Жан-Мари Гюстав Леклезио. Танец голода

Жан-Мари Гюстав Леклезио. Танец голода

(Отрывок)

Голод мой, Анна, Анна,
Мчит на осле неустанно.

Уж если что я приемлю,
Так это лишь камни и землю.
Динь-динь-динь, есть будем скалы,
Воздух, уголь, металлы.

Голод кружись! Приходи,
Голод великий!
И на поля приведи
Яд повелики.
Артюр Рембо. Праздник голода
Пер. Ильи Эренбурга


Я знаю, что такое голод…
Джемия, навсегда


Я знаю, что такое голод, я его помню. Ребенком, незадолго до конца войны, вместе с другими детьми, бегавшими по обочине за американскими грузовиками, я протягивал руки, выпрашивая жвачку, шоколад, галеты, которые солдаты швыряли на полном ходу. Ребенком я так хотел жирного, что пил масло из банок с сардинами и с наслаждением слизывал с ложечки рыбий жир, — его «для силы» давала мне бабушка. Полными пригоршнями ел кристаллы соли из банки на кухне.
Хлеб, который я попробовал в детстве, не был буханкой из булочной; тот серый кирпич из испорченной муки и древесных опилок, кое-как слепленный и пахучий, едва не убил меня в возрасте трех лет. Его мякиш по цвету напоминал бумагу, на которой я сейчас пишу. И пока пишу, я чувствую, как мой рот наполняется слюной, будто я вернулся в детство: я запихиваю в рот тонкий, почти призрачный ломтик и, не успев проглотить его, прошу еще, еще, и если бы бабушка не заперла остатки в свой шкаф, я доел бы их в одно мгновение и наверняка заболел бы. Ничто не могло сравниться с этим хлебом, ничто не могло насытить меня столь восхитительно, с тех пор как я впервые испытал чувство голода.
Я ел американский «Спэм». И еще долго хранил жестяные банки, открывавшиеся при помощи ключика, — делал из них военные корабли, заботливо окрашивая их в серый цвет. Заключенный в эти банки розовый колбасный фарш, украшенный желатиновой бахромой, слегка отдавал мылом, но есть его было блаженством. Запах свежего мяса, тончайшая пленочка жира, остающаяся на языке и выстилающая горло. Позднее те, кто не ведает, что такое голод, объявят этот фарш символом ужаса, бедняцкой едой. Двадцать пять лет спустя я обнаружил эти консервы в Мексике, в лавочках Четумаля, Фелипе-Карильо-Пуэрто, Оранж-Уока. Там он называется carne del diablo — мясо дьявола. Все тот же «Спэм» в синей банке, украшенной этикеткой с кусочками фарша на салатном листе.
Сухое молоко «Карнейшн» (его наверняка распределяли через Красный Крест) — в больших цилиндрических банках с изображенной на них красной гвоздикой. Очень долго оно оставалось для меня воплощением сладости и достатка. Я зачерпывал порошок ложкой и лизал его, пока горло не перехватывал спазм. И опять испытывал истинное блаженство. Теплые, маленькие, чуть солоноватые гранулы скрипели на зубах, а потом густой патокой стекали в горло.
Этот голод остался во мне. Я не могу его забыть. Он то и дело возвращается. Если бы не он, я, разумеется, и не вспоминал бы детские годы — нескончаемые годы беспросветной нужды. Быть счастливым — значит не иметь воспоминаний. Но могу ли я назвать себя несчастным? Не знаю. Но однажды я проснулся с чудесным ощущением сытости. А сероватый, липкий хлеб, рыбий жир, медленно текущий внутрь меня, большие кристаллы соли, ложки с сухим молоком, превращающимся в патоку где-то в глубине горла, у основания языка, стали отправной точкой, началом моей жизни. Я вырос в мрачные годы и из них пришел к свету. Я свободен. Я существую.
Но история, которая будет рассказана дальше, совсем о другом голоде.

