Вячеслав Кондратьев. ​Дорога в Бородухино

Вячеслав Кондратьев. ​Дорога в Бородухино

(Отрывок)

Вера Глебовна проснулась еще затемно… За окнами, покрытыми толстым лохматым слоем инея, гудел фeвральский ветер — натужно, надсадно, то доходя до рвущего слух воя, то замирая, но и в этом минутном затишье было что-то грозное, пугающее ожиданием нового порыва, еще более сильного, еще более резкого.

На Вере Глебовне, кроме ватного одеяла, было накидано все, что нашлось в доме теплого, — старые пальто, когда-то очень пушистый, а теперь уже вытертый плед, одеяло шерстяное солдатское (еще с той войны), голова была обмотана платком. Но холод все равно заползал внутрь и цепенил тело.

Выпростав руку, нащупала она в темноте недокуренную вечером папиросу, закурила и после первой же затяжки тяжело раскашлялась.

Надо было вставать, идти на кухню, разжигать керосинку, кипятить чай всё равно уж не уснуть, — но было даже страшно подумать, как выбирался сейчас из-под груды одеял и идти туда, где выхолодило, конечно, еще больше, чем в комнате.

"Какой чертовский холод", пробормотала она, спрятав руки, и подумала, что надо было принести керосинку в комнату еще вчера.

Этими мыслями о холоде, о кухне, о керосинке, о каких-то предстоящих делах она сознательно загружала голову, чтобы хоть на минуту оттянуть наступление ужаса, который обрушивался на нее каждое утро с того самого дня, когда лег на ее стол листок серой бумаги с нацарапанными карандашом строчками: "Мама, я еду на запад!" Он не написал — на фронт. Но запад фронт. А фронт — смерть!

Почтальонша, работавшая ещe до войны, вручив Вере Глебовне письмо, не уходила, а ждала, когда тa прочтет его. И Вере Глебовне пришлось при ней пробежать глазами этот клочок бумаги, с неровными, разбежистыми строками.

— Все благополучно? — спросила почтальонша.

— Да, спасибо, — почти спокойно ответила Вера Глебовна, а сама схватилась за косяк двери, чувствуя, что темнеет в глазах и слабеют ноги. Но она давно приучилась не выдавать своих переживаний. Очень давно.

Два дня после этого письма она пролежала пластом на кровати, словно в столбняке, не находя в себе сил ни подняться, ни сходить за хлебом, ни сготовить еду, ни даже вскипятить чай.

И только зародившаяся надежда, что сын по дороге на фронт может проезжать Москву и тогда вдруг им удастся свидеться, вернула ее к жизни, если можно было назвать жизнью непрерывное, напряженное и тревожное ожидание…

В этом большом холодном городе, где война не стала еще привычной и неожиданным кошмаром висела над ним, еще пугала воем сирен, рокотом вражеских самолетов, стрельбой зениток, ждали все, ждали в постоянном непокое, переходя от отчаяния к надежде, ждали таких обычных, немудрящих слов — жив, здоров, — обретших сейчас необыкновенную значимость.

Но из всех ждавших все же самыми одинокими и самыми несчастными были матери. Их ожидание, их страхи, их муки — сравнить не с чем.

…На кухню Вера Глебовна все же пошла, принесла оттуда керосинку, разожгла, и волны тепла, идущие от нее, как-то обуютили комнату, и даже ветер, все так же хлеставший под окнами, перестал казаться таким уж нещадным. И она подумала: как хорошо, что у нее есть своя комната, и как она правильно поступила, не уехав с учреждением в эвакуацию.

Чайник уже закипел, когда два резких звонка заставили ее мигом набросить на себя шубу и кинуться к парадной двери.

Звонки были не сына — он звонил по-другому, но это были два звонка, значит, к ней, и с бьющимся сердцем, не спрашивая даже "кто?", она дрожащими пальцами сняла цепочку, долго возилась с ключом, а когда открыла дверь и увидела немолодого человека в замасленной телогрейке, небритого, с усталым и измазанным чем-то лицом, удивленно ахнула и, пугаясь догадки, спросила упавшим голосом:

— Вы от… Николая Егорыча?

Мужчина чуть улыбнулся.

— Ну, наверное, еще рановато величать его по имени-отчеству? Я от сынка вашего…

— От сына! — выдохнула она. — Проходите скорей, — поспешно, стараясь унять сердцебиение, пригласила Вера Глебовна.

Она торопливо вела гостя по темному, всегда темному из-за экономии электричества, коридору в свою комнату.

— Простите за беспорядок… я еще спала, — сказала Вера Глебовна, открывая дверь.

