Это демисезонное пальто, уже начинающее терять ворсинки. Он носит его круглый год: весной и осенью, потому что мерзнет, летом — по привычке, а зимой — потому что другим не обзавелся.
Такие вот дела! Воскресенье. И высотные здания выглядят еще выше. Аллегорические осенние облака и ангелы, гарантирующие надежность наших страховок, спускаются на улицу, ненадолго составляя компанию прохожему. Затем его одиночество становится еще более одиноким. Человек уже пообедал и поэтому не голоден. Ему никак не удается сообразить, испытывает ли он удовольствие (или наоборот, раздражение) от своего одиночества; от общения с ангелами и облаками; от созерцания стремительной походки опаздывающего отца семейства; от вида дешевой проститутки, отдыхающей прислонившись к дверному косяку; наконец — от солнечного пятна в форме угольника у здания банка. Похоже, что там сам Господь решил дать урок геометрии.
Нормально пообедав, — ни хорошо, ни плохо, — один, совершенно один, человек начинает думать о порции виски. Виски — да, самое оно, было бы в самый раз. Но мысль о виски с его цветом, запахом и вкусом жженого дерева находится еще в подсознании. Когда эта мысль о виски, его цвет, запах, вкус будут осознаны, он зайдет в бар и закажет его безо всякого льда. Лед только все портит. «Способ провести время», — скажет он самому себе, как бы подыскивая ненужное оправдание.
Там, где подъем кончается, в центральной части города, он зайдет в бар, унаследовавший славу (дурную славу) прежних времен. Многочисленные ремонты постепенно почти уничтожили первоначальное изящество этого заведения, внешний лоск буржуазной продажности, о котором человек вспоминает (сейчас и всякий раз, проходя мимо) как о желанном аде своей бурной и наивной молодости, претендовавшей на образ жизни весьмасветский или лучше сказать по-французски — mondaine.
— Болеслао, Болеслао!
Крик слышится из-под земли, и Болеслао, — человек идущий по улице, — тотчас же видит своего друга, или приятеля (или как там еще), сидящего на ступенях лестницы, спускающейся в метро. Знакомый молод, очень коротко подстрижен, в очках с черными стеклами, в высоких ботинках, в одежде темно-синего, или черного, или другого (еще более черного) цвета. Хосе Лопес (Лопес Хосе?) курит. И курит явно не табак. Прижавшись спиной к стене, он греется на солнце, которого нет, одновременно впитывая тепло, которым веет из тоннеля метрополитена, не работающего в этот мертвый час. Болеслао подходит и точно так же устраивается рядом.
— Хосе Лопес? Откуда он знает Хосе Лопеса?
Приятель пропах своим куревом. Снаружи его обволакивает струящийся уютный кокон кисло-сладкого дыма, а изнутри — клонящее в сон тепло, состояние полного покоя и просветления. Он не снимает очков, и их взаимное приветствие похоже на обмен натянутыми улыбками, которые, впрочем, и не должны излучать счастья.
Хотя Хосе Лопес зачем-то окликнул Болеслао, кажется, что теперь им нечего сказать. Однако в этом нет и необходимости. Хосе Лопес одет как американская рок-звезда, но вблизи выглядит неважно. Заметно, что как следует потрепан. Годы прожигания жизни на белом огне не прошли бесследно. Наркотик оказал свое воздействие на его душу и руки. Лицо сорокалетнего мужчины плохо выбрито. Волосы, очень короткие, прилипли к черепу (возможно, потому что были завиты), они почти как дым. Одежда несвежая. Он весь пронизан какой-то дрожью, источник которой не в нем, но она исходит от него. Он называет это «вибрациями» — хорошими вибрациями, плохими вибрациями и так далее.
Болеслао видит свое отражение в черных зеркальных стеклах: взъерошенные ветром поредевшие волосы, очки от близорукости, большой нос, осунувшееся лицо, поднятый воротник пальто. Мужчины молчат, как и в прошлые воскресенья, присутствуя здесь и сейчас лишь потому, что эта центральная улица (в это время) подходящее место, чтобы выкурить косячок или пропустить стаканчик-другой виски, то есть заполнить чем-нибудь душу, а, точнее, — улететь, соорудив душу из дыма, алкоголя и тепла.