I. Сиреневый дом

Этель

Этель. Она стоит перед входом в парк. Вечер. Мягкий свет жемчужного оттенка. Где-то, может быть над Сеной, ворчит гроза. Девочка крепко держит за руку господина Солимана. Ей только что исполнилось десять, она еще совсем маленькая, ее голова едва достает до бедра двоюродного дедушки. Перед ними целый город, построенный посреди Венсенского леса: видны башни, минареты, соборы. По соседним бульварам спешит толпа. Вдруг небо прорывается ливнем, от теплого дождя над городом поднимается пар. В одно мгновение раскрываются сотни черных зонтов. Старый господин забыл свой дома. Пока на землю падают первые крупные капли, он раздумывает. Но Этель тянет его за руку, и они бегут через бульвар к козырьку над воротами, огибая фиакры и автомобили. Девочка вцепилась в левую руку старика, а правой он придерживает на остром черепе свою черную шляпу. Он бежит, его седые бакенбарды взлетают и опадают, и Этель смешно; он смеется вместе с ней, и им так хорошо, что они останавливаются под каштаном перевести дух.
Чудесное место. Этель никогда здесь не была и даже не мечтала попасть сюда. Пройдя через ворота Пикпюс, они идут вдоль здания музея мимо собравшейся возле него толпы. Господин Солиман равнодушен. «В музеи ты всегда успеешь попасть», — произносит он. У господина Солимана в голове другое. Именно ради этого он и пришел сюда вместе с Этель. Она хочет знать, что он задумал, и уже несколько дней подряд задает ему вопросы. Она хитрюга — так говорит ее двоюродный дедушка. Она умеет выпытывать секреты. «Если я тебе расскажу, это ведь уже не сюрприз?» Этель продолжает наступать. «Хотя бы намекни». Он сидит в своем кресле и курит сигару после ужина. Этель дует на дым от сигары. «Это едят? Пьют? Это красивое платье?» Но господин Солиман непреклонен. Он курит сигару и пьет коньяк, как обычно по вечерам. «Завтра узнаешь». Этель не может уснуть. Всю ночь она вертится на своей кровати с металлической сеткой, которая нещадно скрипит. Не засыпает даже на рассвете и с трудом просыпается к десяти утра, когда появляется мать, чтобы забрать ее на обед к тетушкам. Господин Солиман туда еще не пришел. Однако бульвар Монпарнас находится неподалеку от улицы Котантен. Четверть часа пешком, а ходит господин Солиман быстро. Прямая спина, черная, словно навинченная на острый череп шляпа, трость с серебряным набалдашником, парящая над землей. Несмотря на уличный гул, Этель издалека слышит ритмичный стук его металлических подковок по тротуару. Она говорит, что он цокает как лошадь. Она очень любит сравнивать господина Солимана с лошадью; он не против, и время от времени, хоть ему уже восемьдесят, сажает девочку себе на плечи и отправляется на прогулку в парк, а поскольку господин Солиман высокого роста, девочка может дотянуться до нижних ветвей деревьев.
Дождь перестал; держась за руки, они подходят к берегу озера. Под серым небом оно кажется огромным болотом. Господин Солиман часто рассказывает об озерах и болотах, которые он когда-то давно видел в Африке, где служил военным врачом, — во Французском Конго. Этель нравятся его рассказы. Господин Солиман единственный, кто рассказывает ей разные истории. Все, что она знает о мире, поведал ей он. Этель видит уток и желтоватого лебедя, плавающего со скучающим видом. Они проходят мимо острова, на котором выстроен греческий храм. Толпа спешит к нему по деревянному мосту, и господин Солиман для приличия спрашивает девочку: «Хочешь?..» Однако народу слишком много, и поэтому Этель тянет своего двоюродного дедушку за руку дальше: «Нет, нет, пойдем скорее в Индию!» Они идут вдоль берега навстречу людскому потоку. Все расступаются перед этим высоким человеком в плаще с капюшоном и в старой шляпе и белокурой девочкой в нарядном платье и ботиночках. Этель горда тем, что она вместе с господином Солиманом. Ей кажется, что она в компании гиганта, человека, для которого нет преград.
Толпа движется к противоположному берегу озера. Над деревьями Этель замечает странные башни серого цвета. На табличке она с трудом разбирает название: «Анг… кор…» — «Ват! — заканчивает господин Солиман. — Ангкор-Ват. Название храма в Камбодже. Кажется, имеет успех, но я хочу тебе еще кое-что показать». Он явно что-то задумал. И кроме того, господин Солиман не хочет двигаться среди толпы. Он не доверяет коллективным устремлениям. Этель часто слышит о своем двоюродном дедушке: «Оригинал». Ее мать защищает его — конечно, потому что ее дядя «очень милый».
Господин Солиман воспитывал племянницу в строгости. После смерти ее отца именно он взял на себя заботу о ней. Правда, виделись они не часто: он всегда был далеко, на другом краю света. Она любит его. И, быть может, ее еще сильнее тронуло то, что этот благородный старик проникся к Этель. Словно она наконец-то увидела, как распахнулось его сердце — на излете уединенной и полной лишений жизни.
Дорога уходит прочь от берега. Посетителей здесь меньше. На табличке написано: БЫВШИЕ КОЛОНИИ. Ниже — названия, Этель медленно читает:

РЕЮНЬОН
ГВАДЕЛУПА
МАРТИНИКА
СОМАЛИ
НОВАЯ
КАЛЕДОНИЯ
ГВИАНА
ФРАНЦУЗСКАЯ ИНДИЯ

Сюда-то и привел девочку господин Солиман.
На площадку неподалеку от озера. Здесь хижины с соломенными крышами и другие, попрочнее: вместо пальмовых стволов у них крепкие деревянные опоры. Похоже на деревню. В центре засыпанной щебнем площадки стоят стулья. Некоторые посетители сидят; женщины в длинных платьях еще держат зонтики раскрытыми, но поскольку дождь кончился, теперь они защищаются ими от солнца. Мужчины вытирают платками сиденья.
— Как красиво! — перед павильоном Мартиники Этель не может сдержать возглас восхищения. На фронтоне здания, напоминающего большую хижину, висят круглые горшки со всевозможными цветами и экзотическими фруктами: с ананасами, папайей, бананами, с букетами гибискуса — и клетки с райскими птицами.
— Да, очень красиво… Хочешь, зайдем?
Но, как и прежде, он задал этот вопрос нерешительно и продолжает стоять на месте, держа Этель за руку. Она понимает и говорит:
— Попозже, ладно?
— В любом случае внутри ничего интересного.
В дверном проеме Этель замечает уроженку Антильских островов в красном тюрбане, грустно глядящую наружу. Этель думает, что ей бы хотелось рассмотреть женщину поближе, потрогать ее платье, сказать ей несколько слов — ведь она кажется такой печальной. Но девочка ничего не говорит своему дедушке. Он тянет ее на другую сторону площадки, к павильону Французской Индии.
Это здание невелико. И людей в нем немного. Все проходят не останавливаясь, толпа движется в едином порыве: черные костюмы, шляпы и легкий шелест платьев, шляпки с перьями, фруктами и вуалетками. Дети, которых тянут за собой, украдкой бросают взгляды на Этель и господина Солимана: они вдвоем пересекают пространство перед павильоном. Все остальные идут мимо, по направлению к монументам, скалам и высоким башням, торчащим из-за верхушек колючих деревьев.
Она даже не спрашивает, что там, дальше. Он ворчливо объясняет сам:
— Копия храма Ангкор-Ват. Когда-нибудь, если захочешь, я отвезу тебя посмотреть настоящий.
Господин Солиман не любит копий, его интересует лишь подлинное, вот так.
Он останавливается перед домом. Его раскрасневшееся лицо выражает полное удовлетворение. Он молча сжимает руку Этель, и они вместе поднимаются по деревянным ступенькам на крыльцо. Дом очень простой, из светлого дерева, окружен верандой с колоннами. Высокие окна с темными деревянными решетками — мушарабье. Почти плоская черепичная крыша, а над ней — подобие башенки с зубцами. Они входят. Внутри никого. Они проходят насквозь и видят внутренний двор, освещенный странным сиреневым светом. Посреди дворика — водоем, в нем отражается небо. Вода такая спокойная, что Этель на мгновение принимает ее за зеркало. Она останавливается, сердце у нее колотится; рядом замирает господин Солиман, чуть повернув голову назад, — он хочет рассмотреть купол света над патио. В деревянных нишах, расположенных по периметру правильного восьмиугольника, неоновые лампы рассеивают свет оттенка гортензии, цвета ложащихся на морскую гладь сумерек — легкий и бесплотный, как дымка.

