Жан-Мари Гюстав Леклезио. ​Блуждающая звезда

Жан-Мари Гюстав Леклезио. ​Блуждающая звезда

(Отрывок)

Пленённым детям посвящается

Estrella errante
Amor pasajero
Sigue tu camino
Por mares y tierras
Quebra tus cadenas.
(Перуанская песня)

Элен

Сен-Мартен-Везюби, лето 1943
Она слышала шум воды и знала, что зиме пришел конец. Зима — это когда деревня стояла, окутанная снегом, белыми были крыши домов и луга, и длинные сосульки свисали отовсюду. Потом припекало солнце, и со всех крыш и балок, с каждого дерева начинало капать; капли, сливаясь, текли ручейками, ручейки стекались в большие ручьи, и вода бежала, весело журча, по всем улицам деревни.
Наверно, этот шум был самым давним ее воспоминанием. Она помнила первую зиму в горах и весеннюю музыку воды. Когда это было? Она шла по улице деревни между отцом и матерью, держа их за руки. Одну руку приходилось поднимать выше, чем другую: отец был такой большой. И вода текла со всех сторон, звуча этой музыкой, шелестя, пришепетывая, барабаня. Всякий раз, когда она это вспоминала, ей хотелось рассмеяться, потому что звуки те, нежные и чуть щекотные, были точно ласка. Она и тогда смеялась, идя между отцом и матерью, а вода в ручьях и водостоках вторила ей, журчала, звенела…
А теперь, в летний зной, под ярко синеющим небосводом, ее всю наполняло счастье, такое огромное, что было почти страшно. Больше всего она любила высокий зеленый склон, который, начинаясь за деревней, поднимался прямо в небо. На самую вершину она не забиралась, говорили, что там водятся змеи. Ей достаточно было пройти немного по краю луга, чтобы почувствовать ногами прохладу земли и острые травинки губами. Кое-где трава была такая высокая, что она могла спрятаться в ней с головой. Ей было тринадцать, и звали ее Элен Грев, но отец называл иначе: Эстер.
Школа закрылась в начале июня, когда захворал учитель Зелигман. Был, правда, еще старенький Генрих Ферн, который вел утренние занятия, но приходить в школу один он не хотел. Детям предстояли долгие каникулы. Никто еще не знал, что для многих они кончатся вместе с жизнью.
Каждое утро уходили с зарей, возвращались только к обеду и, наскоро поев, снова убегали резвиться в полях или играть на улочках деревни в футбол старым мячом, не раз проколотым и залатанным резиной от велосипедных шин.
Уже в начале лета почти все дети выглядели настоящими дикарями — коричневые от солнца руки, ноги, лица, взлохмаченные, с запутавшимися травинками волосы, рваная, перепачканная землей одежда. Эстер любила каждый день уходить вместе со всеми, в этой пестрой компании, где уживались мальчишки с девчонками, еврейские дети с местными, все одинаково шумные и расхристанные, — это был класс учителя Зелигмана. Вместе с ними ранним, еще прохладным утром она бежала по улочкам, потом через большую площадь, где их облаивали собаки и ворчали сидевшие на солнышке старики. Вдоль ручья они спускались к реке, напрямик через поля, до самого кладбища. Когда припекало солнце, купались в ледяной воде горной речки. Мальчишки — там, где спустились, а девочки уходили повыше, за большие валуны. Они прятались, но знали, что мальчишки подсматривают, пробираясь через заросли; слышали их сдавленное хихиканье и наугад брызгали водой с пронзительным визгом.
Эстер была самой дикой из всех, дочерна загорелая, с коротко остриженными черными кудряшками. «Элен, ты как есть цыганка», — говорила ей мать, когда она прибегала домой поесть. А отцу это нравилось, и он называл ее по-испански: «Эстреллита, звездочка».
Это он впервые показал ей зеленые поля за деревней, на склоне над бурной речкой. Чуть подальше начиналась дорога в горы, лес, темные ели и лиственницы — но это был уже другой мир. Гаспарини говорил, что в лесу водятся волки и, если прислушаться зимней ночью, слышно, как они воют вдалеке. Но сколько ни прислушивалась Эстер ночами, лежа в кровати, она так никогда и не услышала воя, наверно, все из-за того же шума воды, которая все бежала, журча, в ручье-канавке посередине улицы.
Однажды, незадолго до лета, они с отцом дошли до самого спуска в долину, туда, где речка, превращаясь в тонкую голубую струйку, перепрыгивает со скалы на скалу. По обе стороны долины крепостными стенами вздымались горы, поросшие лесом. Отец дал ей заглянуть вниз, на дно теснины, и сказал, показывая на хаотичное нагромождение скал: «Вон там — Италия». Эстер гадала, что же там, за горами. «Это далеко — Италия?» — спросила она, и отец ответил: «Если бы ты могла летать, как птица, добралась бы к вечеру. А пешком идти долго, дня два, наверное». Как бы ей хотелось быть птицей и добраться к вечеру. Больше отец никогда не говорил об Италии и вообще о том, что за горами, не говорил.
Итальянцев Эстер видела только в деревне. Они жили в гостинице «Терминал», большом доме на площади, белом с зелеными ставнями. Они почти не выходили из гостиницы, сидели в большом обеденном зале на первом этаже, разговаривали между собой, играли в карты. В хорошую погоду иногда прохаживались по площади взад-вперед группками по двое-трое — полицейские и солдаты. Дети исподтишка посмеивались над петушиными перьями, красовавшимися на их шапках. Когда Эстер вместе с другими девочками проходила мимо гостиницы, карабинеры отпускали шутки в их адрес, мешая французские и итальянские слова. Евреи раз в день должны были являться в гостиницу, чтобы, отстояв очередь, отметиться и получить печать в продовольственной карточке. Эстер каждый день стояла в этой очереди с матерью и отцом. Они входили в большое полутемное помещение. Один из ресторанных столиков поставили у двери; каждый пришедший называл свое имя, а карабинер отмечал его галочкой в списке.
