Сигурд Хуль. Моя вина
(Отрывок)
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ЖИЛЕЦ
Помечено 1947 годом
Это началось в середине августа 1943 года.
Его привели вечером, в сумерки. Звонок, связанный с калиткой, прозвонил условленный сигнал, и, когда я вышел, они уже ждали. Впрочем, меня предупредили заранее.
Это были те же двое, что всегда, и с ними — третий. Я отпер решетку и провел их по асфальтовому въезду, через тяжелые ворота, задами, к бывшей кучерской. Я отпер, ввел его и объяснил все, что нужно, как объяснял уже многим за последние полтора года. Показал ему звонок, выключатели, запасной выход и потайную дверь в сад. Те двое, слышавшие это уже много раз, стояли молча.
Он обедал?
Да, спасибо, он поел.
В таком случае в половине девятого ему принесут поужинать.
Он снова поблагодарил.
Я поправил затемнение и проверил, чтоб ни малейшая полоска света не проникала наружу. Это я всегда делал сам. Я уже однажды обжегся на затемнении. Поразительно, до чего небрежны люди в таких вещах — даже когда речь идет о жизни и смерти, — если они не у себя дома. Мы отделались в тот раз испугом и пятьюдесятью кронами штрафа.
Он стоял посреди комнаты и внимательно слушал меня. Несколько раз он кивнул в знак того, что понял. Чемоданчик свой он поставил на пол, рюкзак был все еще у него на спине.
Ему могло быть между сорока и пятьюдесятью. Возможно, ближе к пятидесяти, но тогда такие вещи трудно было определять. Немного выше среднего ро13 ста, худой. Одет довольно тщательно, но костюм далеко не новый. Впрочем, все мы тогда так одевались… Лицо узкое, нос прямой, глаза голубые, так, видимо, писали про него в полицейских рапортах. От ноздрей к углам рта шли глубокие складки. Брови густые, темней волос, нависали над глазами. Цвет волос обычный для норвежца — светло-пепельный. Они у него были редкие, на висках седые. Из-за нависших бровей лицо на первый взгляд казалось более сильным. Но, присмотревшись, вы замечали мягкость взгляда и слабый рот. У него была наружность типичного интеллигента. Я вспомнил, что видел уже когда-то это лицо, но где и когда — сказать бы не мог.
Должно быть, это важная птица, раз его привели сюда — этот дом ценят, к нему попусту не прибегают.
Вежливо, внимательно он выслушал мои разъяснения еще раз и, когда я уходил, вновь поблагодарил меня. Но все время — даже когда он на мгновение посмотрел мне в глаза и меня поразили беспомощность и растерянность его взгляда — я чувствовал, что мысли его далеко. Что он стоит и вслушивается во что-то — что-то скорее внутри себя. Что он отчего-то так глубоко задумался, что лишь частью своего существа остается вежливым, воспитанным и внимательным. Нервным он, однако, не казался, просто — да, пожалуй, именно так — он был раздавлен.
Много разных людей перебывало в этой комнате за последние восемь месяцев. Все, что я только что записал, я тогда лишь бегло для себя отметил — это меня не касалось; это касалось меня лишь постольку, поскольку проблематично, в худшем случае и в конечном счете, могло стоить мне жизни,
Те двое прошли за мной в контору. И стояли, пока я не предложил им сесть. Несколько минут посидели, не говоря ни слова. Взяли сигареты, которые я им предложил (это были их же собственные сигареты, я получал их в качестве — ну, как бы это сказать? — квартирной платы). Потом один кашлянул, тот, что всегда вел переговоры и всегда кашлял, прежде чем начать:
— Кхм!
Он кашлянул снова, и я понял, что случай не совсем обычный.
И тут же я вспомнил лицо того, кто остался внизу, вспомнил, где и когда я его видел, и у меня в памяти всплыло имя. Но ведь говорили, что он сотрудничает с немцами. Тот кашлянул в третий раз. Потом сказал:
— Дело в том, что надо укрыть его до времени. Неизвестно, сколько это продлится. Возможно, неделю. Возможно, две.
— Хорошо.