Что-то словно подрагивает. Что-то непонятное, волшебное. Хотя внутри, бесспорно, никого. Будто они оказались в храме, затерявшемся в джунглях. Этель кажется, будто она слышит шум деревьев, резкие, хриплые крики, крадущиеся шаги хищников под деревьями, — и она испуганно прижимается к дедушке.
Господин Солиман не шевелится. Он неподвижно стоит под куполом света, его лицо тоже приобретает сиреневый оттенок, а бакенбарды становятся голубыми. Этель поняла: ей передалось волнение дедушки. Этот высокий, сильный человек замер потому, что в доме кроется какая-то тайна — чудесная, опасная и хрупкая: она может исчезнуть при малейшем движении.
Он рассуждает так, словно все это уже принадлежит ему:
— Здесь я поставлю секретер, там размещу обе свои библиотеки… Тут — клетку с птицами, а в глубине — африканские статуэтки из черного дерева, это освещение как раз для них подойдет. И наконец-то я смогу раскатать свой берберский ковер…
Она не очень хорошо его понимает. Идет за ним из одной комнаты в другую — он нетерпелив, таким она еще никогда его не видела. Потом он возвращается во дворик и садится на ступенях крыльца, глядя на отражение неба в стеклянной воде бассейна — словно созерцает закат над лагуной, где-то далеко, на другом краю мира, в Индийском океане, на острове Маврикий, в стране своего детства.
Это похоже на сон. Сиреневый дом и блестящий круглый водоем, отражающий наполнившее его небо. Призрачное видение из далекого прошлого. Теперь все это исчезло. То, что осталось, нельзя назвать воспоминаниями — как будто она и не была ребенком. Колониальная выставка. Этель сохранила какие-то безделушки, оставшиеся у нее с того дня, когда она вместе с господином Солиманом шагала по аллеям, усыпанным щебнем.
— Здесь, на веранде, я поставлю кресло-качалку и во время дождя буду смотреть, как капли прошивают гладь воды в бассейне. В Париже часто дождит… И еще разведу жаб, чтобы они предупреждали меня о приближении дождя…
— А что едят эти жабы?
— Мошек, мотыльков, тлю. В Париже много тли…
— Надо будет еще развести растения — такие круглые, у которых сиреневые цветы.
— Да, лотосы. Или лучше нимфеи, ведь лотосы зимой гибнут. Но только не в этом водоеме. Я сделаю второй — для жаб, в глубине сада. А в этом, зеркальном, пусть будет только вода, чтобы в нем отражалось небо.
Лишь Этель способна понять навязчивую идею господина Солимана. Увидев план выставки, он сразу же выбрал индийский павильон и купил его. Отмел все проекты своего племянника. Ни одной лишней постройки, нельзя трогать ни одно дерево. Необходимо посадить павловнии, кокулусы и индийский лавр. Любая его прихоть должна быть учтена: «У меня-то нет никакого желания сдавать дом в аренду».
Вопреки планам Александра он сделал своей наследницей Этель. Наверняка она ничего об этом не знает. Хотя, возможно, он и сказал ей об этом. Спустя несколько дней после посещения выставки. Павильон Французской Индии понемногу стал перекочевывать в садик на улице Арморик. Для защиты от дождя господин Солиман накрыл все материалы уродливым черным брезентом. Потом отвел Этель к забору, скрывавшему сад от посторонних глаз. Снял висячий замок; она увидела в глубине, на площадке, темные деревянные столбы и замерла, ошеломленная.
— Знаешь, что это? — хитро спросил господин Солиман.
— Сиреневый дом.
Он посмотрел на нее с обожанием:
— Да, ты права. — И добавил: — Сиреневый дом, так его и назовем, как ты придумала.
Он стиснул ее руку, и ей показалось, что она уже видит патио, веранду и зеркальный водоем, отражающий серое небо.
— Это все твое. Только твое.
И ничего не добавил. В этом был весь господин Солиман. Он говорил что-либо только один раз и никогда не повторял сказанного.
Он ждал долго. Может быть, даже слишком долго. Вероятно, он надеялся, что все получится быстрее. Разобранные комнаты Сиреневого дома все еще оставались под своим брезентовым чехлом в глубине сада и понемногу начали зарастать колючим кустарником. Однако господин Солиман почти с религиозным благоговением раз в месяц отводил туда Этель. Зимой все деревья вокруг стояли голые, лишь те, что посадил господин Солиман, сопротивлялись. Кокулус и индийские лавры образовали темно-зеленый навес из листьев, словно в лесу, а вовсе не в городском садике. Соседний участок принадлежал некоему господину Конару — так его звали на самом деле. Он был одним из старейших обитателей квартала, сыном человека, основавшего улицу в 1887 году, и считал, что просто обязан здесь распоряжаться. Однажды он заметил господину Солиману: «Я вижу, листва ваших экзотических деревьев отбрасывает тень на мои вишни с полудня до трех часов дня».
В ответ дедушка Этель разразился громоподобной фразой: «А я, месье, срать хотел на вас!» Это выражение Этель услышала впервые; она спросила отца, что оно означает, и отец расхохотался. То, что дедушка умеет ругаться как извозчик или как солдат (по выражению Александра), восхитило ее. Но она поняла, что никогда не должна повторять эти слова, особенно в присутствии того, кто их произнес. Однако это было здорово.
Незадолго до того как работы по постройке Сиреневого дома все-таки начались, господин Солиман заболел. Когда Этель была с ним на улице Арморик последний раз, она увидела нечто странное: все растения, заполонившие сад, были вырваны с корнем, а брезент очищен от колючек. На калитке, ведущей в сад с улицы, висела табличка: «Работы по постройке деревянного одноэтажного жилого дома». Господину Солиману пришлось сражаться со своим врагом Конаром, заявившим, что этот проект «ущемляет его интересы», поскольку строительство привлечет в Париж всех термитов, какие только есть на свете. Однако при поддержке архитектора, создавшего это бунгало, некоего Перотена, разрешение на строительные работы от городских служб было получено.
На расчищенной площадке расставили вешки, а между ними натянули веревочки, повторяющие план будущего дома. Этель удивило, что под ними виднелись линии сиреневого цвета. Очевидно, от мела, которым были натерты веревки. Господин Солиман показал ей, как проводятся такие линии. Концом камышины он приподнял одну из веревок, а потом резко отпустил ее — раздался звук спускаемой тетивы. Джжж! На земле отпечатался сиреневый след.
Таким был тот, последний, раз. Таким его сохранила память Этель; потом ей казалось, что следы на земле оставил тот сиреневый свет, который она видела на выставке.
Зимой, когда Этель пошел тринадцатый год, господин Солиман умер. Сначала он заболел. Он задыхался. Лежал, вытянувшись во весь рост на кровати в комнате на бульваре Монпарнас. Этель заметила, какой он бледный, лицо заросло бородой, глаза стали пустыми, и она испугалась его. Кривясь от боли, он повторял: «Так трудно умирать… Так долго, так долго». Словно она могла понять. Вернувшись домой, Этель повторила матери слова господина Солимана. Но мать ничего ей не объяснила. Только вздохнула: «Лучше помолись за дедушку». Этель не помолилась, потому что не знала, о чем просить. Чтобы он побыстрее умер или чтобы выздоровел? Она только подумала о Сиреневом доме, пожелав, чтобы господину Солиману хватило времени вытащить его из-под брезента и построить по меткам.
Однако в октябре часто шел дождь, и она решила, что он смыл все следы. Может быть, именно тогда она поняла, что ее двоюродный дедушка умер.
Ксения