Отец Эстер, однако, не держал на итальянцев зла. Они не изверги, не то что немцы, говорил он. Однажды, когда мужчины собрались на кухне в доме Эстер и кто-то начал честить итальянцев, отец рассердился: «Замолчите, они же нам жизнь спасли, когда префект Рибьер приказал выдать нас немцам!» Вообще-то он редко говорил о войне, обо всем этом, и почти никогда не произносил слово «евреи», а тем более «иудеи», потому что был неверующим и коммунистом. Когда учитель Зелигман хотел записать Эстер на уроки Торы — все еврейские дети ходили на них по вечерам в домик на горе, — отец не позволил. Другие дети тогда смеялись над ней, дразнили, даже звали «гойкой» — наверно, это значит «безбожница». И еще называли «коммунисткой». Эстер с ними дралась, но отец — ни в какую. Только и сказал: «Не обращай внимания. Им самим быстрее надоест, чем тебе». И правда, одноклассники вскоре забыли и ни «безбожницей», ни «коммунисткой» ее больше не звали. Впрочем, она была не одна такая, еще кое-кто из ребят не ходил на эти уроки, Гаспарини, например, и Тристан, наполовину англичанин, — а мать у него была итальянка, красивая, черноволосая и всегда носила большущие шляпы.
Старого Генриха Ферна Эстер любила, потому что у него было пианино. Он жил на первом этаже обветшавшей виллы, пониже площади, на улице, спускавшейся к кладбищу. Дом его был неказистый, мрачноватый, неухоженный садик зарос сорняками, а на втором этаже всегда были закрыты ставни. Когда господин Ферн не вел уроки в школе, он безвылазно сидел в кухне и играл на пианино. Это было единственное пианино в деревне, а может быть, и во всех окрестных деревнях до самой Ниццы и Монте-Карло ни одного бы не сыскалось. Рассказывали, что, когда в гостинице поселились итальянцы, капитан карабинеров — его звали Мондолони и он очень любил музыку — хотел поставить инструмент в обеденном зале. Но господин Ферн сказал: «Забрать пианино вы, конечно, можете, на то вы и победители. Только знайте, играть там для вас я никогда не буду».
Он вообще ни для кого не играл. Жил один в своей старой вилле, и иногда под вечер, проходя мимо по улице, Эстер слышала за кухонной дверью музыку. Это было похоже на журчанье ручьев весной — нежные, легкие, летучие звуки лились, казалось, сразу отовсюду. Эстер останавливалась у калитки и слушала, а когда музыка кончалась, быстро убегала, чтобы он ее не увидел. Однажды она обмолвилась о пианино своей матери, и мать сказала, что господин Ферн был когда-то знаменитым пианистом — до войны, в Вене. Он давал концерты в больших залах, куда приходили дамы в вечерних платьях и господа в черных пиджаках. Когда в Австрию вошли немцы, они посадили всех евреев в лагеря, забрали и жену господина Ферна, а ему удалось бежать. Но с тех пор он не играл больше ни для кого. В деревне для него и инструмента не нашлось. Потом ему удалось купить пианино на побережье, он привез его в грузовике, спрятанное под брезентом, и поставил у себя в кухне.
Теперь, зная все это, Эстер едва осмеливалась подойти к его калитке. Она слушала звуки музыки, нежное журчанье нот, и ей отчего-то становилось так грустно, что слезы подступали к глазам.
В тот день было жарко, и вся деревня, казалось, спала, когда Эстер направилась к дому господина Ферна. В его саду росла большая шелковица. Эстер взобралась на ограду, цепляясь за прутья и прячась в тени дерева. В окне кухни она увидела силуэт господина Ферна, склонившегося над пианино. Клавиши из слоновой кости поблескивали в полумраке. Ноты падали каплями, на миг замирали и вновь текли, словно у них был свой тайный язык, словно и сам господин Ферн не знал, с чего начать. Эстер смотрела в окно изо всех сил, так смотрела, что глаза заболели. И вот тут-то музыка взаправду началась, хлынула из пианино, наполнила весь дом, сад, улицу, а потом вдруг стала нежной и загадочной. Теперь она летела, разливаясь, как вода в ручьях, прямо к облакам, к центру неба и смешивалась со светом. Она неслась по всем горам, долетала до истоков двух горных рек и сама была сильна, как река.
Сжимая прутья ржавой ограды, Эстер слушала, как господин Ферн говорит на своем языке. Это было совсем не то, что в школе. Он рассказывал диковинные истории, что-то такое, чего она не могла вспомнить, как будто давние сны. В его рассказах они были свободны, и не было войны, не было ни немцев, ни итальянцев, и никто не боялся, что вдруг оборвется жизнь. Но это было и немного грустно, музыка замедлялась, словно вопрошала. А потом все внезапно рушилось, разбивалось. И наступала тишина.
Музыка звучала вновь, и Эстер внимательно слушала каждое звучавшее слово. Никогда еще не было в ее жизни ничего столь важного, разве только когда мама пела ей песни или отец читал вслух отрывки из ее любимых книг — про мистера Пиквика в лондонской тюрьме, про встречу Николаса Никльби с дядей…
Эстер толкнула калитку и вошла в сад. Бесшумно ступая, прокралась в кухню, приблизилась к пианино. Она смотрела, как четко, размеренно движутся клавиши из слоновой кости под длинными нервными пальцами старика, и внимательно слушала каждое слово музыки.
Вдруг господин Ферн перестал играть, и тишина сразу стала тяжелой, угрожающей. Эстер попятилась, но господин Ферн уже повернулся к ней. Полоса света легла на его белое лицо со смешной козлиной бородкой.
Он спросил:
— Как тебя зовут?
— Элен, — ответила Эстер.
— Что ж, входи, — сказал старик, как будто это было в порядке вещей и он давно знал девочку.
Потом он отвернулся и снова заиграл, не обращая на нее внимания. Она стояла у пианино и слушала его, не смея дышать. Никогда еще музыка не казалась ей такой прекрасной. В полумраке не было видно ничего, кроме черного пианино. Узкие руки старика порхали по клавишам, на миг замирали и взлетали вновь. Время от времени господин Ферн рылся в кипе нотных тетрадей с загадочными надписями.

