Владимир Набоков: к бессмертию через слово

Владимир Набоков. Критика. Владимир Набоков: к бессмертию через слово

DOI: 10.24411/1811-1629-2019-11115

Николай Александрович Карпов

К 120-летию со дня рождения Владимира Набокова

NIKOLAI A. KARPOV

VLADIMIR NABOKOV: A WAY TO IMMORTALITY THROUGH THE WORD

Истории литературы известны примеры писателей-билингвов, но Владимир Набоков — пожалуй, единственный в мире художник сло­ва, ставший крупнейшим, признанным мастером сразу в двух литера­турах, а именно в русской и американской. В России его справедливо считают русским писателем, в то время как в США, куда он переехал из Европы в начале Второй Мировой, в 1940 году, его столь же полно­правно причисляют к американским авторам. В одном из поздних ин­тервью Набоков в присущей ему бескомпромиссной манере заявил: «<...> я считаю себя — сейчас — американским писателем, который был некогда писателем русским»1. Правда, расставание с родной речью и пе­реход на английский язык дались автору «Защиты Лужина» и «Дара» не просто тяжело, а вызвали настоящие душевные муки:

Отвяжись — я тебя умоляю!
Вечер страшен, гул жизни затих.
Я беспомощен. Я умираю
от слепых наплываний твоих.

Тот, кто вольно отчизну покинул,
волен выть на вершинах о ней,
но теперь я спустился в долину,
и теперь приближаться не смей2.
(«К России», 1939)

В послесловии к роману «Лолита», написанном в 1956 году, Набоков скажет: «Личная моя трагедия — которая не может и не дол­жна кого-либо касаться — это то, что мне пришлось отказаться от природной речи, от моего ничем не стесненного, богатого, бесконечно послушного мне русского слога ради второстепенного сорта английского языка...» (АП, II, 385). А в стихотворении «Какое дело я дурное дело...» (1959) возникнут строчки, которые, наверное, одними из первых приходят на ум отечественному читателю, когда речь захо­дит о Набокове-поэте:

Но как забавно, что в конце абзаца,
корректору и веку вопреки,
тень русской ветки будет колебаться
на мраморе моей руки.
(РП, V, 435)

«Тень русской ветки» на мраморе образу­ет своеобразный узор — один из любимейших у Набокова визуальных образов, символизирую­щих красоту, богатство и то же время труднопостижимость сложно организованного человече­ского бытия. Набоковскую поэтику исследовате­ли называют «игровой» — она основана на разга­дывании тех самых искусных мотивно-стилистических узоров и орнаментов, которыми писатель обильно украшал свои произведения, задавая своему читателю подчас весьма сложные загадки.

Любопытно, что сама личность и биогра­фия Владимира Набокова оказываются в чем-то подобны произведениям: при всматривании в них тоже легко обнаружится достаточно за­гадок и парадоксов, «белых пятен» и «темных мест». Возможно, где-то исследователь-набоковед просто не обладает необходимыми сведениями, а в каких-то случаях «мистер Лолита» (как про­звали писателя американские журналисты) наме­ренно мистифицировал своего читателя.

Первый такой парадокс связан уже с самой датой рождения писателя. Известно, что родился он по старому стилю 10 апреля 1899 года в Санкт- Петербурге — «на утренней заре, в последнем году прошлого века» (АМ, V, 321). Соответственно по новому стилю день рождения писателя дол­жен отмечаться 22 апреля. Однако сам Набоков в предисловии к автобиографическому роману «Память, говори» (1966) уверяет, что в ХХ сто­летии привык праздновать свой день рожде­ния 23 апреля, и именно это число, являющееся «также датой рождения Шекспира» (АМ, V, 321), стоит в его американском паспорте. Очевидно, что такой подсчет основан на ошибке, прости­тельной, впрочем, для человека, не являющегося профессионалом в сложном вопросе соотнесе­ния календарей3 (кстати, точная дата появления на свет Шекспира и вовсе неизвестна, 23 апреля его день рождения отмечается предположитель­но). Существует и мнение, что Набоков совер­шил эту подмену умышленно: 22 апреля родился В. И. Ленин, и подобное соседство, что очевидно, радовать убежденного противника большевист­ской идеологии не могло4.

Писать, по собственному признанию, На­боков начал в 15 лет5, а в 1916 году на личные средства выпустил сборник откровенно подража­тельных стихотворений. «Пожалуйста, передайте Вашему сыну, что он никогда писателем не будет» (РП, V, 291), — сообщила отцу юного поэта ли­деру кадетской партии В. Д. Набокову Зинаида Гиппиус. К счастью, метресса русского символиз­ма ошиблась в своем пророчестве.