— Чего там… Это я спозаранку, прямо с ночной… Но такое дело…

— Где он? — перебила его она.

— Разрешите все по порядку?

— Да, да… присаживайтесь. Может, разденетесь? Правда, у меня жуткий холод.

Мужчина присел, попросил разрешения закурить. Долго сворачивал цигарку.

— Такая история вот вышла… — начал он. — Жена моя к матери своей поехала, к теще, значит, под Малоярославец, за картошечкой… Ну, а тут немец подошел, будь он неладен. В общем, больше месяца ей там под немцем и пришлось пробыть. Оккупация, хоть и недолгая, но все же… Как немца прогнали, сразу ей выехать не удалось — поездов не было…

Вере Глебовне не терпелось узнать все поскорее, но торопить мужчину ей было неудобно. Она только нервно курила и не сводила глаз с неожиданного гостя.

— А… тут часть воинская прибыла, в которой ваш сынок служит,продолжал он. — Как раз у тещи в доме со взводом и расположились. Когда жена уезжала, он и попросил письмецо в Москве опустить, но мы с женой подумали и рассудили, что лучше я вам его в руки передам. Вернее дело-то, а то мало ли чего — и военная цензура задержать может или еще что, а то вообще вдруг затеряется. Вот и пришел.

— Спасибо вам огромное. Письмо… Где письмо? — не сдержала она нетерпения.

Мужчина долго расстегивал ватник, долго шарил в боковом кармане пиджака, а у нее прерывалось дыхание и дрожали руки.

Письмо было короткое: "Нахожусь под Малоярославцем, в деревне Бородухино, в шести километрах от города. Пробудем здесь несколько дней, может быть, неделю. Если сможешь — приезжай. Вряд ли еще раз придется быть так близко от Москвы. Жду. Целую".

Все смешалось в душе Веры Глебовны — и нахлынувшая радость возможной встречи с сыном, и страх, что она не сумеет быстро выехать и не застанет его, и боль, что неизбежное совершилось и Андрей уже в нескольких десятках километров от фронта.

— Ну, я пойду… — поднялся мужчина.

— Нет, что вы? — очнулась она. — Погодите. Я так благодарна вам. Хотите чаю? Горячего? Хотя чего я… У меня есть чем вас угостить.

Она вспомнила, что соседка с первого этажа, в прежние, лучшие времена помогавшая ей в уборке квартиры, а теперь работавшая на парфюмерной фабрике, принесла ей недавно небольшой флакон спирта: "Вдруг ваш Андрей проездом будет. Угостите тогда".

Она вытащила из буфета флакончик, достала большую рюмку.

— Только закусить нечем, — она развела руками, — абсолютно нечем. Нет даже хлеба. Не ходила еще в булочную.

— Какая закуска в наше время! У меня есть с собой чуток… вот и закушу.

— Прошу вас, — пододвинула она ему рюмку. — Это так благородно с вашей стороны было принести письмо…

Мужчина усмехнулся и перебил ее:

— Ну, зачем такие слова высокие? Какое это благородство — обычное дело. Русские же мы… Ну, за сынка вашего, — он поднял рюмку. — Чтоб фашистов бил и живым остался. — Он выпил, крякнул и стал медленно жевать вынутый из-за пазухи кусок хлеба. — Промерз сильно. Вон какая непогодь стоит. Каково ребяткам на фронте…

— Да, подумать страшно.

— Жена сказывала, что оружия они еще не получили, но вы все-таки поторапливайтесь… Поедете?

— Обязательно. Только пока не знаю как.

— Поезда-то еще не ходят. Если эшелоном каким пристроиться? Но пропуск, наверное, надо вам выхлопотать.

— Пропуск? — спросила Вера Глебовна.

— Да. Моя жена на санитарном поезде доехала, и то, хоть паспорт московский показывала, не сразу взяли. Еле уговорила. А вам на воинском придется. Обязательно пропуск спросят. Так что хлопочите.

Вера Глебовна резко поднялась, подошла к двери, открыла. Там стояла соседка.

— Что вам нужно около моей двери? Это невыносимо, наконец! — бросила она в сердцах.

— Да я только что постучаться хотела, — без всякого смущения сказала соседка. — Сказать, что звонил вчера подполковник этот ваш и просил передать, что зайдет сегодня утром.

— Хорошо. Спасибо, — Вера Глебовна закрыла дверь. — Господи, и так все двадцать лет! Все время под дверью!

— Да, бывают такие любопытные, — усмехнулся мужчина. — Своей жизни нет, вот чужой и живут. Была у нас в квартире тоже такая. Переехала, слава богу… Ну, спасибо вам за угощение. Согрелся малость, — он поднялся.