— Продуктами вас, как всегда, обеспечат.
— Хорошо.
Любопытство пересилило. Нарушая правила, я спросил:
— Его переправят?
Он глянул на кончик своей сигареты.
— Возможно. Это еще не решено.
И он прибавил, мне думается, по собственной инициативе:
— Непосредственной опасности ему не угрожает. Но у него была тяжелая работа — и подкачали нервы.
Он хотел было сказать еще что-то, но спохватился. Двое докурили сигареты, поднялись, кивнули и ушли.
ДОМ
Мой дом причиной тому, что я стал заниматься этой работой. Главный персонаж был дом, я же всего лишь статист на выходных ролях.
Почему бы мне не рассказать немножко об этом доме? Должен предупредить, что кое-какие подробности я изменю. Я не хочу, чтоб меня опознали по описанию дома. Я забочусь о своей безопасности, иными словами. Но я забочусь и о сохранности дома — в свое время он сослужил свою службу. Кто знает, не придется ли ему служить еще?
Тут же следует оговориться, что всем людям, о которых я упоминаю, я даю вымышленные имена. Я вообще стараюсь, чтоб их нельзя было узнать: охраняю неприкосновенность чужой частной жизни.
Ну так вот. Представьте себе белую виллу на тихой окраине. Дом прячется в небольшом, но довольно густом саду. Он стоит прямо посреди сада.
Давно, до первой мировой войны, тут было множество таких вилл. Теперь моя — одна из немногих уцелевших. Вилла, что была слева, и вилла сзади снесены, и на каждом пустыре выросло по доходному дому. Считается по-прежнему, что это особняки, но мы-то знаем, как ловкие подрядчики со связями устраивают такое: просто первый этаж в документах называют погребом, а верхний — мезонином. Ну вот. Так или иначе, тут оказались два доходных дома. Прежний владелец моей виллы мог, разумеется, подать в суд. Но он этого не сделал: моей виллой владела та же компания, которая выстроила доходные дома.
Я купил дом весной 1939 года. Дела у меня в ту пору шли хорошо, и мне пришла в голову идея — суетная, конечно, — отпраздновать свое сорокалетие в собственном доме.
Подрядчик, который вел со мной переговоры, был дюжий здоровяк, типа… да, именно подрядческого типа. Бесчисленная уйма подрядческих бифштексов и отбивных, кружек и стопок должна была пройти сквозь эту глотку, чтоб создать то, что он являл. Физиономия у него была вечно ухмыляющаяся, багровая, он хохотал грохочуще, хрипло, а глазки при этом оставались холодными. Он напоминал мне кастрюлю с кипящим бульоном: все время боишься, как бы он не убежал. Он всегда потел, даже в прохладную погоду. Вероятно, страдал повышенным давлением. Можно было предсказать от чего он умрет: от удара. Но за всей этой мясной массой прятался ясный подрядческий мозг. Он прощупал меня, учел, что я должен интересоваться историей, и поведал мне историю дома, уснащенную красочными подробностями, рассчитывая таким путем поднять цену тысячи на две.
Я, со своей стороны, тоже кое-что разведал. У меня в строительной компании были связи, и я точно выяснил, на какой мне следует остановиться цене. Строительство обходилось теперь дорого, цены на него все
16 повышались, и компании куда выгоднее было продать виллу, чем строить на ее месте третий доходный дом.
Стало быть, так.
Он рассказал мне, что в этой части города когда-то, лет пятьдесят-шестьдесят тому назад, селились высшие слои общества. (Я навел справки: не совсем уверен, что можно назвать это высшими слоями. Здесь селились оптовики, адвокаты и врачи с богатой клиентурой.)
Дом был двухэтажный, с мезонином. Широкий въезд вел к главному входу, который, если смотреть с улицы, приходился с правой стены. Тяжелые деревянные ворота скрывали вход и заднюю часть сада от глаз прохожих. Отворив эти створки, вы попадали на усыпанный гравием небольшой двор, окруженный газонами, клумбами и с двух сторон обсаженный деревьями. Дом был с третьей стороны, а с четвертой, направо, как войдешь, стоял длинный низенький деревянный флигель, крашенный темной краской (самый дом был кирпичный).