Так приятно чувствовать, что у тебя есть душа.
В своем поведении, как на каменную стену, они опираются на сложившийся стереотип — на прошлое, которым стали другие подобные воскресенья и целый ворох аналогичных ситуаций, застрявших в памяти. Но они вовсе не должны вспомнить что-либо определенное и не живут воспоминаниями, — такого рода воспоминаниями. Хосе Лопес, например, живет воспоминаниями выдуманными.
— Какая ночь, Болеслао, всю ночь за рулем и с девочкой, у которой были хорошие вибрации, думаю, мы ехали на юг, или на солнце, со скоростью до двухсот, но я останавливался подобрать раздавленных ежей, все шоссе в мертвых ежах, а правительство и газеты кричат, что они борются за экологию, целая машина мертвых ежей, потом они начали падать с неба и девочке в салоне, поскольку верх был откинут, стало плохо или страшновато, но я посылал ей вибрации (разве можно оставлять раздавленного ежа на шоссе?), наступало утро и свет стал мне слишком слепить глаза, чтобы вести машину, я курил всю ночь, съехал в кювет и затормозил, ткнувшись в какую-то могилу, потому что тормоза отказали, и я трахнул ее на заднем сиденье, заваленном ежами, она жаловалась, что ее заднице колко, но как это могло быть, если ежи становятся мякенькими когда сдохнут, дело не в том, что колко, а в том, что мне это противно, сказала она, а я не прекращал посылать ей ментальную энергию, вибрации, до тех пор, пока мы не заснули среди ежей.
— Что дальше?
— Дальше мы проснулись, уже совсем рассвело, я развернулся, и мы поехали назад, девочку оставил в сосновом лесочке, между нами уже не было вибраций, я подарил ей пять мертвых ежей на память, но она сказала, что они плохо пахнут, вызывают у нее отвращение и чтобы я отвез ее домой, если не возьмешь ежей, то убью на месте, и она их взяла, а я поехал, машину бросил где-то здесь, как попало, поперек улицы, вместе со всеми ежами (некоторые были еще живы, и, должно быть, бегают там повсюду), сегодня нет движения, а потом пришел сюда, чтобы немного прийти в себя, подруга оставила меня совсем без вибраций, ты знаешь этих безмозглых, сейчас, похоже, мне уже лучше, подремал часок, скоро народ попрет в метро, и все вокруг будет запружено работницами, и, может быть, мне даже подадут милостыню, сейчас много попрошаек в метро.
Хосе Лопес смеется над своей собственной остротой и снимает очки. Его глаза никуда не смотрят. Они светлые. Отсутствие в них всякой мысли придает им особую прозрачность. Великолепные пустые глаза, обведенные красными веками, с серыми, цвета темного фетра, преждевременно обозначившимися мешками. Болеслао смутно начинает припоминать, откуда знает Хосе Лопеса, — возможно, по совместным развлечениям с малолетками (для Болеслао это в еще большей мере непростительно, да и надоело ему). Ну, конечно, ноги растут оттуда. Этот рокер без гитары очень даже годится, чтобы вскружить несмышленую головку.
Укрывшись от ветра на каменных ступенях, они оцепенели под бодрящим осенне-зимним солнцем, вдыхая грязные испарения, поднимающиеся из подземки, и сладкий, нагоняющий грезы восточный дым травки Хосе Лопеса.
История про ежей кажется Болеслао знакомой. Что-то подобное он, скорее всего, уже слышал раньше. Но это не так важно. Хосе Лопес надел очки, и Болеслао снова всматривается в свое отражение. Это все равно что разглядывать два ночных снимка на искусственном дневном фоне. В черных зеркалах он видит себя с искривленными оптикой чертами лица, которое не нравится ему уже несколько лет.
Хосе Лопес, возможно, уснул за своими очками. Его цигарка погасла. Супружеская пара с детьми выходит из метро и поднимается по лестнице. У них с собой стульчик на колесиках. Отец, подхватив его вместе с младшим ребенком и прочими вещами, почти героически несет все это наверх. Они оставляют после себя запах воскресного одеколона и перевариваемой пищи.