Sonaten für Pianoforte
von W. A. Mozart
Черни
Медленные этюды op. 636
Beethoven
Sonaten, vol. II, в исполнении Moszkowski
List
Klavierwerke, Band IV
Bach
Englische suiten, 4-6
Он вдруг повернулся к Эстер:
— Хочешь поиграть?
Эстер изумленно уставилась на него:
— Да ведь я не умею.
Старик пожал плечами.
— Не важно. Попробуй, следи за моими пальцами.
Он усадил ее рядом с собой. Его пальцы так странно бегали по клавиатуре, точно перебирал лапками худой, подвижный зверек.
Эстер попробовала делать, как он, и, к ее немалому удивлению, у нее получилось.
— Вот видишь? Это просто. Теперь другой рукой.
Он наблюдал за ней с видимым нетерпением.
— Неплохо, надо бы давать тебе уроки, думаю, ты сможешь играть. Но это большой труд. Попробуй-ка взять аккорды.
Он ставил руки Эстер на клавиши, раздвигал ее пальцы. Его собственные руки были длинные и узкие, не старческие, нет, совсем молодые, сильные, с набухшими венами. Брызнули волшебные звуки аккордов, затрепетали под пальцами девочки, эхом отдались в самом сердце.
Когда урок закончился, господин Ферн принялся лихорадочно искать что-то в кипе, едва не падавшей с пианино. Достав какие-то листки, он протянул их Эстер.
— Вот, поучись читать ноты. Когда научишься, приходи.
С этого дня Эстер забегала на виллу так часто, как только могла. Толкнув калитку, она бесшумно входила в кухню и слушала, как играет господин Ферн. В какой-то момент он, не поворачивая головы, знал, что она пришла. Говорил: «Проходи, садись».
Эстер садилась рядом с ним и смотрела, как летают по клавишам его длинные руки, — казалось, они, эти руки, создавали ноты. Это длилось так долго, что она забывала обо всем на свете, забывала даже, где находится. Господин Ферн показывал ей, как пальцы должны касаться клавиш. На белом листке он писал ноты, а она должна была петь их и одновременно играть. Его глаза блестели, козлиная бородка подрагивала. «Голос у тебя красивый, но получится ли из тебя настоящая пианистка — не знаю». Когда она ошибалась, он приходил в ярость. «Хватит на сегодня, ступай, оставь меня в покое!» Однако удерживал за руку в дверях и играл ей сонату Моцарта, свою любимую.
Выйдя на улицу, Эстер слепла от солнца и тишины и несколько секунд озиралась, не помня, в какую сторону идти.
Вечерами Эстер видела господина Ферна на деревенской площади. К нему подходили люди, здоровались, он говорил с ними — но только не о музыке. Это были богачи, жившие за рекой в домиках-шале, окруженных садами и высокими каштанами. Отец Эстер их недолюбливал, но злословить о них никому не позволял, потому что они помогали беднякам, беженцам из России и Польши. Господин Ферн церемонно здоровался со всеми, с каждым перебрасывался словом, а потом уходил один в свою обветшавшую виллу.
Под вечер на площади было оживленно, туда сходились люди со всех улиц Сен-Мартена, богатые обитатели вилл и бедняки из гостиничных номеров, фермеры, вернувшиеся с войны, селяне в холщовых передниках; были тут и девушки, они чинно прогуливались по трое под взглядами итальянских солдат и карабинеров, были ювелиры, скорняки, портные, бежавшие сюда с севера Европы. Дети носились по площади, забавы ради толкая девушек, или играли в прятки за деревьями. Эстер сидела на невысокой каменной ограде, окружавшей площадь, и смотрела на всех этих людей. Она слушала гул голосов, оклики. Визг детей взмывал ввысь птичьими трелями.
Потом солнце пряталось за горой, и деревню белесой дымкой накрывал туман. Сумрак окутывал площадь. Все казалось странным, чужим. Эстер думала об отце, который шел сейчас в высокой траве, где-то там, в горах, возвращаясь со своих встреч. Элизабет на площадь никогда не ходила, она ждала, сидя дома, и вязала из остатков шерсти, чтобы обмануть свою тревогу. Эстер не могла взять в толк, что все это значило — сколько мужчин и женщин из разных стран сошлись на этой площади. Она смотрела на старых евреев в долгополых черных пальто, на местных женщин в обтрепанных крестьянских юбках, на девушек, прохаживающихся вокруг фонтана в светлых платьицах.
Когда мерк свет, площадь медленно пустела. Все расходились по домам, постепенно смолкали голоса. Слышался тихий плеск фонтана да крики детей, гонявшихся друг за другом по улицам. На площадь выходила Элизабет. Она брала Эстер за руку, и они вместе шли вниз, к их тесной полутемной квартирке. Шли слаженно, и шаги в унисон звучали на мостовой. Эстер это нравилось. Она крепко сжимала мамину руку, и ей чудилось, будто им обеим по тринадцать лет и вся жизнь у них впереди.
* * *