Первый владелец дома был некий, в свое время весьма известный, врач. Он разъезжал по визитам в ландо, и длинный флигель служил тогда конюшней для двух его лошадей, дровяным сараем, сеновалом, каретной и кучерской. Было это в девяностые годы. «Шикарные времена», — сказал подрядчик и сделал такое движение, будто собирается опрокинуть в честь этих времен стопку.
Потом дом переходил из рук в руки, по мере того как времена менялись и квартал делался менее почтенным — не то чтобы катастрофически, зато верно и бесповоротно. Это было связано с тем, что город разрастался и рядом ширился другой квартал, не делавший соседнему большой чести (последние комментарии уже мои, не подрядчика).
Как-то… Но я вновь уступаю слово подрядчику; когда он рассказал нижеследующее, багровость его лица перешла в полыханье — как-то жила тут несколько лет одна из роскошнейших дам полусвета. Подрядчик, правда, выразился иначе, он сказал: «Такая шикарная шлюха, что ее даже называли по-другому! У ней у самой было ландо, а вечером, бывало, под окнами другое ландо стоит и ждет — ну, это когда дама та кого «принимала», а так бывало и больше — это если гостей созовет. Да, тут тогда такое делалось — ух, кабы стены говорить умели — ого-го!» — сказал подрядчик: он ударился в лирику.
Впрочем, она укатила за границу. С дипломатом или с кем-то в этом роде — уж, конечно, он был граф! — и дом простоял года два, прежде чем она спохватилась его продать.
Тогда дом достался оптовику. Это он засадил двор с улицы елью и поставил высокий дощатый забор с колючей проволокой с остальных трех сторон; сначала и с улицы был забор, но теперь от него осталась только проволока, висящая на редко торчащих шестах, зато ель разрослась высоко и густо. Да, оптовик немало потрудился над своим садом. Он раздобыл отборнейших яблонь и огородил их от мальчишек, охочих до чужих садов. «Видите, яблони до сих пор сохранились», — сказал подрядчик.
Яблони действительно сохранились. Правда, старые; к тому же многие давно погибли. Впрочем, кое-где остались еще следы прежней отличной окопки.
Тот же оптовик занялся и переустройством флигеля. Кучерскую и часть конюшни он переоборудовал в людскую, соответствующую требованиям времени. Остальное помещение конюшни он отвел под гараж. В каретной теперь складывались инструменты и была столярная; сарай же он сохранил — в каждой комнате стояло по печи, и топили их только березой.
Итак: я купил дом, не набавляя двух тысяч. Мне все подходило. Он был неудобный, и содержание его обходилось дорого, зато цена сходная. По норвежским условиям дом казался чересчур велик, но нас тогда было много, и нам понравились просторные комнаты, они оказались куда уютней, чем можно было предполагать, глядя на старую коробку с улицы.
Я думаю, подрядчик вздохнул с облегчением, когда заключил сделку. Он настоял на том, чтоб мы «это обмыли», притом у него в гостях. Нас угощала его жена, кругленькая и пышная, прекрасная стряпуха — что чуялось за версту, — и мне довелось отведать как подрядческих котлет, так и шампанского. К концу вечера он потребовал, чтоб я называл его просто Мартин. Я усомнился в надежности своих связей и заподозрил, что все же переплатил тысячу-другую. Кажется, за этим-то ужином он и рассказал о роскошной даме полусвета. Вероятно, он не был вполне уверен, что факт её существования повышает ценность дома.
Я не жалел о сделке. Одна из причин, почему я купил дом, — был флигель. Он не использовался под жилье много лет, верно, еще с первой мировой войны. Слуг принято стало селить тут же в доме, и одну из комнат — видимо, прежний будуар госпожи — переделали в людскую, отведенную для двух горничных, которых теперь обычно держали хозяева.