— Это вам огромное спасибо. И вашей жене. Вы не можете представить, что для меня значит — повидаться с сыном. Я не видела его два с половиной года.

— Да, знаю. Говорила жена, что с Дальнего Востока часть… Значит, так, как с поезда сойдете… — и он стал рассказывать Вере Глебовне, как надо добраться ей до Бородухина, что надо идти по тропке, через лес, что этой дорогой в два раза ближе, чем другой, которая, правда, протоптанней и люднее, потому как через деревни проходит.

Проводив гостя, она поставила чайник на керосинку и стала прохаживаться по комнате, ежась и потирая замерзшие руки. Остановившись около фотографии сына, где снят он был в военной форме, улыбающийся, с папироской в зубах, она вздохнула, задумалась, потом прошептала: "Мальчик мой, вот и пробил наш час… Что же скажу я тебе при встрече? Что?" Прервал ее стук в дверь.

— Вера Глебовна, — войдя в комнату, сказала соседка. — Забыла я сказать, что подполковник ваш просил обязательно дождаться его. Уезжает он.

— Спасибо, — сухо поблагодарила Вера Глебовна. — Что еще? — спросила, видя, что та мнется в дверях, не собираясь уходить.

— Больше ничего… — ответила соседка, но все еще стояла в дверях.

Вера Глебовна холодно посмотрела на нее и пожала плечами. Тогда та пробормотала:

— Хотела спросить я…

— Спрашивайте, — уже с раздражением сказала Вера Глебовна.

— Кто это к вам ни свет-заря приходил. Уж наверно, по делу какому-то срочному?

— Вы же стояли под дверью и все слышали, — скривила губы Вера Глебовна.

— Да нет! Честное слово, только постучать хотела, а вы открыли…

— Этот человек принес письмо от Андрея, — коротко сказала она и отвернулась.

— Вот как! — воскликнула соседка. — Где же Андрюша-то наш?

— Под Москвой.

— Господи… Может, свидеться вам доведется?

— Не знаю… Попытаюсь…

— Значит, под Москвой воевать ему… Одну минутку, Вера Глебовна, я сейчас, — она выскользнула в дверь и вскоре появилась с банкой консервов в руках. — Вот осталось у меня случаем. Еще до войны к Майским праздникам купила. Коли с Андреем встретитесь, передадите ему от меня… Защитник он теперь наш.

Вера Глебовна недоуменно пожала плечами и сказала ледяным тоном, которым умела говорить и который был нестерпим для соседей:

— Нет уж, дорогая, увольте. Ничего мне от вас не нужно.

— Зачем же так, Вера Глебовна? Было у нас, конечно, всякое… Но кто старое помянет… Время такое, нечего обиды в душе держать. Мы ведь переменились к вам, после несчастья вашего с мужем-то… А вы все равно смотрите мимо, будто не люди мы. Вот и сейчас обидели, а я от чистого сердца…

— Я вас обидела? Все двадцать лет, как мы живем вместе, я видела от вас одни мелкие пакости… идиотские скандалы из-за пустяков, из-за счетов за электричество и прочей ерунды. А вы…

— А вы жизнь мою со своей сравните, — перебила соседка. — Вы и не работали, и прислугу имели, когда Андрей маленький был, и чаша у вас в доме полная, а мы… мы в те годы с хлеба на воду перебивались. Разве не обидно? Революция вроде для нас, для народа, делалась, а вы, бывшие, все равно лучше нашего жили.

— Но тут вы уж не на меня должны обижаться, — сказала Вера Глебовна.

Соседка пропустила мимо слова Веры Глебовны и продолжала свое:

— Но вот когда вам плохо стало, разве мы не сочувствовали? А вы все равно — разговор сквозь зубы, глядите мимо…

Вера Глебовна подошла к столу, взяла папироску, закурила и внимательно поглядела на соседку, худую, плохо одетую, и, подумав, сказала:

— Да, Ольга Васильевна, я жила лучше вас, но разве я в этом виновата? Вы знаете, Николай Егорыч из простой семьи, учился на медяки… Но в армии у него было большое звание и должность… К тому же я помогала вам, когда ушел от вас муж…

— Помогали. Что верно, то верно. Но знаете, чужой кусок поперек горла…

— Зачем тогда брали? — оборвала ее Вера Глебовна. — Брали, а после этого поносили меня всячески, орали — "интеллигенция паршивая". А хоть знаете, что такое интеллигенция?