— Давай зайдем туда и выпьем чего-нибудь, приглашаю, — произносит Болеслао.
Его приятель, молча, как лунатик, встает. И они входят в кафе-бар, изнемогающий от своей показной роскоши. Что касается Болеслао, то ему нужно выпить виски. Хосе Лопес просит воды. Помещение просторное, с заново отреставрированной стариной сороковых годов, утрачивающей свою жизненную силу и характер. Прошлое, доживающее в красном цвете бархата, рыдающее позолотой металла. Сказочная роскошь, сделанная из латуни. Проститутка дремлет у большого окна, похоже, с того самого дня, когда заведение открылось впервые. Пожилые супруги-провинциалы, заказавшие коньяк и сигару, пытаются выжать максимум удовольствия из овладевшего ими состояния восторга, вызванного тем, что они находятся в столице, свободны и одни. Кажется, что профессионально неподвижные официанты, точно одеревеневшие, уже более тридцати лет ждут, когда их позовет клиент.
Хосе Лопес застыл на своем табурете, облокотившись на стойку, как будто аккумулируя вибрации. «Немного староват для рокера», — думает Болеслао. Теперь его взгляд прикован к виски: чистое золото; солнце, которое поместилось в стакане; озерцо огня из сжиженной древесины; желтизна, отцвечивающая медью. Он делает глоток, и напиток напоминает ему вкус лекарства и крови. Второй глоток больше напоминает кровь чем лекарство, а третий — скорее мед чем кровь. Кто-то из великих сказал, что «кровь слаще меда». Или наоборот. Нет, наоборот было бы слишком просто, изречение утратило бы свое изящество и поэзию. Болеслао наливается медом и кровью, но это уже не вызывает в нем полета фантазии, а погружает в полуживотное ватное состояние полной отчужденности от окружающего мира. Вращающаяся дверь кафе-бара, — сплошное золото и стекло, — иногда крутится, ввинчивая внутрь, заодно с уличным воздухом, свежую порцию воскресного холода и одиночества.
От второго стакана виски Болеслао чувствует себя лучше. Ему почти жарко. Он снимает свое пальто из ткани «в ёлочку», как бы приберегая его, чтобы надеть потом, прежде чем выйти на уличный холод. Он вешает его на небольшую деревянную перегородку, из тех что, якобы, придают дополнительный уют, а на деле только усложняют внутреннюю планировку помещения. Оказавшись за спиной, вещь отражается в зеркале, и Болеслао любуется ею, как если бы она была его вторым я. Наверняка так оно и есть.
Это пальто из ткани «в ёлочку» принадлежало ему, когда он еще не был пенсионером, оставившим работу досрочно. Он купил его по случаю прибавки к зарплате и похолодания. Про это пальто можно сказать, что ему исполнилось несколько зим, точно так же как о быках говорят, что они однолетки, двухлетки и так далее. Болеслао помнит время своего триумфального восхождения по служебной лестнице, годы продвижения к никуда — повышений, ведущих к понижению, к тому, чем он стал теперь. Пальто было его панцирем в славные предпоследние зимы. Сначала оно было даже элегантным. Потом стало удобным, а теперь оно — старое, как и он сам. Они вместе состарились. И он знает, что это пальто будет последним в его жизни. Ему и в голову не придет купить себе другое. Он не может этого сделать, хотя и не смог бы толком объяснить почему. Просто всегда есть пальто, покупая которое мы твердо знаем, что оно будет последним. Главное требование, предъявляемое к пальто, и его основное качество — носкость. И человек, глядя на себя в большое зеркало примерочной, выбирая пальто, прикидывает в уме, сколько лет (восемь или десять?) сможет его носить.
— Сколько лет я еще протяну с такими почками, восемь или десять?
— Сеньор что-то сказал? — спрашивает появившийся в зеркале продавец.
— Я сказал сколько оно стоит.