Старая людская пришла в запустенье, там полно было паутины, мышиного помета и всякого скарба, который скопляется с течением времени, — того, что не пожелали увезти с собой сменявшиеся владельцы и что не стоило продавать с молотка. Я, впрочем, нашел среди этой свалки весьма изящный сундучок мореного дуба, окованный железом. После того как его почистили и подправили (что в результате обошлось в кругленькую сумму), он сделался одной из моих любимых вещиц.
Я основательно расчистил старый флигель. Я обнаружил, что стены у него крепкие, толстые и не дрожат, когда рядом по улице проезжает трамвай или машина. Я решил, что устрою тут маленькую лабораторию. Так и вышло. Насчет лаборатории у меня была давнишняя мечта. Я вовсе не физик по профессии; но внушил себе — или просто я тешился этой идеей? — что таково мое призвание. Впрочем, это к делу не относится. Я переоборудовал старую людскую: провел туда электричество, наладил водопровод, канализацию и все остальное, наладил даже электрическое отопление для лаборатории и для жилого дома. Я так хорошо устроился в своем флигельке, что домашние мои даже ворчали, что я провожу там все вечера; они спрашивали, уж не решил ли я на старости лет отличиться на научном поприще.
Потом наступила оккупация.
Поначалу она мало что изменила для нас. Пришли
19 несколько немцев, осмотрели дом, нашли, что он не подходит для их целей, и оставили нас в покое.
Жизнь наша шла приблизительно так же, как и прежде.
На самом-то деле, конечно, все изменилось. Мы сами изменились, совершенно изменились. Мы дышать стали иначе, пульс у нас теперь иначе бился, кожа стала другая. Наверное, каждая клеточка тела с заключенной в ней частицей души ощутила, что страна наша в руках врага.
Потом настали внешние перемены, и были они больше и значительней, чем мне бы хотелось. За мной стали следить, я лишился места, просидел под арестом несколько недель, а затем произошло несчастье, в результате которого я потерял своих близких. Но это мои частные дела, не имеющие никакого отношения к тому, о чем я взялся рассказывать.
Зато, быть может, уместно сообщить тут прозвище, какое дали мне после этого в нашей группе. Меня стали называть Безупречным. Конечно, это они в шутку и даже чтоб меня поддразнить. Но должен сознаться: прозвище мне льстило.
Вероятно, надо еще упомянуть, что оба доходных дома — слева и позади моего участка — заняли немцы. Один они как будто отвели под школу, а назначения второго я точно не знаю. Кажется, у них там были какие-то канцелярии. Кроме того, там жили несколько офицеров и у дверей расхаживали часовые.
Странное это чувство, когда немцы у тебя совсем под боком. Если вечером я выходил в сад, до меня доносились сдавленные рыки и выкрики, мерный стук и топ и еще какие-то звуки, значения которых я не мог понять, — что-то похожее на удары, но и не удары все же. И еще я слышал обрывистый вопль или стон, издаваемый каким-то живым созданием. Был он громкий, сильнее человеческого голоса, но в нем мерещилось слово — только я не мог расслышать какое. Похоже было на «Оль»! Снова и снова я слышал удар, а потом это «Оль»!
Звуки напоминали о пытке — мне представлялось, что они изловили в горах тролля, связали, мучили, терзали, орали на него и били — их было много, а он один, и все они его били: и я слышал удары. А потом тролль стонал коротко: «Оль! Оль!» Уж не жену ли призывал тролль в своих муках?
Тяжело было окружение этих звуков, которых я не мог понять. Словно тебя опутали чем-то потусторонним, нелюдским, звериным — нет, даже еще страшнее и проще. Безумие, беспомощность, глухие жалобы и ругань. И все это равномерно, ритмично.
Потом — уж не помню когда — я понял, что слушаю самое духовную жизнь Гитлера, что отрывистые рыки — были команды, удары — были притоп двадцати-тридцати сапог, а вопли мучимого тролля — выкрик двадцати-тридцати глоток: «Jawohl!»
Смешно. Но мне так не казалось. Мне казалось, что я стою у самого края преисподней, и не могу туда заглянуть, и лишь слухом догадываюсь о пытках обреченных.
Потому что ведь их и правда пытали, но они этого не ведали.