Тристану всегда помнились мамины руки на клавишах черного пианино, в послеполуденный час, когда, казалось, все вокруг было погружено в сон. Иной раз в доме бывали гости, он слышал из гостиной голоса маминых подруг. Тристан забыл, как их звали. Помнил только движение рук по клавишам — и музыку. Это было очень давно. Он не мог вспомнить, когда она сказала ему название этой музыки: «Затонувший собор», и вправду там слышался колокольный звон со дна морского. Это было в Каннах, в другой жизни, в другом мире. И ему хотелось вернуться в эту жизнь, как в чудный сон. Звучало пианино, музыка росла, наполняла крошечный гостиничный номер, выплескивалась в коридоры, разливалась по всем этажам. Как громко звучала она в ночной тишине! Сердце Тристана билось в такт музыке — и вдруг сон кончался, он просыпался, испуганный, с мокрой от пота спиной, садился в постели и прислушивался, убеждаясь, что этой музыки не слышал больше никто. Он вслушивался в ровное мамино дыхание и плеск, по ту сторону закрытых ставней, воды в фонтане. Они жили в гостинице «Виктория», на втором этаже, в тесной комнатке с балконом, выходившим на площадь. Все номера были заняты бедными семьями, их определили на жительство итальянцы, и народу было так много, что днем гостиница гудела, точно улей.
Когда мадам О'Рурк приехала на автобусе в Сен-Мартен, Тристан был двенадцатилетним мальчуганом, робким и нелюдимым. Жесткие светлые волосы ему стригли «под горшок», а одевали его на диковинный английский манер, в длинные шорты из серой фланели, шерстяные носки, смешные жилеты. Он казался здесь чужаком. В Каннах они жили в замкнутом кругу англичан-курортников, который еще сузила война. Когда война началась, отец Тристана, коммерсант из Экваториальной Африки, завербовался в колониальные войска. С тех пор от него не было вестей. Тристан больше не ходил в школу, и его учила мама. Когда они перебрались в горы, мадам О'Рурк тоже не захотела отдать сына в школу господина Зелигмана. Первое, что помнила о нем Эстер, — его силуэт в чудных одежках, когда он стоял у дверей гостиницы и смотрел на детей, идущих в школу.
Мадам О'Рурк была красавицей. Ее длинные платья и огромные шляпы не сочетались с серьезным лицом и всегда печальным выражением глаз. По-французски она изъяснялась чисто, без акцента, люди говорили, что она на самом деле итальянка. Говорили еще, что она-де шпионка карабинеров или беглая преступница. Это все больше молодые девушки судачили о ней шепотком. Так же они понижали голос, говоря о Рашели, которая тайком бегала на свидания к капитану карабинеров.
Из-за этих толков Тристан поначалу избегал своих сверстников. Он один гулял по деревне, а иногда уходил в поля, спускался по откосу к реке. Если там были другие дети, поворачивал назад и даже не оглядывался. Возможно, он побаивался их. И еще хотел показать, что ему никто не нужен.
Вечерами Эстер видела, как он вышагивает по площади, церемонно ведя под руку мать. Они шли рядом под платанами до края площади, где расположились карабинеры. Потом не спеша возвращались обратно. Люди редко заговаривали с мадам О'Рурк. Но со старым Генрихом Ферном она обменивалась парой слов, потому что он был музыкантом. Она никогда не стояла со всеми в очереди к гостинице «Терминал», и ее имя не отмечали галочкой в списке. Она не была еврейкой.
Прошло время, наступило лето. Все уже знали, что мадам О'Рурк не богата. Говорили даже, что у нее совсем нет денег, потому что она ходила к ювелирам и занимала у них под залог своих драгоценностей. Говорили, что и драгоценностей-то у нее почти не осталось, разве что несколько медальонов да ожерелье из слоновой кости — безделушки.
Тристан смотрел на мать так, будто никогда ее не видел. Ему хотелось вспомнить прежнее время, дом в Каннах, мимозы в послеполуденном свете, пение птиц за окнами, мамин голос и непременно — руки, игравшие «Затонувший собор», музыку, то яростную, то бесконечно грустную. Но эта картина расплывалась, терялась вдали.
Тристану не сиделось в гостиничном номере. Солнце опалило его лицо и руки, отросшие волосы посветлели. Его одежда обтрепалась и перепачкалась от беготни по густым зарослям. Однажды на дороге, там, где кончалась деревня, он подрался с Гаспарини — этот парень заигрывал с Эстер. Гаспарини был старше и сильнее, он зажал шею Тристана «в замок» и шипел с перекошенным от злобы лицом: «А ну-ка повторяй за мной: „Я придурок“! Повторяй!» Тристан сопротивлялся, пока в глазах не потемнело. В конце концов Гаспарини отпустил его, а ребятам сказал, что Тристан сдался.
С того дня все переменилось. Лето было в разгаре, дни длинные. Тристан уходил из гостиницы рано утром, когда мать еще спала в их тесной комнатушке. Возвращался он к обеду, голодный, с исцарапанными ногами. Мать ничего не говорила, но обо всем догадалась. Однажды, когда он уходил, она сказала каким-то странным голосом: «Знаешь, Тристан, эта девочка не для тебя». Он остановился: «Как, о чем ты? Какая девочка?» Но мать только повторила в ответ: «Она не для тебя, Тристан». Больше они никогда об этом не говорили.
С утра Тристан приходил на площадь в час, когда евреи собирались у гостиницы «Терминал». Мужчины и женщины ждали, выстроившись в очередь, чтобы отметиться в списке и получить продовольственные карточки.
Притаившись за деревьями, Тристан смотрел на Эстер и ее родителей, которые ждали вместе со всеми. Ему было немного стыдно, потому что им с матерью не приходилось стоять в этой очереди, — он чувствовал себя не таким, как все. Здесь, на площади, Эстер впервые на него посмотрела. То и дело припускал дождь. Женщины кутались в шали, раскрывали над собой большие черные зонты. Дети жались к ним, не бегали, не кричали. Прячась под платанами, Тристан высматривал Эстер где-то в середине очереди. Она стояла с непокрытой головой, капли дождя блестели на черных волосах. Мать она держала под руку, а отец рядом с ней казался очень высоким. Они не разговаривали. Никто не разговаривал, даже карабинеры, топтавшиеся у дверей ресторана.
Когда двери открывались, Тристан мельком видел большой светлый зал с высокими окнами, распахнутыми в сад. Карабинеры стояли у окон и курили. Один сидел за столом и отмечал имена в лежавшей перед ним амбарной книге. Тристану чудилось в этом что-то таинственное и жуткое, как будто люди, входившие в зал, могли и не вернуться. Окна гостиницы, смотревшие на площадь, были закрыты, гардины задернуты. Когда смеркалось, итальянцы запирали ставни и двери. Темная площадь казалась необитаемой. Выходить на улицу было запрещено.