— Да чего там знать? Бывшие, буржуи недобитые… Так за то я прощения у вас просила… Ладно, как хотите, Вера Глебовна, только знаю я, не с чем вам к Андрею ехать, а тут какой-никакой, а гостинец…

— Благодарю вас, но ничего от вас не приму, — Вера Глебовна отвернулась, давая понять, что разговор закончен.

Соседка потопталась немного и вышла, покачивая головой.

Вера Глебовна забыла ее спросить, когда утром обещал зайти Батушин, а потому не решилась идти в булочную, где, разумеется, очередь, и стала пить чай безо всего, только с кусочком сахара. Горячий чай немного согрел, и она сняла платок. Когда ставила чашку в буфет, пробормотала: "Действительно, с чем же я поеду к Андрею? Ничего… Абсолютно пусто. Только этот пузырек со спиртом". Потом она взяла письмо от сына и перечитала его.

Батушин пришел около десяти, долго стряхивал снег с шинели, долго вытирал ноги в передней и, несмотря на просьбу Веры Глебовны не раздеваться, снял шинель, оправил гимнастерку и только после этого склонил свою седеющую, с идеальным пробором голову и почтительно поцеловал ей руку. Вера Глебовна сразу же сказала о полученном известии и спросила, как ей выехать в Малоярославец.

— Покажите письмо, — попросил Батушин. — Нет даже почтового штемпеля,сказал он, возвращая конверт. — Чем вы докажете, что ваш сын там?

— Неужели нужно кому-то что-то доказывать? Зачем мне тогда ехать в этот Малоярославец! — воскликнула она.

— Увы, придется доказывать. Боюсь, что вы не получите пропуска.

— Что же тогда? — с тревогой сказала Вера Глебовна и потянулась к лежащей на столе пачке табака.

— Право, не знаю, — пожал плечами он, добавил: — Я сегодня уезжаю в командировку, но, к сожалению, в другом направлении. Вернусь через три дня, тогда подумаем.

— Три дня — это слишком много. Я поеду сегодня на вокзал, — решительно заявила она. — Неужто меня не возьмут в какой-нибудь эшелон? Ведь у всех есть матери и…

— Да, но есть еще уставы и предписания, — перебил он. — Боюсь, что и из этого ничего не выйдет, — он сокрушенно покачал головой.

— Тогда я пойду пешком… по шпалам, — уже с отчаянием почти выкрикнула Вера Глебовна.

— До Малоярославца сто двадцать километров, — остудил ее Батушин.

— Знаю, но я была хорошим ходоком.

— Нереально это, голубушка. Вас остановят первые же патрули.

— Что же делать?! Я должна увидеть Андрея. Должна! — она поднялась и стала нервно ходить по комнате.

Батушин смотрел на нее сочувственным, понимающим взглядом.

— Успокойтесь вы… Один из моих сослуживцев должен поехать в Юхнов. Давайте чайку попьем и поразмыслим спокойно.

— Господи, я даже не предложила вам чаю, — остановилась она, потом бросилась к керосинке подогреть чай.

Батушин раскрыл свой портфель, вынул оттуда несколько свертков, положил их на стол.

— Тут кое-что к чаю…

— Опять, Иван Алексеевич? Я же просила вас… Не так я голодаю, как вы думаете.

— А куда, прикажете, мне это девать? — развел руками Батушин. — Я получил сухой паек, но меня же там будут кормить. Так что не огорчайте меня этакой щепетильностью Не ко времени она, не ко времени…

— Вы ставите меня в неловкое положение, Иван Алексеевич. Сколько раз хочу позвонить вам и пригласить, но не делаю этого из-за этих… подношений.

— Ну о чем вы? Пустяки-то какие. Я же сам и съем сейчас половину. Не завтракал я, а через час ехать. — Батушин вытащил портсигар, и Вера Глебовна сразу же ухватила папиросу и жадно затянулась.

Некоторое время курили молча, а она, пользуясь паузой, решала, показать ли Батушину то письмо Андрея, которое камнем лежало на душе и о котором она никому не говорила.

…Когда началась война, Андрей стал писать чаще, и единственно, что волновало Веру Глебовну в этих письмах, — не раз повторяемая фраза, что он боится всю войну проторчать на Дальнем Востоке. И в каждом своем ответе она еле сдерживалась, чтобы не вырвалась у нее мольба — не торопить события. Она писала, что война, по всей видимости, предстоит долгая и никуда от него не уйдет. Но вот в августе он замолчал — ни одной, строчки за весь месяц. Она не находила себе места, теряясь в догадках, предполагая самое худшее, что он выехал на фронт и не успел написать об этом или письмо его еще не дошло. Только в середине сентября она получила несколько строчек:

"…Прости, что долго не писал — не мог! Довелось увидеть такое, что до сих пор не могу прийти в себя. Представив отца, я задыхался от отчаяния и ужаса… Может быть, со временем это пройдет и я буду в состоянии написать тебе более вразумительное письмо. А сейчас… сейчас просто не знаю… Впереди ведь война…"

Последняя фраза особенно поразила Веру Глебовну, потому как до этого в письмах Андрея ясно виделось стремление вырваться на фронт, так пугавшее ее, а теперь вот это — "не знаю".