В ноябре 1917 года, во время начавшейся смуты, семейство Набоковых перебралось в Крым, а весной 1919 года эмигрировало из России. Хотя в набоковских стихах этих лет часто звучат тра­гические мотивы революционного хаоса, в целом к событиям общественно-исторической жизни писатель, как в годы юности, так и впоследствии, был практически индифферентен. Даже в ночь, когда большевики штурмовали Зимний дворец, Владимир сочинял очередное стихотворение, оставив в дневнике такую запись: «Пока я писал, с улицы слышалась сильная ружейная пальба и подлый треск пулемета»6. Набоков не раз от­крыто признавался, что его творчество «ничем не отвечает на социальные запросы современно- сти»7, а вопрос «как» для него всегда значительно важнее вопроса «что» — в этом плане художник неизменно следовал традициям «чистого», само­ценного искусства.

С 1919 до 1922 года Владимир учил­ся в Кэмбридже, а затем поселился в Берлине, публикуя свои произведения под псевдони­мом «Сирин» (райская птица в древнерусском искусстве и мифологии). Берлинский этап творчества — пожалуй, самый яркий и насы­щенный во всей жизни писателя. Поначалу Набоков творил преимущественно в рамках лирических (а также драматических) жанров: в конце 1922 года был издан поэтический сбор­ник «Гроздь», а чуть позже вышла книга стихов «Горний путь». Но именно проза заставила го­ворить о Набокове-Сирине как о самом талант­ливом явлении в среде русской писательской эмиграции. Первый его роман, «Машенька», был издан в 1926 году. За ним последовали другие, в которых автор все более оттачивал свой непо­вторимый стиль: «Король, дама, валет» (1928), «Защита Лужина» (1929-1930), «Подвиг» (1931 — 1932), «Камера обскура» (1931—1932), «Отчаяние» (1934), «Приглашение на казнь» (1935-1936), «Дар» (1937—1938). Печатались эти произведения преимущественно в журнале «Современные записки», вызывая разноречивые, порой по­лярные оценки критиков. «Чудовище, но какой писатель!»8 — отозвался о набоковской прозе в разговоре с Зинаидой Шаховской Иван Бунин. Сегодня «русские» романы Набокова по праву считаются шедеврами отечественной литерату­ры, вызывая неподдельный интерес со стороны как литературоведа, так и культурного читателя.

В среде русской эмиграции Набоков дер­жался подчеркнуто обособленно, не примыкая ни к каким течениям и литературным объедине­ниям, неизменно превыше всего ставя дар творческой индивидуальности. Близких друзей у него практически не было. Известен случай, когда с мо­лодым талантом решил познакомиться поближе, пожалуй, самый маститый представитель русско­го литературного зарубежья Иван Бунин. Встреча прошла холодно, из общения двух выдающихся писателей ничего не получилось. Как вспоминал Набоков в автобиографии «Другие берега», раз­досадованный Бунин бросил фразу: «Вы умрете в страшных мучениях и совершенном одиноче­стве» (РП, V, 318). Если это и правда — сам Иван Алексеевич заявлял, что описанный эпизод це­ликом выдуман, — скорее всего, перед нами род психологической проекции: в отличие от Бунина, Набоков редко чувствовал себя одиноким, будучи личностью целиком самодостаточной.

Намеренная парадоксальность многих на­боковских суждений, порой откровенный эпатаж в публичном поведении породили сначала в рус­ской эмигрантской, а особенно затем в американ­ской среде некий миф о самовлюбленном гордеце, снобе и эстете. Надо сказать, Набоков и сам по­следовательно этот миф поддерживал: осознавая себя Homo Ludens, он умело конструировал свою «литературную личность»9 как в многочисленных интервью, так и в непосредственном общении с критиками и представителями литературного мира. Чего, например, стоят одни его высказыва­ния о Достоевском: «Он был пророком, треску­чим журналистом и балаганного склада комиком. Я допускаю, что некоторые его сцены, некоторые из его колоссальных, фарсовых скандалов неве­роятно смешны. Но его чувствительных убийц и душевных проституток невозможно вынести и одной минуты» (АП, III, 585).

По свидетельству же своих родных, в семей­ном кругу Набоков был необычайно открытым и простым в общении человеком. Свою семью — жену Веру Евсеевну Слоним и сына Дмитрия — он искренне любил и боготворил, являя для рус­ской культуры редкий, чуть ли не единственный пример писателя, полностью счастливого в семей­ной жизни. Правда, в 1937 году случился яркий краткосрочный роман с Ириной Гуаданини — есть предположение, что именно он послужил психоло­гической основой одного из лучших набоковских рассказов «Весна в Фиальте» (1938), — но Владимир Владимирович не любил о нем вспоминать.