Тристана влекла к гостинице тишина. Он бежал прочь из теплой комнаты, где тихонько дышала мать, где снились сны о музыке и садах, бежал, чтобы увидеть Эстер среди черных силуэтов, ожидавших на площади. Карабинеры записывали ее имя. Она входила с отцом и матерью в зал, и человек с амбарной книгой отмечал ее фамилию в списке вслед за другими. Тристану хотелось стоять с ней в этой очереди, вместе с ней подойти к столу. Он не мог спать в своей комнате в «Виктории», когда это происходило. Слишком оглушительной была тишина на площади. Слышался только плеск воды в фонтане да где-то вдалеке собачий лай.
Потом Эстер выходила. Она шла по площади чуть поодаль от матери и отца. Однажды, проходя мимо деревьев, она увидела Тристана, и в ее черных глазах полыхнуло пламя — то ли гнева, то ли презрения, яростное пламя, от которого неистово забилось сердце мальчика. Он отпрянул. Ему хотелось сказать: вы красивая, я думаю только о вас, я вас люблю. Но три силуэта уже спешили к переулкам.
Всходило солнце, жгучий свет пробивался сквозь облака в небе. По острой траве полей, по зарослям, исхлеставшим ноги, Тристан бежал прочь, вниз, к ледяному ручью. Воздух был полон ароматов, цветочной пыльцы и мошек.
* * *