Этель не помнила, когда они встретились впервые. Быть может, в булочной на улице Вожирар или, скорее всего, перед зданием женского лицея на улице Маргерен. Она вспомнила очень серую улицу серого Парижа — он такой всегда, когда идет дождь; серый цвет покрывает всё, проникает в душу, и душа тоже начинает плакать. Отец обычно смеялся над парижским небом и его бледным солнцем: «Таблетка аспирина. Облатка для заклеивания конвертов». Солнце Маврикия, должно быть, совсем другое.
Среди всей этой серости она казалась ярким светлым пятном. Не очень рослая для своих двенадцати лет — хотя, возможно, она была чуть старше. Этель никогда не знала, сколько лет Ксении. Она родилась, когда ее мать покинула Россию после революции. В тот же год ее отец умер в тюрьме, — возможно даже, его расстреляли революционеры. Мать уехала из Санкт-Петербурга в Швецию, затем переезжала из одной страны в другую, пока не оказалась в Париже. Ксения выросла в небольшом немецком городке близ Франкфурта. Таковы крупицы истории, которую понемногу узнаёт Этель; впрочем, чтобы не забыть, она открывает маленький блокнот и на первой странице по-детски торжественно записывает: «История Ксении до сегодняшнего дня».
Этель первая заговорила с ней. Или, наоборот, разговор начала Ксения? В серой толпе она казалась Этель солнцем — более реальным, чем эта облатка для заклеивания конвертов. Она помнит, как сильно забилось тогда ее сердце — ведь Ксения очень красивая. У нее лицо ангела, светлая матовая кожа — к концу лета она покрывается легким золотистым загаром — и золотая копна волос, в которой утопает лоб — будто спелые колосья пшеницы свешиваются из плетеной корзинки. На Ксении платье с воланами, очень простое, но на лифе — красная вышивка. У Ксении такая тонкая талия, что ее можно обхватить одной рукой — наверняка большой рукой господина Солимана.
Глаза Ксении. Этель никогда таких не видела. Серо — синие, пепельного оттенка — цвета мокрой глины, цвета северного моря, так думает Этель. Но ее удивил не цвет глаз. У господина Солимана тоже синие глаза — как незабудки, очень яркие. Почти сразу она заметила, что глаза придают лицу Ксении выражение мягкой грусти, или, скорее, создается впечатление, будто она смотрит откуда-то издалека, из глубины времен, страдая и надеясь; кажется, что эти глаза глядят сквозь завесу пыли и пепла. Разумеется, тогда Этель об этом не задумалась. Только спустя месяцы и годы она поняла это, вспомнив историю Ксении еще раз. Но тогда, во время их первой встречи на серой, мокрой улице, перед самым возвращением в классы, взгляд девочки проник в глубины ее души резким сполохом, и Этель почувствовала, как заколотилось сердце.
Ксения стояла во дворе вместе с другими девочками, их имена Этель давно позабыла; они прилежно ждали, когда наступит время вернуться на урок поэзии, который вела мадемуазель Колер, чудаковатая старая дева; ученицы рассказывали о ней всякие глупые и смешные истории — о неудачных романах, проигранном на скачках состоянии, о всевозможных ухищрениях и приемчиках, необходимых, чтобы выжить. Этель ничего не слышит. Она сосредоточилась на новенькой, не в силах оторвать от нее взгляд; почти шепотом она обращается к подружкам: «Вы видели эту девочку?»

