Русский сад, или Виктор Ерофеев без алиби
Евгений Ермолин
В. В. Ерофеев. Русская красавица. Роман. Рассказы. М. Союз фотохудожников России, «Молодая гвардия». 1994. 495 стр.
В. В. Ерофеев. В лабиринте проклятых вопросов. Эссе. М. Союз фотохудожников России. 1996. 624 стр.
В. В. Ерофеев. Страшный суд. Роман. Рассказы. Маленькие эссе. М. Союз фотохудожников России. 1996. 576 стр.
Международная сенсация… Виктор Ерофеев, может быть, самый значительный писатель, который возник на развалинах Советского Союза… У Виктора Ерофеева хватит толстовского таланта, чтобы найти свое Воскресение… Ерофеев — бунтарь особого склада… Читая книгу, вы получите особый вид удовольствия… Кроме того, это шедевр… Виктор Ерофеев — точный и тонкий писатель, который, зная свою страну, говорит о ней с болью и нежностью…»
О мировой известности Виктора Ерофеева нас информируют выдержки из отзывов прессы, открывающие каждую книжку его трехтомника. Сочинителю кадят «Дейли телеграф» и «Обсервер», «Фигаро» и «Бостон глоб», «Известия» и «Московские новости»… Из аннотации к первому же тому можно узнать, что роман Ерофеева «Русская красавица» получил «всемирное признание», а иные рассказы стали «своего рода классикой».
Хотелось бы понять, что это за «род классики».
По первому впечатлению, своеобразие ерофеевской «классики» заключается в том, что ее нельзя давать для чтения подросткам. И вообще каждому читателю лучше набраться мужества перед тем, как открыть книгу, а захлопнув ее — хотя бы тщательно вымыть руки.
Ерофеев — литератор одной темы. Как бы назвать эту область самодовлеющего интереса? Жалким, трусливым эвфемизмом выглядит здесь испытанное и заматеревшее в современном российском обиходе слово «секс». Но придется, кажется, пока довольствоваться им. Литератор неистощим в описании разнообразных совокуплений, адюльтера, садомазохистских затей и всевозможных прочих перверсий. Женщина в его прозе — «спермоприемник», а друга никак нельзя не «трахнуть»…
Столь однонаправленный творческий аппетит может возбудить простодушные обывательские подозрения: чем же в жизни занимается сочинитель подобных опусов? пробует ли он то, о чем потом с таким знанием предмета повествует? кто он, Виктор Ерофеев? не юный ли натуралист, слегка свихнувшийся на анально-генитальном локусе, естествоиспытатель, дорвавшийся до полевых исследований, или тут замешан механизм компенсации?
Но критику, как принято считать, не к лицу такие догадки. «Образ автора» он уясняет из строя текста. Здесь, однако, трудный случай. Ерофеев как автор еще обнаруживает себя в своих эссеях и статьях, но — вообще как бы не у дел и ни при чем в своей прозе. Он настойчиво имитирует беспредельный объективизм, «самодвижение жизни» (последнее выражение этой тенденции мы находим в романе «Страшный суд»). Вот его декларация: «Единственным выходом для продолжения литературы становится создание такого текста, когда он включается в интерактивную связь с читательским сознанием. Читатель сам моделирует смысл текста, исходя из себя и в этом моделировании обнаруживаясь и обнажаясь. …Растворяясь в собственном тексте, автор предоставляет читателю возможности самому отделить явь от сна и фантазм от реально случившегося».
Сочинитель обеспечил себя алиби. Он дает только повод, а смысл создает сам читатель. Толкование есть автопортрет толкователя. И вся «дидактическая» критика в адрес Ерофеева должна бумерангом ударить в самого критика. Это он озабочен тем и этим, это он понимает здоровые вещи превратно. Как в том анекдоте: «а вы про что подумали?» Все претензии и упреки к литератору оказываются результатом актуализации в сознании критика-читателя его собственных комплексов и маний.
Эта логика почти убеждает. Почти. До тех пор, пока не сообразишь, что есть все-таки самоочевидная данность: литературное произведение. И она, эта данность, содержит объективно явленный смысл. Можно ошибиться, гадая, что хотел сказать автор (или совсем ничего не хотел? но зачем тогда говорил, говорил, говорил?). Но есть то, что наглядно, рельефно сказалось. И то, что сказалось, мы понимаем примерно одинаково, опираясь на общераспространенное представление о смысле вещей.
К тому же это позднее алиби входит в противоречие с более ранними попытками Ерофеева сформулировать свое творческое кредо. Свободному полету фантазии наш автор так, например, задает теоретический вектор пути в своей нашумевшей статье «Поминки по советской литературе»: «Сейчас возникает другая, альтернативная литература, которая противостоит старой литературе прежде всего готовностью к диалогу с любой, пусть самой удаленной во времени и пространстве, культурой для создания полисемантической, полистилистической структуры с безусловной опорой на опыт русской философии от Чаадаева до Флоренского, на экзистенциальный опыт мирового искусства, на философско-антропологические открытия XX века… к адаптации в ситуации свободного самовыражения и отказу от спекулятивной публицистичности». Эта формула сопровождается постоянными призывами отказаться от «чрезмерного морализма» и социальной ангажированности, которыми-де была «обуреваема» русская литература, от «гуманистических прыжков».