И пальто уносят с собой. Он унес его с собой. А теперь оно стало вторым я, превратилось в супер-эго Болеслао, в его глубинную суть, и не потому, что старые вещи связаны с прошлым, а потому что эта вещь связана с будущим, которого у Болеслао нет. Возможно, ему всего лишь кажется, что у него нет будущего. Но пальто «в ёлочку» олицетворяет годы, зимы и летние месяцы, которые Болеслао осталось прожить. И это окутывает его таинственностью. Это будущее я Болеслао, будущий Болеслао. Это — мое будущее я, козел. Фраза нравится Болеслао, и он просит третий стакан виски, чтобы отметить найденное сочетание слов и чтобы можно было еще порассуждать о своем пальто, раздвоившемся на внутреннее и внешнее. Хосе Лопес уснул за стойкой.
Меня тошнит от воспоминаний. Прошлое мне ни о чем не говорит. Если я превращаюсь в старика (или уже стал им), то никогда все же не буду одним из тех, что готовы лопнуть от воспоминаний, пережевывая свое прошлое. По-моему, память — дерьмо. Без нее нет личности? Согласен. Но дело в том, что личность это ничто. Обыкновенная выдумка, условность. А будущее, когда его нет, наоборот, обладает гипнотической силой. Должности, которые я занимал, женщины, которые у меня были, — все это кажется мне относящимся к прошлому другого человека. А вот это пальто из ткани «в ёлочку» и есть я. В нем я узнаю себя. Может быть, я даже исчезаю, когда снимаю его, как человек-невидимка из детского кино. Мое пальто — это мое настоящее. В нем я становлюсь самим собой внутри самого себя. Оно пахнет мной сильней меня самого. Снаружи оно сохраняет цвет улицы, а внутри хранит мой запах. Что же касается будущего, несчастного и жалкого будущего, то у пальто оно может оказаться даже более значительным, чем у человека.
Пальто достанется кому-нибудь в наследство или его украдут. Правопреемниками одиноких людей становятся жулики. Однако это чужое будущее мне безразлично. Интересны годы, — неважно, сколько их (много или мало, в любом случае — мало), которые именно я буду жить внутри него и то, как будет меняться мое я — мое я? — лучше сказать, как буду меняться я сам или как изменится оно внутри меня. Это мой последний товарищ и в то же время — суть меня самого.
Болеслао почти плачет, рассматривая вещь в зеркале. Слегка повернувшись назад, чтобы видеть не отражение, а реальное пальто, он наклоняется и нежно поглаживает его, делая при этом вид, что ищет что-то в карманах, на тот случай, если на него смотрят. Пойдем, поможешь мне найти машину. Хосе Лопес, сорокалетний поношенный рокер уже проснулся и хочет вернуть себе свой старый белый кабриолет. Болеслао почему-то помнит эту машину, хотя и не помнит в связи с чем. Это был (есть) удобный и опасный автомобиль, скоростной и уже разваливающийся на части, широкий как баркас и неустойчивый как баркас, начавший зачерпывать воду. Болеслао платит по счету, надевает пальто, свое пальто «в ёлочку», а не какое-нибудь там другое, и они, заверченные вращающейся дверью, выходят на улицу.
— Она где-то в старых кварталах, ее просто найти, — говорит Хосе Лопес.
Возможно, что полиция или воры машину уже угнали. Но для Болеслао это неважно. Главное, им есть чем себя занять в это бездонное воскресенье. Нужно найти машину.
— Не помню точно, где ее бросил. Кажется, я был совсем измотан. Но наверняка мы ее найдем.
— А ежи?
— Какие ежи?
— Не имеет значения. Я думал о ежах.
— Ты слишком пристрастился к выпивке, Болеслао. Это должно быть уже delirium tremens. Я имею в виду ежей.
— Мне нравятся ежи.
— Послушай. Типы вроде тебя кончают тем, что спиваются, и тогда их уже нельзя снять с крючка, Болеслао. Хотя понятно, что кое-отчего можно и повеситься. Ты из поколения, заставшего войну.
— Какую войну.
— Не знаю, Болеслао, какая-нибудь была наверно. Всегда кто-то воюет.
— Я участвовал в войне за Независимость.
— Ты меня заколебал.