Казалось, до этого года никогда не было лета. Солнце выжгло траву в полях, раскалило камни в горной речке, а горы маячили вдали, сливаясь с темной синью неба. Эстер часто ходила к реке, на дно ущелья, туда, где сливались два потока. В этом месте долина расширялась, и кольцо гор отступало еще дальше. Воздух утром был чистый и холодный, а небо синее-пресинее. Позже, за полдень, появлялись первые облака, на севере и востоке над вершинами вздувались их ослепительные купы. Свет трепетал над речной водой. Трепет был во всем, и, если обернуться, он сливался с журчанием воды и пением сверчков.
Однажды вместе с Эстер к реке пришел Гаспарини. Когда солнце стояло прямо над головой и Эстер, собравшись домой, начала подниматься вверх по склону, Гаспарини удержал ее за руку: «Пойдем навестим моего кузена, он жнет внизу, в Рокбийере». Эстер колебалась. Гаспарини настаивал: «Это недалеко, надо только спуститься, давай поедем на телеге с моим дедом». Эстер как-то побывала на жатве, давно, с отцом, но теперь уже не помнила, как выглядит пшеница. Решившись наконец, она села в телегу. Там были женщины в ярких косынках, дети. Дед Гаспарини правил лошадью. Телега покатила вниз по петляющей горной дороге. Дома кончились, только река блестела на солнце да зеленели поля. Дорога была ухабистая, телегу трясло, женщины смеялись. Перед самым Рокбийером долина стала больше. Прежде чем что-либо увидеть, Эстер услышала: крики, женские голоса, пронзительный смех долетали до нее с теплым ветром, и еще — глухой, ровный гул, похожий на шум дождя. «Приехали, — сказал Гаспарини, — вон они, пшеничные поля». Еще один поворот с проселка на большую дорогу — и Эстер разом увидела всех жнецов за работой. Там было много людей, стояли телеги, запряженные лошади щипали траву, носились дети. Пожилые мужчины грузили пшеницу в телеги деревянными вилами. Большая часть поля была уже сжата, женщины в ярких косынках, низко наклонившись, вязали снопы, а потом кидали их на дорогу, к телегам. Рядом с ними маленькие дети играли с упавшими на землю колосками. Другие, постарше, собирали колосья в поле, набивая ими джутовые мешки.
А в дальнем конце поля работали молодые мужчины. В нескольких шагах друг от друга, шеренгой, как солдаты, они медленно шли в высокой пшенице, размахивая косами. Это их Эстер услышала издалека, подъезжая. В отлаженном механическом ритме взлетали косы, сверкнув на солнце длинными лезвиями, на миг замирали и — вжик! — падали вниз, с хрустом врезаясь в пшеницу, а косцы при этом издавали горлом и грудью глухой звук — ха-а-ах! — эхом разносившийся по долине.
Эстер спряталась за телегами, она не хотела, чтобы ее видели, но Гаспарини дернул ее за руку и заставил выйти с ним на середину поля. Стерня была жесткая, кололась сквозь веревочные подошвы сандалий, царапала ноги. И запах стоял над полем, запах, прежде незнакомый Эстер, потому, должно быть, ей и стало поначалу страшно. Терпкий запах пыли и пота, смешанный запах человека и растения. Солнце слепило глаза, жгло веки, лицо, руки. Вокруг них в поле были женщины, дети, все бедно одетые, Эстер никогда не видела их раньше. С какой-то лихорадочной поспешностью собирали они упавшие из снопов колосья и запихивали в полотняные мешки. «Это итальянцы, — объяснил Гаспарини со снисходительной ноткой в голосе. — У них пшеница не растет, вот и повадились сюда колоски собирать». Эстер с любопытством смотрела на оборванных молодых женщин, на их лица, едва видные из-под выцветшего тряпья. «Откуда они?» Гаспарини показал на горы в дальнем конце долины. «Из Вальдиери пришли, из Санта-Анны (он сказал «Сантанны»), пешком через горы, голодно там у них». Эстер только диву давалась, никогда бы она не подумала, что итальянцы могут быть такими, как эти женщины и дети. Но Гаспарини уже тащил ее к шеренге косцов. «Смотри, вот он, мой кузен». Молодой парень в одной майке, с красными от солнца руками и лицом, опустил косу и остановился. «Ну что? Познакомишь меня с невестой?» Он громко расхохотался, и остальные косцы тоже приостановились, чтобы поглядеть на Эстер. Гаспарини только плечами пожал. Они с Эстер ушли на другой конец поля и сели на пригорке. Отсюда слышались только свист кос да хриплые выдохи косцов: «Ха-а-х! Ха-а-х!» «Мой отец говорит, — сказал Гаспарини, — что итальянцы проиграют войну, потому что им нечего есть». Эстер: «Тогда они, наверно, поселятся здесь?» Гаспарини решительно ответил: «Так мы им и позволим! Мы их выгоним взашей. И вообще, войну выиграют англичане и американцы. Отец говорит, что и немцев скоро побьют, и итальянцев». Тут он все-таки чуть понизил голос: «Мой отец в маки. А твой?» Эстер задумалась. Она не знала, что ответить. И сказала, как Гаспарини: «Мой тоже в маки». Гаспарини: «А что он делает?» Эстер: «Он помогает евреям перебраться через горы». Гаспарини нахмурился: «Это не то. Помогать маки — это совсем другое». Эстер уже пожалела, что затеяла этот разговор. Отец и мать наказали ей никогда не говорить ни о войне, ни о людях, которые приходили к ним, никогда и никому. Они сказали, что итальянские солдаты платят деньги тем, кто доносит на своих соседей. А вдруг Гаспарини доложит все это капитану Мондолони? Довольно долго оба сидели молча, жевали зерна пшеницы, выковыривая их из прозрачной оболочки. Наконец Гаспарини спросил: «А чем он занимается, твой отец? Я хочу сказать, чем он занимался до войны?» — «Он был учителем», — ответила Эстер. Гаспарини посмотрел на нее с интересом: «Учителем чего?» Эстер: «Учителем истории в лицее. Истории и географии». Гаспарини замолчал. Помрачнев, он смотрел прямо перед собой. А Эстер все вспоминала, как он сказал, глядя на детей, собиравших колоски: «Голодно там у них». Позже Гаспарини проронил: «У моего отца есть ружье, всегда было, оно у нас в амбаре спрятано. Если хочешь, я тебе его как-нибудь покажу». Потом они с Эстер опять сидели молча, слушали свист кос и дыхание косцов. Неподвижное солнце стояло в самой середке неба, и не видно было теней на земле. В стерне шевелились большие черные муравьи, сновали между стебельками, то останавливаясь, то снова устремляясь куда-то. Они тоже искали выпавшие из снопов пшеничные зерна.
«Это правда, что ты еврейка?» — ни с того ни с сего спросил Гаспарини. Эстер посмотрела на него, словно не понимая. «Это правда, скажи? Ты еврейка?» — повторил мальчик. На его лице вдруг отразился такой испуг, что Эстер ответила, быстро, сердито: «Я? Нет, нет!» Но Гаспарини не унимался. «Мой отец, — услышала Эстер, — говорит, если сюда придут немцы, они всех евреев убьют». У нее вдруг сильно и больно заколотилось сердце, кровь прихлынула к лицу, сдавила горло, забилась в висках, застучала в ушах. Она сама не понимала, отчего ее глаза наполнились слезами. Верно, оттого, что солгала. Эстер вновь услышала тягучий, настойчивый голос мальчика — и свой собственный голос, он звучал эхом, повторяя: «Я? Нет, нет!» Это страх выплеснулся из глаз, а может быть, боль. Небо над полями было почти черной синевы, свет играл на косах, на горных валунах. Солнце жгло ей спину и плечи сквозь платье. Поодаль, посреди поля, похожие на неутомимых муравьев, оборванные женщины и дети все так же жадно шарили в стерне, и кровь капала с их порезанных пальцев.
Ничего не сказав, Эстер вдруг поднялась и пошла, сначала медленно, по стерне, коловшей ноги сквозь сандалии. За спиной она слышала хрипловатый голос мальчика. «Элен! — кричал он. — Элен, подожди! Куда ты?» Выйдя на дорогу, туда, где стояли телеги, ожидая груза снопов, она что было сил припустила в сторону деревни. Она бежала не оборачиваясь и представляла себе, будто за ней гонится бешеная собака, чтобы бежать еще быстрей. Прохладный воздух долины овевал ее и после жары над пшеничным полем казался водой.
Она бежала, пока не закололо в груди и не перехватило дыхание. Тогда она присела на обочине и вдруг испугалась тишины. В облаке синеватого дыма проехал грузовик с карабинерами. Итальянцы посадили ее в кузов, и совсем скоро Эстер спрыгнула на деревенскую площадь. Она так и не рассказала матери о том, что было с ней внизу, в долине, где убирали урожай. А горьковатый вкус пшеничных зерен еще долго стоял во рту.
Итальянцы все-таки забрали пианино господина Ферна, унесли однажды, ранним дождливым утром. Весть об этом неведомо как разнеслась быстро. Сбежались дети со всей деревни, пришли и старухи в передниках, и евреи, облачившиеся по-зимнему в свои лапсердаки из-за дождя. И вот чудо-инструмент, большой, черный и блестящий, с медными подсвечниками в виде чертиков, медленно поплыл вверх по улице — его несли четверо итальянских солдат в форме. Эстер тоже смотрела на эту странную процессию: пианино подрагивало и покачивалось на каждом шагу, точно огромный гроб, и вместе с ним колыхались черные перья на форменных шапках. Несколько раз солдаты останавливались передохнуть, и, когда они ставили пианино на мостовую, оно отзывалось долгим содроганием струн, похожим на жалобный стон.
В тот день Эстер впервые поговорила с Рашелью. Она шла за процессией, держась поодаль, а потом вдруг увидела господина Ферна — он тоже брел под дождем вверх по улице. Эстер спряталась за какими-то воротами, пережидая, и тут рядом с ней остановилась Рашель. Ее чудесные огненные волосы намокли, капли стекали по лицу, точно слезы. Из-за этого, наверно, Эстер и захотелось с ней подружиться. Но пианино тем временем скрылось в конце улицы, уплыло в сторону гостиницы «Терминал». Господин Ферн прошел мимо, не заметив их, его белое лицо подергивалось, странно гримасничая, то ли от огорчения, то ли от дождя. Дрожала и серая бородка, как будто он говорил сам с собой, а может, проклинал итальянских солдат на своем языке. Это было смешно и грустно одновременно, и у Эстер сжалось горло, потому что она вдруг поняла, что такое война. Война — это когда какие-то люди, полицейские и солдаты в смешных шапках с петушиными перьями, могут запросто вынести пианино из дома господина Ферна и забрать его себе, в обеденный зал гостиницы «Терминал». А ведь это пианино господину Ферну было дороже всего на свете, только оно у него в жизни и осталось.