В следующих письмах никакого объяснения не было, и она мучилась за Андрея, понимая, как страшен душевный разлад в такое время.

— Одно письмо Андрея я вам не показывала, Иван Алексеевич… — все же начала она.

— Почему?

— Так… Вы не любите касаться некоторых вещей, а оно… — не сразу ответила она, все еще колеблясь.

— Оно важно, на ваш взгляд? — спросил Батушин, нахмурив чуть брови.

— Да, очень… Я все-таки покажу его вам, — решилась она наконец и пошла к письменному столу. — Вот оно, Иван Алексеевич…

Батушин взял письмо и, прочитав внимательно, молча отдал Вере Глебовне. Губы его поджались, лицо стало отчужденным. Затянувшееся молчание становилось все более неловким. Вера Глебовна напряженно смотрела на него, а он, взяв папиросу, долго чиркал спичками, а после того как прикурил, протянул неопределенно:

— Мда…

— Теперь вы поняли, почему мне необходимо увидеть Андрея?

— Да… но ч т о вы ему скажете? — будто нехотя спросил он, сделав ударение на "что", и поднял глаза на Веру Глебовну.

— Пока не знаю.

— Как это так — не знаю? Когда же будете знать? — с еле заметным раздражением сказал Батушин.

Вера Глебовна внимательно посмотрела на него, сделала глубокую затяжку и, резко положив папиросу в пепельницу, отрезала:

— Ладно, бросим об этом. Я вижу, вам неприятен этот разговор.

— Да, неприятен… Идет тяжелейшая и справедливейшая война, а он, понимаете ли, увидел что-то и не знает… А вы, мать, еще не нашли для него нужных слов, вы еще не знаете, что сказать… Да, мне неприятен и непонятен этот разговор, — повторил он, нахмурившись.

— Надеюсь, вы понимаете, что мне нелегко найти слова? — с горечью бросила она. — Вы сказали — идет справедливейшая война. Для матерей нет справедливых войн!

Батушин посмотрел на нее и покачал головой.

— Вам не надо ехать к Андрею. Не надо, — убежденно повторил он, — раз вы ничего не можете сказать ему.

— Что же я должна сказать ему, по-вашему? — тихо спросила Вера Глебовна.

— Это уж, голубушка, вы сами должны найти… Мой друг, а ваш муж Николай Егорыч и отец Андрея семь лет воевал за Россию. Можете это сыну и напомнить…

— Вы же знаете! — перебила она с болью.

— Знаю, — опустил голову Батушин. — Кстати, Вера Глебовна, на днях видел Бородина…

— Бородина?! Господи! — воскликнула Вера Глебовна и уставилась на Батушина.

— Сейчас он принимает подразделение. Не исключено, что и Николая…

— Не надо, Иван Алексеевич! Не надо этих бессмысленных надежд. Я уже ни во что не верю.

— Это плохо — ни во что… — тихо произнес он и снова потянулся к папиросам. Немного погодя спросил: — Вера Глебовна, мне помнится один наш очень давнишний разговор…

— Какой? — довольно безразлично спросила она, занятая своими мыслями.

— Это было, когда мы с Николай Егорычем вернулись с колчаковского фронта… Разговор зашел о Блоке, о его поэме. Вы сказали тогда, что не видите того… "в белом венчике из роз…". А сейчас? — Батушин замолчал и глядел на неё серьезным, внимательным взглядом.

— Что сейчас? — недоуменно пожала плечами Вера Глебовна.

— Сейчас, когда идет святая война, вы тоже не видите… того?

Вера Глебовна задумалась, потом ее губы жестко поджались, и она отрывисто и резко сказала:

— Не вижу.

— С чем же вы поедете к Андрею? — развел руками Батушин.

— С этим и поеду.

Батушин поднялся, прошелся по комнате. Остановившись около Веры Глебовны, он спокойно, но твердо сказал:

— Нельзя с "этим" ехать, Вера Глебовна. Нельзя.

— Не беспокойтесь, я найду силы, чтобы скрыть свое горе и отчаяние.