Ксения тоже сразу ее заметила. Она направилась прямо к Этель и протянула ей руку: «Меня зовут Ксения Антоновна Шавирова». «Кс» в своем имени она произносила горлом, очень мягко, и Этель нашла это очаровательным, как и ее фамилию, — другие девочки лишь усмехнулись: «Шавирова — это от tu chavires?» Ксения вырвала страницу из своего дневника с черной обложкой, миниатюрным карандашом что-то написала и протянула листок Этель: «Прости, у меня нет визитной карточки». Имя, маленький черный дневник, визитная карточка — это уже было чересчур. Этель сжала руку Ксении: «Давай дружить». Ксения улыбнулась, но ее синие глаза по-прежнему скрывала пелена тайны: «Конечно, я тоже этого хочу». В маленьком черном дневнике, словно в знак заключения договора, Этель написала свое имя и адрес. Сама не зная зачем — может, для того чтобы поразить Ксению или выглядеть достойной ее дружбы, Этель немного солгала: «Мы живем там, но скоро переедем. Когда дом моего двоюродного дедушки достроят, мы будем жить у него». Однако, произнося это, Этель уже знала, что Сиреневый дом не достроят ни завтра, ни послезавтра. Здоровье господина Солимана ухудшалось, и исполнение его мечты отдалялось. Он больше не покидал своей квартиры, отказался даже от ежедневных прогулок в Люксембургском саду. Проходя мимо деревянной калитки сада на улице Арморик, Этель чувствовала, как сжимается ее сердце.
Однажды после школы она отвела Ксению в этот садик. Ксения всегда ходит в школу и обратно одна, и от этого Этель обожает ее еще сильнее. В тот день Этель предупредила мать: «Не надо меня встречать, мы пойдем туда с моей русской подругой Ксенией, ты ведь ее знаешь?» Мать растерянно посмотрела на нее. Этель решительно продолжила: «А потом мы придем обедать. Я приготовлю ей чай. Ксения пьет много чая».
Придя на улицу Арморик, они встают на цыпочки, стараясь заглянуть поверх калитки, разглядеть, что там происходит. «Это великолепно! — восклицает Ксения. И добавляет — подобных слов Этель никогда раньше не слышала: — Твой двоюродный дедушка — очень богатый человек».
Приближается осенний вечер. Этель опять ведет Ксению в садик. Из кармана куртки господина Солимана она взяла большой ржавый ключ — кажется, именно он отпирает таинственный замок. Ей немного стыдно, что она не спросила дедушку. Господин Солиман спал в своей комнате: его длинное тело вытянулось под белым покрывалом, огромные ступни образовали два маленьких пика. Он даже не заметил, что Этель приходила. С некоторого времени он стал равнодушен ко всему.
Перед калиткой Этель показала Ксении ключ. Обе испытывают нетерпение. Ксения издает нервный смешок и берет Этель за руку: «Ты уверена, что можно?»
Они играют в страх. Старая стена, выкрашенная в красный и охристый цвета, разбита ударами молота, швы едва залиты цементом, уцелевшие камни поросли лишайником и диким виноградом; с того момента, как господин Солиман заболел, никто не обрывает вьющиеся тут и там побеги.
Даже замочная скважина и та скрипит. Этель пробует несколько раз, прежде чем ей удается вставить ключ. Поворачиваясь в замке, он издает ржавый визг, от которого девочки невольно вскрикивают.
— Подожди, мне кажется, на нас смотрит какая-то женщина!
Ксения поворачивается и глядит через улицу; ее лицо ничего не выражает.
— Пустяки, обыкновенная консьержка.
Они вновь принимаются за дело; потом Этель запирает дверь изнутри, словно кто-то торопится войти вслед за ними.
— Сейчас я покажу тебе наш секрет!
Этель держит Ксению за руку. Рука у Ксении маленькая и мягкая — детская ручка; Этель взволнована тем, что держит ее в своей. Позднее она вспомнит, что в это мгновение ее сердце билось очень сильно. Она подумала тогда: «Наконец-то я нашла подругу».
Вечер на улице Арморик тянется долго, очень долго. Осмотрев вначале колючие заросли, девочки садятся в глубине садика, под кронами деревьев, там, где господин Солиман когда-то поставил скамейку — чтобы мечтать о своем. Погода сырая, осенняя, каменная стена освещена бледными лучами солнца. Из стены выскакивает коричневая ящерка — посмотреть на девочек своими маленькими глазками, блестящими, как металлические пуговицы.
Никогда Этель так ни с кем не разговаривала. Ей вдруг показалось, что она стала свободнее. Она смеется, рассказывает анекдоты, припоминает какие-то детали из детства. Говорит о своих планах, задумках, о бальном наряде, вытаскивает из кармана жакета рисунок: «Синее платье, пояс с блестками, юбка из черного атласа, а сверху фиолетовая туника или блузка с золотой вышивкой, а может, кружевная туника или, вот, лучше — черная атласная блузка с тюлем». Ксения разглядывает рисунок. «Что ты думаешь?» Подруга молчит, и Этель продолжает: «Золотые „лодочки" — или нет, может, это будет чересчур вызывающе?» Она взволнована, словно уже представляет Ксению моделью, примеряющей все эти наряды. «Знаешь, ты красивая, мне хотелось бы увидеть все это на тебе, я бы рисовала платья для тебя».
Она воображает Ксению одетой в цвет электрик, длинные золотистые волосы падают на обнаженные плечи, маленькие изящные ручки до локтей затянуты в черные перчатки, на ногах — кожаные сандалии, вроде тех, что носили в Спарте, только лакированные, как туфельки для маленьких девочек. Обе смеются, встают и идут по ковру из опавших листьев, воображая, что это красная ковровая дорожка Дома моды. Забывают обо всем на свете: о тяготах жизни Ксении, о том, что она и ее сестра прозябают в нужде; Этель — про ссоры между отцом и матерью, про слухи о связи отца с Мод и про господина Солимана, лежащего в постели одетым, словно он собрался в путешествие. Этель слышала, как служанка Ида говорила матери, что каждое утро он просит, чтобы его одели и зашнуровали ботинки, потому что знает, что скоро умрет.
У них появилась привычка приходить сюда почти ежедневно, после уроков. Чтобы оставаться с Ксенией, Этель пришлось немного соврать. Она сказала, что ходит к подруге и помогает ей делать домашние задания по-французскому. Ксения никогда не приглашает ее к себе домой. По правде говоря, Этель даже не знает, где она живет. Пару раз, когда они вместе доходили до улицы Вожирар, Ксения небрежно указывала куда-то рукой: «Я живу вон там».
Этель понимала: подруга не хочет, чтобы она увидела нужду, в которой пребывает ее семья, их жалкое обиталище. Однажды, рассказывая о доме, в котором они живут, Ксения, посмеиваясь, сказала: «Знаешь, наша квартира похожа на сарай, такой маленький, что каждое утро приходится скатывать матрасы, иначе не пройти».
Этель стыдно, что она богатая, живет в большой квартире на первом этаже; что у нее своя комната с дверью на террасу, откуда открывается вид на цветущий сад. Она завидует Ксении, ее сестре — ведь они спят вместе, — их тесному жилищу, шуму голосов, постоянному беспокойству о завтрашнем дне. Она воображает себе что-то авантюрное: нехватку денег, поиск средств к существованию. Время, которое девочки проводят в садике на улице Арморик, — особенное. Сидя на изъеденной жучком скамейке, они болтают, не чувствуя холода. Когда идет дождь, они раскрывают зонтики и прижимаются друг к другу. Если Ксения приходит прямо из дома, она приносит чай в бутылке, обернутой куском шерстяной ткани, и два серебряных стаканчика — без сомнения, отголоски былой славы семьи Шавировых. Этель нравится горячий, немного терпкий, бодрящий чай. Они смеются, порой их смех становится сумасшедшим. Чтобы соответствовать подруге, Этель однажды тоже принесла чайничек в китайской корзине для пикника — тетушка Виллельмина привезла ее с Маврикия и подарила племяннице. Ксения в восторге от красной драпировки и пиал, но ванильный чай кажется ей слишком слабым, и она корчит гримасу. «Тебе не нравится?» — спрашивает Этель с замиранием сердца. Ксения смеется: «Всё в порядке, не переживай, но лучше я буду пить свой чай, я его принесла, как обычно». Этель забывает про свою неудачу. Это «как обычно» — бальзам для ее души, оно означает, что их встречи будут продолжаться; она чувствует такую благодарность, что на глаза набегают слезы, и, чтобы Ксения ничего не заметила, она отворачивается.
Понемногу Ксения рассказывает о своей прежней жизни. Этель не просила ее об этом. Она понимает, что Ксения начала рассказывать отнюдь не потому, что решила пооткровенничать с ней, — с ее стороны это выглядело как драгоценный дар, сделанный ради их дружбы. Она говорит о большом особняке Шавировых в Санкт-Петербурге. О праздниках, которые они устраивали, — туда мог прийти любой человек: богач, крестьянин, солдат, ремесленник или художник. Она рассказывает с жаром, словно сама была на одном из таких праздников, хотя все это происходило до ее рождения, до революции, когда ее отец и мать только поженились. Тогда они верили в идеал, в наступление новой эры. Думали, что будут жить вечно. Ксения принесла пожелтевшую испачканную фотографию, — при взгляде на нее казалось, будто само время хочет стереть из памяти ту эпоху. На снимке Этель увидела мужчину с длинными волосами и романтической бородкой, жгучего брюнета в элегантном костюме. Рядом с ним — мать Ксении, красавица с короной светлых волос, в длинном белом платье с вышивкой на корсаже. «Ее зовут Мартина, — объяснила Ксения. — У нее такой наряд, потому что она из Литвы, а там девушки так ходят». Позади молодоженов можно было различить декорации фотоателье — греческий храм, висячие сады. Возникало ощущение вечного лета.
Ксения немного помолчала. Обычно ее лицо было бесстрастным, с застывшей улыбкой, она старалась всегда сохранять это выражение, но тут вдруг склонила голову на плечо Этель и сдавленным голосом, не контролируя свой акцент, произнесла: «Так сложно жить…» Между бровей у нее появилась складочка, серо-синие глаза затуманились. Она торжественно продолжила: «Жизнь порой такая сложная…» Этель сжала ей руку и обняла ее. Она понимала, что ничего не может ответить. Ее собственная жизнь, пропасть, растущая с каждым днем между отцом и матерью, ссоры из-за денег, вполне ощутимая угроза постепенно дойти до крайней нищеты — ничто по сравнению с трудностями, которые пережила Ксения: трагическая смерть отца, переезд вместе с матерью и сестрой в Германию и, наконец, прибытие во Францию, в этот огромный, сумрачный и холодный город, где им приходится вести жизнь, полную забот. Стала бы Этель меньше восхищаться Ксенией, лишись та своей тайны, окутывающей ее детство, все ее нынешнее существование? Со стороны Этель подобное сомнение было, конечно, слабостью, она прекрасно это понимала, но ничего не могла с собой поделать. Неужели любовь питается подобными химерами, разве это чувство может быть таким неискренним? Иногда Этель казалось, что она стала игрушкой своих иллюзий или этой девочки, в характере которой сочетались печаль и насмешка, наивность и цинизм.
Понемногу Этель стало ясно, что Ксении нравится доминировать и смотреть на дружбу с ней как на игру. Вскоре Ксения рассказала ей о своей матери — та работала портнихой в швейной мастерской, и о сестре Марине, подверженной приступам безумия и постоянно угрожающей самоубийством; глаза ее наполнились слезами, но, выйдя из лицея, она — то ли сожалея о своей слабости, то ли натолкнувшись на некоторую холодность со стороны Этель и избегая оставаться с ней наедине — пошла по улице, взяв за руку другую девочку. Этель замерла на месте, спрашивая себя, что такое она могла сказать или сделать, чтобы заслужить подобное обхождение…