Рашель пошла дальше вверх по улице, к площади, и Эстер зашагала рядом. На площади они укрылись под платаном, стояли и смотрели, как идет дождь. Облачко пара клубилось у рта Рашели, когда она говорила. Эстер была рада, даже несмотря на пианино и господина Ферна: ей давно хотелось поговорить с Рашелью, но она все не осмеливалась. Эстер нравились ее рыжие волосы, длинные, свободно распущенные по плечам. Многих в деревне это возмущало — и местных женщин, и верующих евреев, потому что Рашель не ходила на службы, а еще она часто болтала с итальянскими карабинерами у гостиницы. Но она была такая красивая, что для Эстер все это не имело значения: пусть ведет себя не так, как другие, ей можно. Рашель не знала, что Эстер часто тайком следовала за ней, когда она шла за покупками или прогуливалась под вечер по площади с отцом и матерью. Люди рассказывали о ней всякое, мальчики говорили, будто она гуляет по ночам, комендантский час ей нипочем, и купается в реке в чем мать родила. Россказни девушек были не такие удивительные, зато не в пример злее: Рашель-де путается с капитаном Мондолони, бегает к нему в гостиницу «Терминал» и разъезжает с ним по окрестным дорогам в бронированном автомобиле. Когда итальянцев побьют и война закончится, ей остригут ее красивые волосы, а потом расстреляют, как всех пособников гестапо и итальянской армии. Эстер знала, почему они все это говорят: ей просто завидовали.
В тот день Эстер и Рашель долго стояли вместе, разговаривали и смотрели, как дождь выстукивает дробь по лужам. Когда дождь перестал, на площадь, как и каждое утро, пришли люди — местные женщины в передниках и деревянных башмаках, еврейки в длинных пальто и косынках, старики в долгополых лапсердаках и черных шляпах. Выбежали и дети, почти все в лохмотьях, босоногие.
Рашель показала ей на господина Ферна. Он тоже был на площади, стоял по другую сторону фонтана и все смотрел на гостиницу, как будто мог увидеть свое пианино. Худой и длинный, он прятался за деревьями и вытягивал шею, пытаясь заглянуть внутрь, пока карабинеры курили у открытой двери; от этого зрелища, смешного и жалкого, Эстер ожгло стыдом. Сил ее больше не было на это смотреть. Потянув Рашель за руку, она увела ее к ручью и дальше на проезжую дорогу, что шла над рекой. По дороге, еще блестевшей после дождя, они, не обменявшись ни словом, дошли до моста. Внизу сливались, бурля водоворотами, два горных потока. Тропинка вела к месту слияния, где был узкий галечный пляж. От шума воды звенело в ушах, но Эстер это нравилось. Здесь казалось, что больше нет ничего на свете, и разговаривать было невозможно. Развиднелось, солнце заблестело на камнях, заплясало искрами на быстрой воде.
Рашель и Эстер долго сидели рядом на камнях и смотрели на водовороты. Рашель достала сигареты, диковинную пачку с надписью по-английски. Она закурила, терпко-сладкий дым клубился вокруг нее, привлекая ос. Она и Эстер дала сигарету, та тоже попробовала закурить, но раскашлялась, а Рашель засмеялась.
Потом они замерзли и, поднявшись по косогору, уселись на каменную ограду на солнышке. Рашель заговорила о своих родителях — до странного резким, почти злым голосом. Она не любила их за то, что они вечно всего боялись, так боялись, что бежали из родной Польши и прятались теперь во Франции. Об итальянцах, о Мондолони она не говорила ни слова, но вдруг, порывшись в кармане платья, показала на раскрытой ладони кольцо.
— Смотри, что мне подарили.
Кольцо было старинное, очень красивое, темно-синий камень сверкал в окружении маленьких белых, очень белых камешков.
— Это сапфир, — сказала Рашель. — А маленькие вокруг — бриллианты.
Эстер в жизни не видела ничего подобного.
— Красиво?
— Да, — кивнула Эстер. Но ей не нравился этот синий камень, странные отсветы в нем немного пугали. Ей почему-то снова подумалось о войне, о пианино, которое карабинеры забрали из дома господина Ферна. Она ничего не сказала Рашели, но та поняла и поспешно спрятала кольцо в карман.
— Что ты будешь делать потом, когда кончится война? — спросила Рашель. И, прежде чем Эстер успела подумать, выпалила: — Я вот знаю, чем я хочу заниматься. Музыкой, как господин Ферн, играть на пианино, петь. Буду выступать в больших городах, в Вене, в Париже, в Берлине, в Америке, везде.
Рашель опять закурила сигарету, и, пока она говорила, Эстер смотрела на ее профиль в ореоле ярко пламенеющих волос, смотрела на руки, на пальцы с длинными ногтями. Может, от дыма или от солнца у Эстер слегка кружилась голова. Рашель рассказывала о концертах в Париже, в Варшаве, в Риме, как будто в самом деле там была. Но когда Эстер заикнулась о музыке господина Ферна, Рашель ни с того ни с сего разозлилась. Старый дурак, сказала она, голь перекатная со своим пианино на кухне. Эстер не стала возражать, ей жаль было красоты Рашели, ее тонкого профиля и ореола рыжих волос, хотелось подольше побыть рядом с ней, вдыхать запах ее сигареты. Но было грустно слышать, что она говорит такое, и думать о пианино господина Ферна, как оно стоит одиноко в дымном зале гостиницы «Терминал», где карабинеры пьют и режутся в карты. Это напоминало о войне, о смерти и о той картине, что неотступно стояла перед глазами Эстер: отец идет по полям, в высокой траве, далеко от деревни, уходит, скрывается из виду, и кажется, что он никогда не вернется назад.
Докурив английскую сигарету, Рашель швырнула окурок в ущелье, встала и отряхнула платье сзади. Вместе, но больше не разговаривая, они вернулись в деревню, где поднимался дымок над крышами домов: близился обед.