Они уже в исторической части города, вечной, обожженной временем, грязной от копоти столетий. Хосе Лопес идет, крепко ставя ноги, громыхая своими высокими ботинками. Болеслао шагает бесшумно в старой обуви из сафьяна. Улицы и площади заполнены пустотой, леденящей, выставленной на солнце воскресной пустотой. Без единого звука, как призраки, в ней движутся какие-то солдаты, бронзовые лошади, короли, старцы, бомжи, прохожие, исчезающие в метро и выходящие из него. Все вокруг запружено припаркованными машинами.
— А вот и она.
И Хосе Лопес сворачивает в короткую пешеходную улочку, где первое, что бросается Болеслао в глаза, это закрытый магазин, в витрине которого, за стеклом, среди мужских пижам летают разноцветные птицы. Воскресенье, и магазин не работает. Болеслао быстро переводит взгляд, и белый кабриолет окрашивается в желтый, розовый, красный и синий цвета, мгновенно сменяющие друг друга. Кабриолет стоит поперек улицы, по которой никто не пытается проехать. Хосе Лопес впрыгивает в машину и включает зажигание. Болеслао, прежде чем сесть, заглядывает внутрь. Внутри разбросаны пачки из-под сигарет, раздавленные пивные банки, но никаких ежей нет и в помине. Только громадная мертвая собака, видимо попавшая под колеса, собака цвета собаки, обведенная по силуэту кромкой черной крови, лежит на заднем сиденье. Хосе Лопес, уже с Болеслао в салоне, маневрирует, чтобы вывести свой видавший виды белый кабриолет из района пешеходных зон. Автомобиль, точно баркас, покачивается на неподвижной реке асфальта посреди тротуаров, заполненных людьми без лиц, лицами без людей. Зрелище напоминает воскресный вертеп, одновременно великолепный и убогий.
Болеслао замечает (он и раньше обращал на это внимание), что Хосе Лопес преображается за рулем. Вождение — еще одно из его пристрастий, еще один наркотик среди множества других. Болеслао не умеет управлять машиной, но он думал о том, почему человек испытывает такую эйфорию от вождения. Точность машины компенсирует разболтанность человеческого тела, исправляет его, лечит. Так виски лечит внутреннюю надломленность самого Болеслао, собирает его в одно целое, воплощенное в его имени.
— Мы похороним собаку, — говорит Хосе Лопес, когда они уже выехали на автостраду.
Возможно, что сбитую кем-то на шоссе собаку Хосе Лопес подобрал по пути вместо мифических ежей. Возможно, что он сам нечаянно наехал на нее (Хосе Лопес вовсе не живодер). Неважно. Болеслао поворачивается, чтобы еще раз взглянуть на животное. Болеслао ничего не смыслит в собаках, но чувствует, что его переполняет, как бывало и раньше, бесконечная жалость к мертвой твари, к собаке цвета собаки, такой мертвой на заднем сиденье, счастливой в своей комфортабельной смерти. Хосе Лопес подложил ей под голову белую шляпу вместо подушечки, шляпу, которая наверняка тоже скиталась по свету как потерявшаяся собака.
Мертвая собака, лежащая в лужице своей черной крови, вызывает больше жалости, чем умерший человек. Люди усиленно готовятся к тому, чтобы умереть, продолжает размышлять Болеслао. Животные умирают с большим изяществом и простотой, более естественно, потому что не отдают себе отчета, что умирают. По крайней мере, у нас есть занятие на сегодняшний вечер: мы должны похоронить собаку.
Они едут по направлению к Каса де Кампо. Есть любители провести свой воскресный день вокруг костра из холода, и на огромном небе озера много лодок. Все это напоминает Болеслао летнее воскресенье, но замерзшее и ставшее неподвижной фотографией. Ветер треплет и без того растрепанные и редкие волосы Болеслао. Голову пронизывает насквозь, и он не знает, делает ли это ее более ясной или наоборот ему выдувает последние мозги. Хосе Лопес рулит в очках, откинувшись назад на спинку сиденья и вытянув руки, бесшабашно и уверенно. Машина владеет им полностью. Скорость это еще один наркотик. И Болеслао чувствует себя несчастным, ущемленным тем, что на его долю остается лишь алкоголь. Хосе Лопес кажется ему героем, пусть на пустом месте, совсем маленьким, но героем.