Она вернулась домой и заперлась в комнате, отказавшись от еды. «Что с ней?» — спросила мать. Александр решительно ответил: «Девочка влюбилась, вот и всё». Этель услышала его слова через дверь и замерла на месте. Ей хотелось крикнуть: «Вы ничего не знаете, ничего не понимаете!» Позже она разобралась, что именно гложет ее сердце. Простая ревность. Ксения напоила ее этим ядом. Но она разозлилась и на саму себя. Ревность, ну конечно же! Банальное чувство. То же самое, что грызло, душило ее мать из-за певицы Мод, чувство, более подходящее юной модистке, бесприданнице, жертве! Она почувствовала тошноту. Потом, выходя из лицея, она опять встретила Ксению, прекрасную как ангел, с глазами цвета морской сини и волосами медового оттенка, заплетенными в косу, перевязанную черной бархатной лентой. Ксения была в новом платье с поясом, расшитым блестками; как ни в чем не бывало, она обняла Этель: «Видишь? Мама сшила платье, которое ты тогда придумала!» Этель почувствовала себя глупой и почти пьяной от счастья, как будто в ее тело влилось что-то горячее. Она немного отстранилась — получше рассмотреть платье Ксении: «Оно тебе очень идет». И больше ничего не смогла сказать.
И так, совсем неожиданно, они стали лучшими подругами на свете. Больше не расставались, всегда были вместе. Вставая утром, Этель испытывала счастье, зная, что сегодня встретит Ксению. Она простила ей всё. Тетушки жаловались: «Ты больше нас не навещаешь, надеемся, ты не сердишься?» Прежде Этель каждую субботу ненадолго забегала к ним во второй половине дня, между уроками религиозного воспитания и фортепиано. Словно ураган, она влетала в старенькую квартиру господина Солимана, которую тогда занимала тетя Виллельмина, целовала почтенную даму, проглатывала бисквит и чашку ванильного чая, а потом, прыгая через несколько ступенек, чтобы не ждать лифта, уносилась по лестнице прочь. Теперь она прогуливала уроки фортепиано, чтобы встречаться с Ксенией на Итальянском бульваре. Вдвоем они шли глазеть на витрины. Ксения казалась старше своего возраста, ей даже нравилось, что мужчины обращают на нее внимание, и Этель это очень забавляло. «Ты видела? Нет, ты видела, как он посмотрел на тебя? Этот старый пошляк!» И вдруг раздражалась: «А этот господин, сейчас я скажу ему пару ласковых! Смотри, он все идет за нами, как собачонка! Ему, наверное, больше делать нечего!» Ксения была довольна, но ее улыбка ничего не значила. О подобных вещах она говорила снисходительно, как бы давая понять, что знает о мужчинах многое — о том, что они ценят, об их фривольностях. Однажды она даже сказала Этель: «В глубине души ты очень наивна». Этель почувствовала себя уязвленной, она хотела что-нибудь ответить, но не придумала, что именно. Она не наивна, это неправда. Может, надо рассказать Ксении о маме и папе, их ссорах, о Мод и месте, которое эта женщина занимает в жизни их семьи, неуклонно приближающейся к краху? Но все это было столь не похоже на трагическую судьбу семьи Шавировых, что Этель никогда бы не рискнула сравнить себя с Ксенией.
Этель очень дорожила ее дружбой. Это было чудо. В лицее все девочки наверняка ей завидовали. Ведь Ксения красивая, загадочная, и имя такое — Ксения; она произносит его с мягким «кш» вместо «кс». К тому же история Шавировых постоянно напоминала о том, что человеческие судьбы, как корабли, могут тонуть в пучине событий. Стремясь еще больше нравиться Ксении, Этель даже начала внутренне меняться. В момент их встречи она была пессимисткой, интровертом. Но постепенно стала радостной и беззаботной. Продолжала представляться наивной, потому что подруга заметила это в ней. Заносила в свой блокнот мысли, маленькие сюжеты, разговоры, подслушанные дома или на улице. Все это она обсуждала с Ксенией, интересуясь ее мнением. Большую часть времени Ксения ее не слушала. Она смотрела на Этель, думая о чем-то своем. Или вдруг прерывала ее: «Ты слишком всё усложняешь». И добавляла с коротким смешком, который у нее плохо получался, но тем не менее: «Знаешь, Этель, жизнь сама по себе довольно сложна, и не стоит усложнять ее еще больше». Этель опускала голову в знак согласия: «Ты права, ты видишь вещи такими, какие они в действительности. Именно поэтому я с тобой и дружу».
Так, стремясь утвердиться и как-то выразить себя, Этель стала чаще произносить слово «дружба». Это она-то, которая еще недавно вычеркнула его из своего лексикона; только господин Солиман имел право на ее чувства: на дружбу, любовь, привязанность. Однажды она рискнула. Вечером долгого дня, проведенного вместе в прогулках по улицам, а затем по Лебединой аллее на острове посреди Сены, — весенним вечером, когда воздух так мягок, — она украдкой взглянула на Ксению: на ее высокий лоб, маленький изящный носик, светлый пушок на затылке, на ее рот с ярко-красными губами и на ресницы, от которых на щеки ложились тени, — и тогда Этель почувствовала, как душа ее переполняется любовью; это было чувство, похожее на дрожь, приятное и неукротимое; не раздумывая, она произнесла: «Знаешь, Ксения, у меня никогда не было такой подруги, как ты». Ксения долго сидела не шевелясь, — может быть, просто не расслышала сказанное. Потом повернулась к Этель; ее серо-синие глаза-ирисы еще больше напоминали гладь северного моря. Она сказала: «И у меня, дорогая моя». Но чтобы разрушить нелепую торжественность своих слов, тут же хихикнула: «Не знаю, заметила ли ты, но сейчас мы с тобой находимся в таком месте, где влюбленные признаются друг другу в самых сильных чувствах». Затем она принялась рассказывать о портнихе, у которой работает ее мать, — о высокой мужиковатой тетке с фамилией, оканчивающейся на «ис»: Этель подумала, что она из Греции, но на самом деле Карвелис была родом из Литвы. Ксения знала о ее наклонностях. «В конце концов, ты понимаешь, что я хочу сказать? — поинтересовалась Ксения. — Нет, ты действительно ничего не знаешь о таких вещах… ну когда женщина не очень любит мужчин, когда ей нравятся женщины».