— Этого мало. Андрею, по-видимому, нужно другое. А этого "другого" нету в вашей душе…

— Откуда может быть это "другое"? — прервала она. — Откуда? Об этом вы подумали?

— Из огромной беды, навалившейся на страну, из всенародного горя, перед которым ваше — только капля, только крупинка…

— Но это моя капля, моя крупинка! Очень легко рассуждать, когда никого — там. И никого — на фронте! А вы сами… в Москве… — она высказала это залпом, но потом осеклась, уже сожалея о сказанном.

Батушин откинулся, как от пощечины, побледнел и сказал с трудом:

— Вот этого я от вас не ожидал… Вы же знаете…

Вера Глебовна бросилась к нему, схватила его руку.

— Знаю, голубчик, знаю, что просились вы на фронт. Простите! Я противная, гадкая. Зачем только ходите ко мне… такой?… Ну, простите. Я очень измучена…

— Будет вам, будет, Вера Глебовна… — Батушин освободил свою руку и провел ею по голове Веры Глебовны. — Вот чайник вскипел. Попьем чайку и успокоимся.

Она отошла от Батушина, стала заваривать чай.

— Вы умный, хороший… Спасибо, что не обиделись, но… неужели у вас никогда, никогда не возникало никаких сомнений? — она подняла на него взгляд и нетерпеливо ждала ответа.

— Я старый офицер, Вера Глебовна… Так вот, кабы колебался да сомневался, присягу бы не принял. А я давал ее, святую присягу, и теперь права не имею сомнения иметь.

— Я понимаю, присяга и все такое…

— Права не имею сомнения иметь, — прервал он ее, повторив убежденно свои слова. — Это вы понять можете? А вам преодолеть себя надобно. Пока война — все из сердца прочь, все сомнения, все обиды. Твердой надо быть и Андрею эту твердость передать. А так только внесете смуту в его душу. В остальных письмах не поминал он об этом случае?

— Нет.

— Значит, сам разобрался.

— А если… не разобрался? — сказала она с мукой. — Тогда что? Вы говорите — преодолеть. Что преодолеть? Если б только обиду, — она замолчала, устало проведя рукой по щеке, и лишь спустя немного добавила, вздохнув: — И все же перед нами стена, Иван Алексеевич.

— Помилуйте, какая стена? — запротестовал он. — Понимаю я вас, жалею, боль вашу и смятение чувствую, — Батушин взял руку Веры Глебовны и поднес к своим губам. — Но, повторяю, голубушка, преодолеть себя надобно. И для себя, и для Андрея, и для России.

Проводив Батушина, Вера Глебовна собралась на рынок, чтоб купить хотя бы килограмм картошки на дорогу. Уже не одна серебряная ложка была продана, но сейчас у нее было немного денег, и, одевшись потеплее, накрутив на себя все, что было можно, она вышла на улицу, где выла метель и колючие снежинки больно били по лицу.

До Центрального рынка было недалеко, только выйти к Троицким переулкам и по ним вниз к Самотечной площади, а там по Цветному бульвару… Переулки были такими же, как и двадцать, а может, и пятьдесят лет тому назад, и она подумала, что время добрее к вещам, чем к людям и их судьбам. Так же стоял, занесенный снегом, домик Васнецова, так же стояли тополя, так же кривились деревянные особнячки и возвышалось несколько доходных домов, построенных, наверное, еще до той, первой войны. Переулки были в сугробах, и она шла по узкой протоптанной людьми тропке, сейчас заносимой метелью, и в некоторых местах ей приходилось идти по колено в снегу. Ей вспомнилось, что и во время революции московские улицы были в сугробах.

Рынок жил своей особой, суматошной жизнью. Закутанные в платки колхозницы продавали картофель, масло, мясо, а москвичи тенями проходили между рядами, покачивая головами и охая на сумасшедшие цены, заламываемые продавцами. У некоторых в руках были кое-какие вещицы-рубашки, брюки, платки, редко у кого шевиотовый отрез, у кого-то колечки, сережки, серебряные ложки — все это уходило, уплывало из рук за бесценок, за несколько килограммов картофеля, за кусочек масла, за горсть крупы.

— Не мороженая? — спросила Вера Глебовна, давая три тридцатки за килограмм картошки.

— Что ты, матушка, в тулупе везла закутанную. Ничуть не мороженная,уверяла пожилая крестьянка, вешая картофель.