— Здесь более или менее.
Более или менее, здесь. Они съехали с дороги. Остановившись как можно дальше от любителей коротких загородных прогулок, Хосе Лопес выбрал укромное место среди кустарника. Заглушив двигатель, он подходит к багажнику и достает из него кирку и лопату. Лопату он дает Болеслао, а сам начинает работать киркой так, как будто его основная специальность — хоронить собак.
— Но у тебя не было собаки.
— Нет, конечно. Эта валялась на шоссе.
Болеслао отгребает в сторону землю, которую его приятель разрыхлил киркой. Напрягаясь, он чувствует, что все выпитое им виски приливает к сердцу. Неважно, мне хотелось бы умереть от инфаркта, хороня собаку. Это достойно восхищения, когда кто-то может похоронить чужую потерявшуюся собаку. И он еще более активно орудует лопатой. Вспотев, он снимает пальто из ткани «в ёлочку». Солнце клонится к закату и вечер быстро остывает. Тепло убывает так же заметно, как последние деньги из кошелька. Он чувствует, как его пот становится холодным и с удвоенной энергией вновь принимается за работу.
От вынутого грунта исходит запах сырости — сладкий, желтый и с привкусом прели. Похоже, что они раскапывают могилу. Вся земля — одна большая могила, думает Болеслао. Хосе Лопес трудится изо всех сил. Чувствуется, что он ведет пассивный образ жизни и ему необходимо размяться. Возможно, что его призвание как раз в том, чтобы хоронить бездомных собак. Как знать?
Они переносят собаку из машины в могилу. Хосе Лопес берет труп за морду, а Болеслао за задние лапы. Хосе Лопес вынужден отдирать прилипшую шляпу, подложенную им раньше под голову животного. Собака в шляпе. Кровь и жидкие предсмертные выделения засохли, и она всем телом приросла к пластику. Загустевшая тошнотворная слизь мешает стащить ее с сиденья, и шерсть выдирается клочьями. В результате на заднем сиденье белого пластика остается отпечаток из запекшейся крови и шерстинок, напоминающий силуэт доисторического волка, обнаруженный в пещере.
Животное на дне ямы больше похоже на только что раскопанное, чем на предназначенное к захоронению. Они засыпают труп землей, не торопясь, ни во что уже не веря, хотя и ничего не говоря об этом друг другу. Болеслао думает, что они смягчили безжалостное безразличие мира по отношению к сдохшей собаке. Они сделали хорошее дело ради того чтобы смягчить что-то, но это ничего не значит. Просто одной собакой стало меньше. Одной смиренной душой меньше во вселенском страдании. Болеслао не сомневается, что собака это душа. Они сидят на холмике, который теперь обозначает могилу. Земля всегда остается в избытке, даже когда в яму бросают ее столько же, сколько выкопали. Но сейчас на глубине полутора метров лежит еще и тело собаки. Хосе Лопес по всем правилам мастерит самокрутку, и они курят, затягиваясь по очереди, повернувшись спиной к живописным сумеркам Каса де Кампо.
— У этой собаки были неплохие вибрации.
Болеслао ничего не понимает в вибрациях. И они продолжают курить молча. Однако Хосе Лопес настаивает:
— Я чувствую, что животное испускает волны. Поднимаясь, они пронизывают землю и входят в меня через задницу.
«Это от травки, которую ты куришь», думает Болеслао, но ничего не отвечает. Он делает усилие, чтобы тоже что-нибудь почувствовать в заднице, но чувствует только холод. Кирка и лопата лежат у него под ногами. Закончив курить, они собирают свой рабочий инструмент, садятся в машину и выезжают из Каса де Кампо, попадая при этом в хвост веренице возвращающихся в Мадрид автомобилей, принадлежащих любителям загородных экскурсий. Хосе Лопес, оказавшись в заторе, от нетерпения то и дело снимает и надевает очки. Его светлые, почти полностью утратившие голубизну глаза, вызывают у Болеслао страх то ли за самого себя, то ли за своего друга. Хосе Лопес ловит транслируемый по радио репортаж о лошадиных бегах:
— Ты увлекаешься бегами? — спрашивает Болеслао.