Незаметно наступил август. Теперь каждый вечер в небе теснились, плыли, образуя причудливые фигуры, большие белые или серые облака. Вот уже несколько дней отец Эстер уходил из дома рано утром, одетый в костюм-двойку из серой фланели, с маленьким школьным портфелем в руке, тем самым, который он брал с собой, когда ходил преподавать историю и географию в лицей в Ницце. Эстер с тревогой всматривалась в его напряженное, хмурое лицо. Он открывал дверь — их квартира находилась в полуподвале, ниже мостовой, в переулке было еще темно — и оборачивался, чтобы поцеловать дочку. «Куда ты идешь?» — спросила однажды Эстер. Он ответил довольно сухо: «Иду кое с кем повидаться». А потом добавил: «Не спрашивай, Эстреллита. Об этом нельзя говорить, никогда, понимаешь?» Эстер знала, что он идет помогать евреям перебраться через горы, но больше вопросов не задавала. Из-за этого тем летом ей было страшно, несмотря на прекрасную синь неба, простор зеленых полей, пение кузнечиков и шум воды среди камней в горных речках. Эстер ни минуты не могла усидеть в квартире. На лице матери она читала свои собственные тревоги, невысказанность и ожидание тяготили. Поэтому, быстро выпив кружку теплого молока на завтрак, она распахивала дверь и бежала вверх по ступенькам. Уже на улице она слышала голос матери: «Элен? Куда в такую рань?» Мать никогда не называла ее Эстер, если кто-то мог услышать. Однажды поздним вечером, лежа в кровати в темной комнате, Эстер подслушала разговор родителей: мать жаловалась, что дочка целыми днями где-то пропадает, а отец только и сказал в ответ: «Оставь ее, пусть, это, может быть, последние деньки…» С тех пор его слова не шли из головы: последние деньки… Оттого ее так неудержимо тянуло прочь из дома. Оттого небо было таким синим, солнце таким ослепительным, горы и зеленые луга так манили и не отпускали. С зари Эстер поджидала свет, и он пробивался сквозь щелки между рамой и картоном, которым было закрыто полуподвальное окно; она ждала — и короткие птичьи трели звали ее, воробьиный щебет и тонкий посвист скворцов приглашали на улицу. Когда можно было наконец распахнуть дверь и выйти на воздух, прохладный от ледяного ручья, бежавшего посреди улочки, на нее накатывало невероятное ощущение свободы и безграничного счастья. Она могла дойти до последних домов деревни, увидеть простор долины, бескрайней в утреннем тумане, и слова отца забывались. И тогда она пускалась бегом по зеленому лугу над рекой, по траве, не остерегаясь гадюк, до того места, где начиналась дорога в горы. По ней уходил ее отец каждое утро, Бог весть куда. Щурясь от утреннего света, она силилась разглядеть самые высокие вершины, лиственничный лес, ущелья, опасные пропасти. Снизу, из долины, доносились детские голоса и плеск. Дети ловили раков, стоя по пояс в холодной воде, увязнув ногами в песчаных ямках на дне реки. Эстер отчетливо слышала смех девочек, их пронзительные оклики: «Мариза! Мари-и-иза!..» Она уходила по лугу все дальше, смех и голоса постепенно стихали, таяли вдали. По другую сторону долины начинался сумрачный склон горы, осыпи красных камней да колючие кустики. В лугах солнце уже припекало, Эстер чувствовала, как пот течет по лицу, под мышками. Еще чуть подальше, за нагромождением скал, было тихо, ни дуновения ветерка, ни звука. За этой тишиной Эстер и шла сюда. Когда не было слышно людей, лишь тихое стрекотанье насекомых, изредка трель жаворонка в вышине да шелест травы, Эстер чувствовала себя лучше всего. Она слушала глухие медленные удары своего сердца, слушала даже тихий шорох воздуха в ноздрях, выдыхая. Она сама не понимала, почему ей так хотелось тишины. Просто знала, что ей хорошо, и это было необходимо. Здесь, в этой тишине, мало-помалу отступал страх. Сияло солнце, в небе уже набухали первые облака, над лугами зависли в солнечном свете мухи и пчелы, темнели стены гор и лесов, и все это могло длиться и длиться. Этот денек еще не был последним, теперь она знала, что все еще будет, все останется, никогда не придет конец и никто над этим не властен.
Однажды Эстер вдруг захотелось показать кому-нибудь это место, поделиться своей тайной. И она повела Гаспарини через высокие травы к нагромождению скал. К счастью, он ни словом не обмолвился о гадюках, видно, хотел показать, что не боится. Но когда они дошли до осыпей, Гаспарини вдруг проговорил очень быстро: «Мне здесь не нравится, я пойду», — и порысил прочь. Эстер не обиделась. Она только удивилась, поняв, почему мальчик убежал так быстро. Он не такой, ему не надо знать, что все будет длиться, продолжаться день за днем, годы и века, что никогда не придет конец и никто над этим не властен.
Гадюк на лугах Эстер не боялась. Ее страшило другое — жатва. Пшеничные поля походили теперь на облетающие деревья. Как-то раз Эстер снова пришла туда, где они были с Гаспарини, в дальний конец долины, близ Рокбийера.
Поля теперь были почти целиком сжаты. Цепочка мужчин, вооруженных длинными сверкающими косами, рассыпалась на редкие группки там и сям. Они косили повыше, у самого склона, на узких террасах. Дети вязали последние снопы. Оборванные женщины с малышами все так же бродили по стерне, но мешки их были пусты.
Эстер сидела на пригорке, смотрела на скошенное поле и не понимала, почему ей так грустно, так обидно — ведь небо синее и солнце жарко припекает над стерней. Подошел Гаспарини, сел рядом. Оба молчали, глядя, как продвигаются косцы по террасам. В руке у Гаспарини был пучок колосков, и они грызли пшеничные зерна, смакуя их горьковатую сладость. Гаспарини больше не говорил ни о войне, ни о евреях. Выглядел он напряженным, встревоженным. Еще мальчишка, лет пятнадцати, от силы шестнадцати, но ростом и статью ни дать ни взять взрослый мужчина. Щеки у него легко вспыхивали румянцем, как у девушки. Эстер чувствовала, что он совсем другой, не такой, как она, и все-таки он ей нравился. Иной раз мимо поля по дороге проходили его дружки, отпускали шуточки, а он провожал их гневным взглядом и привставал, словно собираясь кинуться в драку.

Биография

Произведения

Критика


Читайте также