Она жестикулировала, и Этель заметила, как ухожены у Ксении руки: маленькие изящные пальчики, розовые ноготки, отполированные пилочкой из буйволиной кожи. Зачем она рассказывает все это о Карвелис? Однажды эта женщина зашла в комнату, где Ксения переодевалась, погладила ее по плечу и прошептала: «Если хочешь, мы можем стать очень-очень (тут Ксения добавила раскатистое русское «р») хор-р-рошими подр-р-ругами!»
Мадам Карвелис превратилась в излюбленный объект их насмешек. У Ксении, с ее внешностью воспитанной и благопристойной девушки-аристократки, был холодный рассудок, порой она становилась даже дерзкой, и эта дерзость шокировала Жюстину и Александра; Этель же резкость подруги забавляла. Насмешек Ксении не избежал никто. Ни воспитатель, господин Борна, украдкой бросавший на нее взгляды, ни постоянно влюбленная в кого-то мадемуазель Жансон, преподавательница французского языка. Однажды, когда та пришла в школу в цветной шелковой шали, Ксения бросила Этель: «Видела? Шаль торчит у нее из-под жакета прямо между ягодиц!» Ей было несвойственно хохотать резко и задорно; она тихо шелестела, рассказывая истории, над которыми Этель, как ни старалась, тоже не могла не смеяться. «Смотри, во время ходьбы ее широкий зад как будто прикрыт хвостом!»
Несколько раз Этель приходила навестить Ксению в швейную мастерскую, где работала графиня Шавирова. Оно располагалось на другом конце Парижа — улица Жоффруа-Мари, недалеко от улицы Лафайет, на третьем этаже, — в общем, настоящее приключение. Во время одного из первых визитов Этель вся семья Шавировых оказалась в сборе: мама склонилась над выкройкой, втыкая булавки, а дочери крутились перед зеркалом, изображая принцесс. В мастерской было сумрачно, царил полнейший беспорядок — выкройки и лоскуты ткани пришпиливались прямо к полу. Мадам Карвелис трудилась за столом, ее можно было принять за наемную работницу. Ксения нуждалась в публике, и когда пришла Этель, она словно с цепи сорвалась: открыто насмехалась над мадам Карвелис, дергала ее за руку, танцевала вокруг нее, задевая шелестящее, сшитое из белой органди платье этой почтенной женщины. Марина тоже крутилась рядом, глядя через плечо, словно танцевала перед зеркалом; большая комната оглашалась смехом и звуками аплодисментов. Этель смотрела на происходящее с замиранием сердца. Это было смешно и одновременно драматично; вихрь безумия кружил девочек, заставляя их забыть о грустном. Мадам Шавирова сидела неподвижно. Перестав шить, она смотрела на дочерей, ее землистое лицо оставалось бесстрастным. В какой-то момент Ксения очутилась рядом с Этель и вовлекла ее в своей танец: выгнувшись, она положила руки Этель себе на талию — словно та была кавалером; правая рука Ксении оказалась на плече подруги. Этель чувствовала ее упругое тело, шнуровку корсета и легкий аромат волос, немного резковатый, пьянящий, что-то среднее между запахом серы и духов. Закончив танцевать, она поцеловала Этель в щеку — не легким поцелуем, но коротким и сильным, почти грубым. Этот поцелуй в край щеки, возле губ, заставил Этель вздрогнуть. Все это казалось какой-то игрой, провокацией. По-прежнему держа Этель за руку, Ксения поклонилась Карвелис и хриплым, но довольно приятным голосом воскликнула: «У меня объявление!» И поскольку Марина и графиня, казалось, ее не услышали, она повторила громче: «Кхм, кхм! Дамы, у меня объявление… Этель и я решили пожениться!» Происходящее казалось невероятно забавным: вид у Этель, одетой в юбку и блузку, был чопорным, темные волосы гладко зачесаны назад, на ногах — туфли на плоской подошве; Ксения же была сногсшибательна: платье с белыми воланами, стройные ножки в «лодочках» золотистого цвета — ну просто невеста. Позднее, уже на улице, идя по направлению к Риволи, а затем к мосту Карусель, Ксения объясняла Этель: «У меня нет проблем с Сафо, все, чего я хочу, — чтобы она ко мне не лезла, понимаешь?» Этель широко раскрыла глаза: «Конечно понимаю». Она неожиданно обнаружила потаенный мир и нашла объяснение той неловкости, которую испытывала, оставаясь наедине с мадемуазель Деку, скульптором, в ее мастерской, пропахшей табаком и потом. Эта толстая женщина с маленькими черными, как маслины, глазами всегда была крайне фамильярной, она брала Этель за руку и целовала ее по-мужски, сильно. Этель попыталась поговорить об этом. «Эта художница — дедушка сдает ей помещение рядом с нами, — она курит сигары…» Правда, Ксения ее не поняла: «Курить еще ничего не значит. Она живет с женщиной?» Этель пришлось признаться, что об этом она ничего не знает. «У нее множество кошек, она лепит животных, она…» — «Ну, тогда это просто глупо», — отрезала Ксения. И больше они никогда к этому разговору не возвращались.
Чтобы нравиться подруге, Этель купила учебник русского языка. Вечерами, лежа в кровати, она листала его. Повторяла ia lioubliou и совершенно нелогично выстроенные уроки, однако всё не могла запомнить, как спрягается глагол «любить». Однажды в швейной мастерской на улице Жоффруа-Мари она решилась и сказала, обращаясь к мадам Шавировой: Как pajiva- ietie? И пока графиня восторгалась, Ксения посмеялась над подругой, саркастически заметив: «Да, Этель очень хорошо говорит, она может сказать Как pajivaietie? Ia znaiou gavarit pa rousski и даже Gdie toiliet?» Этель почувствовала, что краснеет, но не знала отчего — от стыда или от гнева. Ксения умела объединять в своих словах оскорбление и похвалу, этому она научилась с детства, чтобы выжить. Некоторое время спустя, когда они гуляли по Парижу и зашли в Люксембургский сад, она дала Этель урок — темой его была любовь; урок состоял из фраз, не имеющих никакого практического значения. Она заставляла подругу повторять: Ia doumaiou chto ana ievo lioubit, Ia znaiou chto on iei'o lioubit и еще lioubov, vlioublionnyi, vlioublionna, — она произносила эти слова, проглатывая последний слог; daragaia, maia daragaia padrouga. Прикрыв глаза, говорила: Kharacho, mnie kharacho-o-o… Потом повернулась к Этель: Ту davolnaia?