— Нет. Но на что-то надо настроиться.
И тут же перенастраивается на баскетбол. Болеслао решает больше не задавать вопросов. Они медленно въезжают в город под звуки энергичной речи радиокомментатора, ведущего репортаж о баскетбольном матче, который их обоих не интересует в равной степени.
— Дома у меня, кажется, кое-что есть для тебя, Болеслао.
Это означает, что они едут к Хосе Лопесу. Хосе Лопес живет на больших бульварах. Воскресенье шествует там, становясь более многолюдным и неторопливым. Оно длится, насыщаясь автомобилями, семейными группами и потерявшимися собаками без ошейника. Болеслао кажется, что он испытывает любовь и интерес к собакам, потерявшимся без ошейника. Или они ему безразличны. Но он с удовольствием вернулся бы в Каса де Кампо, чтобы похоронить еще одну собаку. Однако откуда взять собаку, попавшую под колеса. Нельзя же каждый день хоронить по собаке, потому что это понравилось Болеслао.
В здании, где Хосе Лопес снимает помещение, расположены курсы подготовки секретарей, офисы страховых и посреднических компаний. Это великолепный, уже подернутый патиной дом начала века, перестроенный внутри для коммерческих целей. Квартира Хосе Лопеса представляет собой одну-единственную комнату, огромную, без каких-либо стен, перегораживающих общую площадь. Тем не менее, помещение напоминает лабиринт. Оно скупо освещено красным светом и под завязку заполнено бешеной англосаксонской музыкой для молодежи.
Хосе Лопес открывает входную дверь отработанным ударом ноги. Замки без сомнения сломаны. Хотя их несколько, и в одном торчит, по-видимому, обломок ключа. Дверь несколько раз крашена и перекрашена — темно-коричневой краской поверх светлой, светлой поверх темной. Изначально древесина дорогой породы была хорошо отшлифована, но теперь вся испещрена рисунками, наколками, надписями, сделанными ножом, и следами тщательного ремонта.
— Мои родители и дяди ненавидели моего деда. И как только вернулись с его похорон, сразу же, не говоря ни слова, взяли в руки кирки и начали сообща крушить стены и прорубать окна. Они никогда не могли между собой договориться, но тогда они как бы убивали старика, которого только что придали земле. С этой квартирой я поступил почти так же. Как только взял ее в наем, позвал одного моего приятеля, каменщика, и мы убрали все. Стены мешают проходить вибрациям. Чувствуешь, какие здесь хорошие вибрации?
— Не знаю. Возможно, если бы немного виски…
— Считай, что ты его уже получил, козел. Выпивка тебя убьет, но ты поступаешь правильно.
Хосе Лопес уходит, чтобы принести бутылку. Теперь Болеслао понимает, почему хозяин этой квартиры возит в багажнике своей машины кирку и лопату. Он крушит с их помощью стены, чтобы мир наполнился хорошими вибрациями.
Красные светильники больше нагоняют сумрака, чем излучают света. На стенах висят картины, но их не видно. Нет ни столов, ни стульев. По-настоящему освещено лишь спальное место — матрас, брошенный на пол. Болеслао садится на его край, скрещивая ноги, как турок.
Хосе Лопес возвращается с бутылкой дешевого виски и с девушкой, почти подростком, которую ведет за руку. Девушка — смуглая красавица, очень худая, смеется как дурочка. Она наклоняется, чтобы расцеловать Болеслао в щеки, прежде чем он успевает расплести скрещенные ноги и встать. Вместо того, чтобы представить их друг другу, Хосе Лопес протягивает Болеслао бутылку и стакан. После этого растягивается на матрасе рядом с девушкой и с ее помощью мастерит толстенную самокрутку из травки высокого качества. Болеслао снова садится, скрещивает ноги и пьет свое виски.