Обратно надо было подниматься уже в гору по Троицкому переулку, и Вера Глебовна с трудом осилила этот подъем. Еще полчаса простояла она в булочной за кусочком хлеба в четыреста граммов, которые полагались ей по иждивенческой карточке, и, придя домой, тяжело опустилась в кресло, подумав, что все-таки она сильно ослабла и, разумеется, пешком ей ни до какого Малоярославца не добраться. Дай бог сделать сегодня хоть одно сходить к коменданту города и выяснить насчет пропуска. Немного отдышавшись, она взяла папиросу из оставленной будто бы случайно Батушиным пачки "Беломора" и жадно закурила.

…От коменданта она возвращалась уже вечером по темным, малолюдным московским улицам в полном отчаянии — в пропуске ей отказали.

А ей-то казалось, что нет такой силы, которая устояла бы перед ее неотъемлемым и священным правом матери повидать сына перед фронтом, но, увы, такая сила нашлась в лице плотного пожилого генерала, который на все ее доводы устало отвечал: "Нет оснований для выдачи вам пропуска…" Тогда она показала письмо Андрея, воскликнув:

— Я отдаю вам последнее, что у меня есть — сына, а вы отказываете мне в возможности его повидать!

— Вы не мне его отдаете — Родине, — сказал генерал, поднявшись, давая понять, что разговор окончен.

— Я приду к вам еще. И буду приходить до тех пор, пока вы не дадите мне пропуск, — сказала Вера Глебовна твердо, глядя прямо в глаза генералу. Тот пожал плечами.

О, как не любила она все официальные учреждения!

Теперь у нее только одна надежда — на Киевский вокзал. Неужели никто, никто не сжалится над нею? Ведь у каждого, с кем она будет говорить и кого будет просить взять ее в эшелон, есть матери, с которыми их разлучила война, так неужели?…

И она стала собираться в дорогу. В старый Андреев рюкзак, с которым ходил он в походы, положила сваренную картошку, флакончик со спиртом, бутылку вина, купленную по какому-то случаю еще весной и с тех пор хранимую на случай встречи с сыном, плитку шоколада, подаренную ей Батушиным, и несколько галет, принесенных им же. Вот и все, с чем она поедет к Андрею. И все же рюкзак показался ей тяжелым. Закончив сборы, она прилегла, и кошмар, от которого пряталась с самого утра, заполняя день разными делами, обрушился на нее. "Мальчик мой, — прошептала она, — с какой радостью, с каким счастьем я отдала бы свою жизнь вместо твоей… В любой муке, в любой пытке. Но никому не нужна моя жизнь, нужна твоя".

Эта вспышка отчаяния и боли пригнула Веру Глебовну, и она, прижавшись к спинке дивана, охватила голову руками. "Господи, — подумала она, — будь у меня та покорность, та безропотность, с которой другие матери отдают своих сыновей, — было бы легче…" Но всего этого у нее не было, наоборот, был протест: почему на нее навалилось так много, в чем она виновата, что время выдало именно ей все, что могло: и гибель отца и братьев в гражданской, и арест мужа, и сейчас отправка на фронт сына. Почему все на нее одну? Почему?

Оправив постель, она не стала гасить керосинку — ей надо набраться тепла за эту ночь. Когда легла, ее охватило вдруг очень ясное предчувствие, что она увидит Андрея. Обязательно увидит! А если увидит, то с ним ничего не случится страшного. Ей стало удивительно спокойно, а когда заснула, снилась ей бесконечная крутая лестница, по которой она поднимается, но с каждым преодоленным маршем ее наполняло предвкушение какого-то неизъяснимого счастья, ожидающего ее, которое вот-вот, сейчас, через еще несколько ступенек придет к ней… И когда проснулась, это ощущение долго не покидало ее. Она встала легко, не чувствуя привычной разбитости, и первой мыслью было — сегодня ей должно повезти и она сегодня поедет к сыну. И вот с такой, ни на чем не основанной уверенностью, что все у нее получится, она наскоро попила чаю, съела пару вареных картофелин и, одевшись потеплее, захватив рюкзак, отправилась на Киевский вокзал.

В ледяном трамвае, не согреваемом дыханием набитых в нем людей, Вера Глебовна стояла, прижатая к замороженным окнам задней площадки, и вскоре холод, шедший от них, стал проникать через старенькую, приобретенную в тридцатых годах шубенку.

В трамвае было необычно тихо. Только покашливание простуженных людей прокатывалось с площадки на площадку. Люди ехали на работу. Не отдохнувшие как следует в своих холодных, просквоженных комнатах, не согретые наскоро проглоченным скудным завтраком, ехали хмурые, озабоченные нерадостными сводками Информбюро. Хоть и ушла беда от самой Москвы, но война-то продолжалась и представлялась уже ясно — долгой и кровопролитной.