Когда прошло уже около двух лет оккупации, однажды вечером ко мне зашел один человек. Он участвовал в тайной борьбе и занимал в ней не последнее место. Его называли Андреас.
Мы сидели в лаборатории — я еще больше теперь к ней привязался. Отчасти потому, что в моем распоряжении было больше времени, отчасти же — мне стало неуютно в просторном, пустом доме.
Он сразу весьма заинтересовался этой комнатой и вообще флигельком. Мне пришлось объяснить ему все — про двери и выходы, про расположение, про соседство, близлежащие улицы и прочее.
Мы осмотрели весь флигель внутри и снаружи. И понемножку во мне проснулось ощущение, какое всегда бывало у меня в детстве, когда отца вдруг начинали интересовать мои дела. Я думал тогда приблизительно так: нет, не к добру это.
Так оно, в сущности, и получилось.
Мой друг спросил меня, очень ли необходима мне лаборатория. Но она не была мне необходима. В работе, которую я там проделывал, никто не нуждался.
Возможно, это вообще была просто блажь. К тому же я, вероятно, мог вести ее с тем же успехом у себя в кабинете. И кроме всего, Андреас был из тех, кому нелегко отказать. Во-первых, я считал, что он во всех отношениях выше меня. Но было тут и другое. Трудно представить себе более любезного и приятного человека, чем Андреас. Угрозы и резкости были ему бесконечно чужды. Он со всеми почти был дружелюбен. Но иногда вдруг появлялось чувство — довольно неприятное, — что его отношение к тебе не так-то много и значит. Дело — вот что было для него единственно важно.
Относительно же дела мы так полностью сходились, что спорить было решительно не о чем.
Сам он для этого дела жертвовал всем — временем, деньгами, он отдавал ему все силы, все. Хуже было то, что в том, что он делал, он не находил ничего особенного. Риск? Подумаешь! Если немцы приступятся к нему с расспросами, он уж сумеет обвести их вокруг пальца.
И я думаю (и это хуже всего), что он бы и вправду сумел. Он всегда выглядел таким открытым, таким обезоруживающе спокойным.
Впрочем, в людях он не очень разбирался и, случалось, попадал впросак. Но это его ничуть не обескураживало. Если он в них ошибся — тем хуже для них!
По существу же, он был жестокий, беспощадный, собственно, даже несносный субъект. Просто он мне был по душе. Помимо того, что я им восхищался.
Так ли уж необходима мне моя лаборатория? — спросил он. И ответ был тот, какого он ожидал: нет, она не была мне необходима.
Он походил по флигелю, приглядываясь, принюхиваясь. Потом сказал:
— Это именно то, что мы давно ищем.
И объяснил подробнее.
Уже несколько месяцев он и его группа подыскивали место, куда можно направлять людей (по нескольку или поодиночке), нуждающихся в надежном укрытии, но так, чтоб с ними легко было бы связаться. И вот оно, это место! Его сами немцы охраняют, так сказать. Не придет же им в голову, что кто-то прячется прямо у них под носом! Единственно, чего не хватает — запасного выхода, на случай, если все же стрясется беда. Но он еще раз все оглядел, походил вокруг дома с полчаса и вернулся довольный. Все можно уладить. Стоит только пропилить дверцу в заборе позади флигеля, и ты попадаешь в соседний сад. Три шага — и ты на посыпанной гравием дорожке, ведущей к соседнему дому. Еще несколько шагов, и ты позади того дома, на тропке, с двух сторон укрытой оградой в человеческий рост и выходящей на боковую улочку в пятидесяти метрах отсюда. Непосвященному ни за что не догадаться, что это запасной выход.
— Роскошно! — сказал он. — Можно сказать, так хорошо, что почти не верится. — И — он огляделся, — слишком жирно в такие времена держать тут лабораторию!
Неожиданно он задумался.
— Да! Насчет этого твоего дела! — сказал он. — Ты больше ничего не слыхал? Кажется, рассмотрено и прекращено, так, что ли?
Я ответил, что, кажется, так.