В июле Лебединая аллея оказалась вдали от остального мира, потерявшись среди Сены. Именно там Ксения назначала ей свидания. Она никогда не прощалась так, как другие девочки: «Ну, тогда завтра, в это же время…» Просто поворачивалась на каблуках и быстро, большими шагами уходила прочь, мгновенно исчезая в толпе на улице Ренн или на бульваре Монпарнас. Этель выходила из дому рано, вид у нее был деловитый. «Куда ты?» — спрашивала Жюстина; Этель отвечала уклончиво: «Гулять с подругой». Ей не было нужды врать слишком много, она не выдумывала уроков фортепиано или репетиций хора.
На остров она спускалась по лестнице от моста. Утром вся длинная аллея была пустынной, в тени ясеней очень свежо. Иногда вдалеке, в конце аллеи, мелькал чей-то силуэт. Мужчина, причем очень неуверенный в себе. Она направлялась к нему решительным шагом, словно вообще его не боялась. Ксения научила ее: «Если ты будешь идти вот так, не колеблясь, это они начнут тебя бояться. Главное — не останавливаться и не смотреть на них. Выбираешь себе какое-нибудь место и идешь туда так, словно тебя там ждут». Должно быть, это действовало, потому что никто не пытался к ней приставать.
Ксения всегда ждала ее под деревом, которое называла «дерево-слон»: это был огромный ясень, пустивший корни на берегу; его похожие на бивни и хоботы ветви по-матерински трогательно обнимали речную гладь. Они стояли под ним молча, глядя на зеленую воду и коричневые водоросли, влекомые течением. Потом садились на скамейку в тени платанов, смотрели, как скользят по Сене лодочки, от которых расходились желтые волны, и разглядывали те, что были привязаны у противоположного берега, возле набережной. Они мечтали о путешествиях. Ксения хотела уехать в Канаду, где снег и леса. Она воображала себе большую любовь между ней и молодым человеком, у которого свои пастбища и табуны лошадей. Она действительно любила лошадей, словно в память о тех животных, которых разводили в имении ее отца в России. Этель говорила о Маврикии, об имении Альма — так, будто оно все еще существовало. Рассказывала о сборе фруктов зако, о семенах баобаба, о купании в прохладных ручьях, бегущих в лесной чаще. Говорила так, словно жила там; на самом деле все это были отголоски историй тетушки Милу и тетушки Полины, смеха Александра, когда он переходил на креольский. Ксения слушала невнимательно. Иногда вдруг прерывала подругу. Показывала на город, бурливший на другом берегу, на мост, по которому двигались поезда, на силуэт Эйфелевой башни и другие здания: «Я знаю, что все совершается здесь. Воспоминания лишь причиняют мне боль. Я хочу изменить свою жизнь, не желаю прожить ее как нищенка».
Она еще не обсуждала ни помолвку, ни свадьбу. Но на ее лице читалась решимость. Было ясно, что она хочет сама выстроить свою жизнь, движется к своей цели. И никому не позволит помешать ей.

Биография

Произведения

Критика


Читайте также