После эвакуации учреждения, где она работала, Вера Глебовна почти никуда не ходила. Магазин, булочная, иногда рынок — этим и ограничивались ее выходы из дома. И сейчас она с каким-то обостренным интересом всматривалась в похудевшие, поблекшие лица женщин, несших в своей душе тот же страх за близких, то же горе, то же страдание, что и она.

После ареста мужа Вера Глебовна, как и после революции, болезненно переживала особость своей судьбы. Ведь ее горе было только ее горем, ну и горем еще нескольких женщин, стоявших вместе с нею в очереди на Кузнецком мосту в приемной, и нескольких близких и неблизких знакомых, с которыми произошло то же, что и с нею. А вокруг шла обычная, как ни странно это было для нее, жизнь: люди работали, строили планы на будущее, ездили по путевкам отдыхать в Крым или на Кавказ, снимали на лето дачи, ходили в театры, в рестораны… Улицы Москвы украсились неоновыми рекламами, новыми красивыми фонарями на высоких мачтах, в магазинах появилось все, вплоть до паюсной икры и балыков, булочные ломились от белейших французских булок… Людям действительно стало легче и сытнее жить. И от всего этого еще острее чувствовала Вера Глебовна свое отчуждение от остальных.

Когда началась война и горе захлестнуло всю страну, когда почти в каждый дом, в каждую квартиру полетели похоронки, Вера Глебовна оказалась не самой несчастной — ее сын был пока далеко от войны, а муж хоть и не с ней, но живой, над ним не рвались снаряды, не свистели пули, и была надежда на его возвращение, правда, нескорое. И опять она как-то выделялась своей участью среди других. А вот сегодня, когда ее сын в нескольких километрах от фронта и его ждет такая же жестокая судьба, как мужей и сыновей этих едущих в трамвае женщин, когда ее душа полна той же мукой, что и души этих женщин, она, наверное, впервые в жизни ощутила умиротворяющее и даже радостное чувство общности с другими людьми. Стало как-то спокойно и легко. Такой успокоенной сошла она с трамвая и вошла в вокзал.

Там было много людей, но не было вокзальной суеты. Люди молча сидели, кто на скамейках, кто на полу на своих вещах. Вера Глебовна не любила толпы. Еще со времени революции, когда тихие и вежливые раненые солдатики из лазарета, относившиеся к ней с уважением, называющие "сестрицей", вдруг превратились в совсем других — озлобленных, орущих, грубых… Она помнит, как при отъезде из Петрограда на Николаевском вокзале ее толкали, материли и как это было страшно, непонятно ей. Но сейчас, тут, в этой вокзальной толпе, ей не было одиноко. Она вглядывалась в усталые, измученные лица, в которых и горе, и растерянность, опять ощущая какую-то близость с этой массой.

Вскоре она пробралась на перрон. Там стоял санитарный поезд и шла выгрузка раненых. Вера Глебовна остановилась. Мимо нее проходили красноармейцы с перевязанными головами, руками, на костылях, проходили кто в грязных, изорванных шинелях, кто в полушубках, уже не белых, а зеленовато-желтого цвета, у кого-то в пятнах крови, у кого-то обожженных. Проходили молча и какими-то отрешенно-удивленными глазами оглядывали вокзал, словно не веря, что они в Москве, а громыхающий и нещадный фронт остался позади. За ними поплыли носилки с тяжелоранеными, и Вера Глебовна, окаменевшая, сдерживая слезы, смотрела на обострившиеся, будто прозрачные лица, то совсем юные, то обросшие седоватой щетиной, морщившиеся от боли, когда санитары сбивались с шага и дергали носилки…

Но, как ни странно, вид этих перемолоченных войной людей не привел ее в отчаяние, не усилил страха за Андрея — ведь они остались живыми, значит, не так уж неизбежна смерть на войне… И вот один из легко раненных подошел к ней:

— Спичек нет, мать?

— Сейчас… — Она стала судорожно шарить по карманам, ища спички. — Вот, пожалуйста.

Красноармеец прикурил, посмотрел на нее.

— Своего ждете? — спросил хриплым, простуженным голосом.

— Нет. Мне в Малоярославец надо. Сын там…

— Брали мы как раз этот городишко. Дали там немцам. Небось до сих пор трупы ихние валяются. Много их побили… Ну, спасибо за огонек.

— Подождите, — остановила его Вера Глебовна. — Скажите, как сейчас на фронте?

Раненый на миг задумался, затянулся два раза, потом сказал:

— Уперся фриц сейчас, не стронем никак. А вообще-то ничего. Ну, желаю вам, — он, опираясь на палку, заковылял догонять своих.

Биография

Произведения

Критика

Читати також


up