Сам стиль жизни писателя, его увлечения и повседневные занятия выглядели весьма необычно на фоне быта представителей русской эми­грации, особенно старшего ее поколения. Сложно представить, чтобы заработок уроками мог привлечь внимание, например, того же Бунина, Мережковского или других авторитетных фигур русского зарубежья. Набоков же не брезговал ре­петиторством, охотно давая уроки английского и французского языка. Он увлекался различны­ми видами спорта, обожая не только шахматы, но также бокс и футбол. Еще в Кембридже он был голкипером студенческой футбольной команды и всегда впоследствии с восторгом отзывался об искусстве вратаря. Спортивные пристрастия Набокова свидетельствуют, во-первых, о его внимании к физическому здоровью человека, а не только душевному совершенствованию, ко­торое привыкла пропагандировать отечественная литература. А во-вторых, оставаясь, безусловно, наследником классической русской культуры, писатель в своих увлечениях предстает, скорее, нашим современником, нежели человеком эпохи Серебряного века.

Еще одна страсть, особенно развившаяся в последние десятилетия писательской жизни, — это энтомология, а именно лепидоптерология (раздел энтомологии, посвященный чешуекрылым), в развитие которой Набоков внес весомый вклад, открыв несколько десятков видов бабочек, многие из которых были названы именами героев его произведений. «Как мог человек, столь пре­данный своему искусству <...> так серьезно зани­маться естествознанием?» — задается вопросом автор, пожалуй, лучшего биографического иссле­дования о Набокове Брайан Бойд10.

Если современниками Набоков-Сирин вос­принимался в большей степени как яркий экспериментатор, демонстративно нарушающий тра­диции классической русской литературы (многие критики даже открыто обвиняли его в «нерусскости»), то сегодня связь творчества писате­ля с классическим наследием очевидна. «Кровь Пушкина, — утверждал он в интервью Альфреду Аппелю, — струится в жилах современной рус­ской литературы, и с этим ничего не поделаешь — так же как с кровью Шекспира в жилах литерату­ры английской» (АП, III, 590). Впрочем, осознавая свою преемственность по отношению к тради­ции, Набоков зачастую как бы переворачивает ее изнутри. В этом отношении показательно, как художником освещается одна из вечных тем лите­ратуры — тема «творческого бессмертия».

Уже упоминавшееся стихотворение «Какое сделал я дурное дело...» явно подключается к иду­щей еще от Горация хрестоматийной традиции «поэтического памятника»11. В сравнении с пред­шественниками, жаждавшими «памятника неру­котворного», речь здесь, казалось бы, идет о па­мятнике в буквальном смысле — мраморном из­ваянии («на мраморе моей руки»). Однако, вернув­шись к предыдущим строкам, мы понимаем, что это метафора: монумент помещен поэтом «в ко­нец абзаца», то есть существует целиком в пло­скости творчества. И, в отличие от Державина и Пушкина12, предсказывавшим свое грядущее бессмертие «благодаря» удачно сложившимся внешним обстоятельствам, Набоков утвержда­ет его словно «вопреки» им («корректору и веку вопреки»), что сближает его уже, скорее, с иной традицией, также намеченной в рамках жанра «стихотворения-памятника» и полемической по отношению к оригинальному варианту (ср., напр., «Мой дар убог и голос мой не громок...» Баратынского или «Моим стихам, написанным так рано...» Цветаевой).

Встречаются и более значительные и сме­лые отступления от традиционных моделей. По замечанию Б. Бойда, стихотворение «Слава», написанное Набоковым в 1942 году, представляет собой «антитезу традиции exegi тоnитеntuт»13.

Оттого так смешна мне пустая мечта
о читателе, теле и славе.
Я без тела разросся, без отзвука жив,
и со мной моя тайна всечасно.
Что мне тление книг, если даже разрыв
между мной и отчизною — частность?
(РП, V, 422).

Последней репликой Набоков в прямом смысле «уничтожает» всю литературу русской эмиграции, в основе которой лежит архетип му­чительной ностальгии по оставленной Родине. Это в то же время и ответ самому себе — на те са­мые собственные строки о прощании с Россией, написанные тремя годами ранее. Правда, в уже приведенных нами последующих высказывани­ях Владимира Владимировича снова зазвучат ностальгические нотки, однако сделанное при­знание, что разлука с отечеством — лишь «част­ность» в масштабах космического осмысления че­ловеческого бытия, все же необычайно знамена­тельно. Как бы ни важна была для писателя связь с русской культурой, вселенная Набокова гораздо шире земных пределов и противопоставление от­чизны и чужбины ей по большому счету чуждо.