— Ну ясно. Все верно. Надо же и им иметь совесть. Впрочем, ее-то им как раз и не хватает. Ну ладно. Значит, ты говоришь, закончено. Отлично. Тебе и так досталось, с тебя хватит!
Я знал, что ему решительно безразлична моя участь. Он думал теперь только о моем флигеле. Его беспокоил общий план, а люди, дома — все это только пешки в игре.
Он был прекрасный юрист. Мы поговаривали даже, что, если бы он стал генералом или министром обороны, все пошло бы иначе (что ж, так многие в те времена думали не об одном из своих ближних). Как-то и ему высказали эту мысль, но она вызвала у него отвращение. Как?.. Заделаться официальным лицом! Выставлять себя напоказ, как мартышка в зоопарке…
Ну нет… А вот стоять за кулисами во время государственного совещания и тянуть за веревочки, чтоб посмотреть, как дергаются министры, — это дело другое, это пожалуйста.
Конечно, он этого не говорил, но я-то знаю, что он так думал. Вообще мне начинало казаться, что я знаю почти все его мысли. Это меня забавляло; возможно, отчасти поэтому он был мне так по душе.
И снова ко мне в дом пришли рабочие; но на сей раз рабочие особого толка. Они долго колдовали над электропроводкой, так что в результате наладилась связь между флигелем и домом. Они понаставили в каждом углу звонков. Они провели внутренний телефон, связавший лабораторию с кабинетом. Они пропилили забор в двух местах сверху донизу, так что образовалась дверца, невидимая для постороннего глаза. К ней приладили петли и щеколду, а потом все покрасили.
Пожалуй, не стоит вдаваться в дальнейшие подробности. Когда работы были закончены, я почувствовал себя в крепости, окруженным видимыми и невидимыми стенами.
И все-таки крепость не была неприступна.
В случае если б немцы что-то заподозрили, в случае если б они решили застать нас врасплох ночью, когда закрыта калитка, они могли б это сделать с помощью приставных лестниц, например. Но в дом или на зады они могли бы попасть только через тяжелые деревянные ворота, а как только они открывались, срабатывал контакт, о котором им было неизвестно, и звонил звонок в лаборатории, снова переоборудованной под жилье. И тогда оставалось только схватить рюкзак, проскользнуть в заднюю дверь, открыть калитку и стоять, затаясь, за забором, пока не удостоверишься, что тревога не ложная.
Для меня оставили местечко в самом доме, где навел порядок один из жильцов, взявший на себя почти все заботы по снабжению и охране. Одну из горничных, сравнительно новую и за которую я не мог полностью поручиться, заменили другой, тщательно проверенной. Моя же роль свелась к роли статиста, как я уже говорил.
Все было вычислено с такой точностью, как в лучшем детективном романе. Но все надо проверять на практике. Дважды буря рвала провода, и жильцы пускались наутек. Пережив это, мы ввели ряд усовершенствований. Но в то время, о котором я повел речь, — в августе сорок третьего года — вся система действовала безотказно. Еще и еще раз изучались инструкции. Чтоб нигде ни малейшей недоделки или неполадки.
И, однако же, они имелись. Однажды все провалилось, и дом вместе с флигелем, со звонками и прочим попал в чужие руки. Но об этом — потом.
Я предложил кое-какие усовершенствования, до которых не додумались рабочие. В заборе, в подходящем месте, я попросил просверлить дыру, и в нее мы засунули небольшой перископ, который легко было принять за водосточный желоб. Устройство очень простое, но с его помощью мы могли, оставаясь по свою сторону забора, следить, не крадется ли кто-нибудь с другой стороны.
Кроме того, я предложил пропилить еще один запасной выход в заборе, примыкающем ко двору немцев. Я рассчитал, что если случится худшее и дом оцепят с двух сторон, никому не придет в голову ставить часовых под носом у немцев.
Между двумя дворами был выход на улицу. И между моим забором и домами немцев шла узкая тропка. В случае худшего можно было проскользнуть через вторую дверцу и, невинно насвистывая, выйти по тропинке на улицу.
Теперь, когда это давно позади, отрадно сознавать, что все было так хорошо продумано.
Критика