Хосе Лопес и его девушка разговаривают как в немом кино — напористая музыка, переполняющая дом грохотом, делает их слова неслышными. Болеслао, несмотря на то, что у него есть виски, вдруг чувствует себя одиноко, отчужденно в присутствии молодой пары. Он как будто остается наедине с самим собой в воскресенье. Он даже не снял пальто. Болеслао верхом на Болеслао. Вдруг девушка заливается смехом, неестественным смехом, вызванным дурманом. Рот широко открыт и нельзя не заметить, что зубы у нее потемневшие. Смеясь, она запрокидывает ноги, и левая оказывается на коленях у Болеслао. Разумеется, это ничего не значит. Но Болеслао вздрагивает и мгновенно чувствует сильнейшую эрекцию, скрытую от посторонних глаз. Он рассматривает дно своего стакана, как в кафе-баре. Через какое-то время переводит взгляд на ногу девушки. Это поджарая нога подростка, просвечивающая сквозь черный чулок. Чулок прозрачен как дым или ночное небо. Болеслао медлит с очередным глотком, чтобы нечаянным движением не заставить ее убрать ногу. Он видит округлившуюся под юбкой ляжку. Ему немного кружит голову ее едва наметившаяся, почти детская полнота. Не шевелясь, он опускает взгляд ниже и видит черную туфлю на каблуке-шпильке, изящнейшую стопу. Он все отдал бы (но у него ничего нет) за то, чтобы снять с нее обувь и сквозь чулок сосчитать пальчики, жмущиеся друг к другу, это неизменно крохотное стадце. Потом он обнюхал бы и покрыл поцелуями туфлю снаружи и изнутри.
Хосе Лопеса и девушку (лучше, чтобы у нее не было имени) объединяет наркотик, только наркотик. Они продолжают разговаривать, но слова, едва слетая с губ, тонут в неистовых звуках музыки, вырывающихся из усилителей, и разговора как такового не получается. Болеслао сквозь годы, которые виски добавляет к его возрасту и на которые оно укорачивает его жизнь, отдаляя от лежащей на матрасе пары, смотрит на щиколотку, вызывающую ассоциации со страдивариусом и с козой. Там, где кожа становится белой, обтягивая кость, щиколотка не совсем круглая, она почти овальной, почти стрельчатой, тщательно проработанной готической формы. Болеслао начинает чувствовать, что тепло, идущее от бедра девушки, сливается с его теплом, и эрекция возвращается. И уже нет ни воскресенья, ни возраста, ни ежей, ни музыки, ни людей, ни собаки. Только это тепло. Девушка убрала ногу с его колен. Так же естественно и бессознательно, как и положила. И это заставляет Болеслао почувствовать всю глубину своего одиночества в это воскресенье. Его колени, неожиданно оказавшиеся на холоде, еще ощущают женское тепло. И Болеслао снова и снова пытается сконцентрироваться на виски. И вспоминает о своем доме. Потому что ему одиноко.
Он абсолютно одинок. Жизнь сложилась так, что он остался один. Его дом. Мансарда в квартале Саламанка, единственная комната с окном на юг, с туалетом/душем или совмещенным санузлом или как там еще это называется. Болеслао вдруг захотелось домой. Когда он дома, его тянет на улицу, на люди. Это постоянная, сложная и в то же время простая игра. И по-другому уже не будет. Когда в своем жилище он начинает задыхаться, то идет на улицу. Когда улица изгоняет его со своих вымощенных камнем просторов, он прячется дома, пьет и спит.
Жилище Болеслао находится под самой крышей в квартале Саламанка, на одной из улиц, поднимающихся с запада на восток. Квартал славится чистенькими фруктовыми магазинами и мексиканскими рыбными лавками, торгующими изысканным товаром для состоятельной публики. Болеслао утром садится у своего большого окна и смотрит в окна напротив (улица узкая), чтобы, если повезет, поглазеть на ножки какой-нибудь горничной. Потом, когда солнце приходит на юг, сигнализируя, что наступил полдень, он, уже выпив к этому моменту виски с водой из-под крана, медленно, внутренне собираясь в нечто похожее на человека, выходит на улицу, чтобы пообедать.

Биография

Произведения

Критика


Читайте также