А главное, оказывается совершенно неваж­но, кто меня будет читать — вся ли «Русь вели­кая» или единственный «далекий мой потомок»; неважно, дойдут ли мои книги до читателя, «горят» ли рукописи или «не горят» (интуитивная отсылка к мотивам булгаковского романа, о кото­ром Набоков, безусловно, знать не мог)14 и даже существуют ли они вообще физически. Потому что путь обретения бессмертия переводится ав­тором из сферы внешней, экстенсивной (когда бессмертие художника отождествлялось с его посмертной «славой», как это было во всей пред­шествующей традиции), в план целиком внутрен­ний. Фактически материя творчества предстает для Набокова лишь физической оболочкой его идеальной нематериальной сути — эта идея, на­следующая платонической философии, а также романтической и символистской концепциям искусства, не раз звучит в устах писателя и его героев.

Можно сказать, что набоковский «па­мятник» воздвигнут внутри авторской души, он не нуждается ни в обосновании права на су­ществование, ни в каких-либо внешних экспли­кациях вообще. А само вожделенное бессмертие заключается в знании некой мистической тайны, которой обладает настоящая поэзия:

Эта тайна та-та, та-та-та-та, та-та,
а точнее сказать я не вправе
(РП, V, 422).

Эта «тайна» целиком имманентна творче­ству и принципиально непереводима ни на ка­кой иной язык. Филолог, возможно, усмотрит здесь «минус-прием» или цитату, отсылающую к излюбленному романтическому тезису «мысль изреченная есть ложь». Действительно, эстети­ка «невыразимого» пронизывает всю классиче­скую русскую поэзию от Жуковского и Тютчева до Мандельштама и Пастернака. Но дело не в том, что человеческое слово не способно в точности передать Божественную истину (в дискуссиях об этом сломаны копья), а в том, что писатель чувствует внутреннюю потребность, даже необходимость о существовании этой истины ска­зать. «Я знаю больше, чем могу выразить слова­ми, и то немногое, что я могу выразить, не было бы выражено, не знай я большего» (АП, III, 588) — это тоже Набоков.

Тайна человеческого Рождения, Смерти, Любви, Дара, — кому даже из величайших твор­цов оказалось под силу до конца ее постичь? Но хотя бы намекнуть на нее, подвести читателя к той границе, за которой она скрывается, и за­глянуть в бездну мироздания, наверное, счита­ет своим долгом каждый подлинный художник. И именно уникальная способность говорить со своим чутким собеседником об этой тайне, позволяя ему за внешним стилистическим блеском угадывать отблески инобытия, — именно она и включает Набокова в сонм подлинно великих мастеров литературы.


Примечания

1 Набоков В. В. Американский период. Собр. соч.: В 5 т. СПб., 1999—2000. Т. 3. СПб., 2000. С. 589. — В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте с обозначением в скобках периода творчества (АП), тома и страницы.

2 Набоков В. В. Русский период. Собр. соч.: В 5 т. СПб., 1999—2000. Т. 5. СПб., 2000. С. 418. — В дальнейшем ссылки на это издание даются в тексте с обозначением в скобках периода творчества (РП), тома и страницы.

3 Проблемы в соотнесении дат Юлианского и Грегорианского календарей обнаруживаются, что интересно, и у иссле­дователей (См.: Бойд Б. Владимир Набоков: русские годы: Биография. СПб., 2001. С. 11, прим.; Тамми П. Поэтика даты у Набокова // Литературное обозрение. 1999. № 2. С. 21-30).

4 См., напр.: Урбан Т. Набоков в Берлине. М., 2004. С. 212.

5 См.: Бойд Б. Указ. соч. С. 131-132.

6 Цит. по: Бойд Б. Там же. С. 11.

7 Набоков В. Предисловие к английскому переводу ро­мана «Отчаяние» (“Despair”) // В. В. Набоков: pro et contra. Личность и творчество Владимира Набокова в оценке русских и зарубежных мыслителей и исследователей [Т. 1]. СПб., 1997. С. 60.

8 Цит. по: Шаховская З. В поисках Набокова. М., 1991. С. 92.

9 См. об этом: Мельников Н. Г. Сеанс с разоблачением, или Портрет художника в старости // Набоков о Набокове и прочем: интервью, рецензии, эссе. М., 2002. С. 7-47.

10 Бойд Б. Указ. соч. С. 14.

11 О традиции стихотворного «памятника» см., напр.: Жиляков С. В. Жанровая традиция стихотворения-«Памятника» в русской поэзии XVIII-XX вв.: дис. ... канд. филол. наук. Елец, 2011.

12 Кстати, пушкинское стихотворение «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...» Набоков, вслед за В. Вересаевым, расценивал как пародийный текст. См.: Набоков В. В. Комментарий к роману А. С. Пушкина «Евгений Онегин». СПб., 1998. С. 276.

13 Бойд Б. Владимир Набоков: американские годы: Биография. СПб., 2004. С. 53.

14 Правда, целый ряд других набоковских высказываний говорит в пользу того, что писатель, безусловно, жаждал жи­вого контакта с читателем.


Читати також