Во имя чего? Предварительный, но весьма внятный ответ на этот вопрос дает впервые прославившее Ерофеева эссе 1971 года «Маркиз де Сад, садизм и XX век» (автор вернулся к нему в 1994 году). Этот опус стал, по сути, апологией одиозной исторической фигуры. Ерофеев ввел еще в той, советской, России моду на ни разу не переведенного французского маркиза. По Ерофееву, «Сад никого не хотел ни лечить, ни учить» — уже хорошо (хотя на самом-то деле еще как «учит»!). «Он стал самораскрытием страсти, не знающей своей логики, но творящей ее с неизменным постоянством. Сад — не доктор и не пациент. Он писатель, то есть вольнослушатель некоторых словесных истин», — довольно витиевато возглашал наш автор свои хвалы и резюмировал: «Культура должна пройти через Сада, вербализировать эротическую стихию, определить логику сексуальных фантазий».
Иными словами, освободив литературу от социального и морального ангажемента, Ерофеев нагрузил ее ангажементом «сексуальным». Деваться некуда — придется преодолеть «болезнь немоты» в «смущающейся культуре», выучить назубок «законы эротики» и уметь применять их по назначению! Сексзаказ к литературе отчетливо выразила одна героиня Ерофеева, рассуждая о своем знакомом армянине по имени Гамлет: «…короткий член у этого Гамлета, и я подумала: а у шекспировского — какой? почему драматурги не указывают этой существенной детали? почему вообще это мимо них, будто все не вокруг этого». «Мне бы ваши заботы», — вздохнул бы Шекспир… А если не шутя, то нужно заметить в этом теоретическом посыле Ерофеева забавное слияние двух подходов к литературе. С одной стороны, в просветительской традиции XVIII века наш автор вменяет в обязанность писателю «свободное владение языком страстей», коему, кажется, литератор должен научить своих читателей. Здесь за плечами Ерофеева — славная когорта сочинителей, от Ивана Баркова до Александры Коллонтай. С другой стороны, нетрудно угадать тут намеки на контркультурный бунт против культурных условностей и тоталитарных абстракций. Герой романа «Страшный суд» в отрочестве «ежился от слова └говно»». Но шли годы, и мальчики из приличных дипломатических семейств обнаружили вкус к бахтинианско-раблезианскому развенчанию общественного лицемерия.
С этой, второй, установкой связан постоянный разоблачительный уклон в сочинениях Ерофеева. Адресность разоблачений ничем не ограничена. Их жертвы — и член Политбюро В. М. Молотов (в рассказе «Дядя Слава» он учит мальчика сомнительному искусству мастурбации), и советские литераторы-классики из «сурового поколения» (в романе «Русская красавица» один такой умирает на девке), и советские же вольнодумцы (герой «поставил диссидентство на службу блядству»), и какие-то «жиденки», и Россия — «старая курва»… Наконец, едва ли не на каждой странице прозы Ерофеев незастенчиво величает части человеческого тела и процедуры, сопутствующие их употреблению, теми званьями, которые он (или его герой) считал со стены мужского туалета, как о том повествуется в раннем рассказе «Ядрена Феня».
Литератор задумал всему дать настоящее имя, упразднив недомолвки и метафоры. В том, что существует такое явление, как «жопа», редко кто сомневался и до Ерофеева. Смысл его подвижнически-неустанного труда состоит в том, чтобы легализовать не явление, а имя. Ввести в литературу слово — на равных со словами «рот», «нос», «щека». Дело чести, дело славы, дело доблести и геройства — назвать груди сиськами на такой же бумаге, на таких же страницах, на каких можно прочитать у Достоевского о клейких листочках, а у Толстого о плечах Элен Курагиной. С энтузиазмом первопроходца Ерофеев даже своему любимому герою в романе «Страшный суд» (литератору, автору мирового бестселлера «В. П.», что означает «Век п…», фаллоугоднику, сексуальному баловню и экспериментатору) дал фамилию Сисин. «Mr. Tits!»
Впрочем, увенчанию Ерофеева лаврами первооткрывателя мешает тот очевидный факт, что вместе с ним и даже раньше его тем же путем прошли в немалом количестве западные и отечественные литераторы, чьи имена у всех на слуху. И откровенностью в описании интимных игр, и употреблением «запрещенных» слов ныне трудно удивить читателя Миллера и Блие, Лимонова и Сорокина. Вообще этот словарик уже весьма залистан. От повторенья правда, может быть, и не портится, но ошеломить она уже не может. Если заставлять героя на каждой странице пукать, то количество правды от этого не увеличится. Увеличится только количество вони.
«Слово — самоценность, материально значимая вещь», — не очень вразумительно провозгласил как-то Ерофеев. Что это значит? Может быть, только то, что если осквернены уста, то и душа осквернена?
Однако претензии Ерофеева идут гораздо дальше работы по именованию вещей и явлений. Не нужно сразу верить, когда он объявляет, что «русский классический роман уже никогда не будет учебником жизни, истиной в последней инстанции». Не пугаясь противоречий, наш автор на себя-то и берет крест открывателя новой истины, доселе не оглашенного знания о человеке, о его метафизической сути. Он стремится развенчать чересчур, на его взгляд, оптимистическое представление о человеке. Для Ерофеева и для писателей его поколения, с которыми он солидаризируется, человек — «неуправляемое животное», он «способен на все». Об этом можно узнать из ерофеевского эссе «Русские цветы зла».
Вот такое «открытие». Сказать по правде, новизны и в нем маловато. И чем дальше в текст, тем больше уверенность в том, что никаких особенных прозрений насчет человека в сочинениях Ерофеева нет. Есть очень элементарное представление, сложившееся по ходу игры в нарушение культурных запретов. То, что человек подвержен соблазнам, было известно и до Ерофеева. А число соблазнов у литератора, как уже говорилось, упорно стремится к единице. Прелюбодеяние, блуд — вот чем монотонно заняты отряды и полки персонажей Ерофеева. Главные его герои — стахановцы разврата.
Образ Сисина усложнен довольно-таки дешевым демонизмом («он думал о том, что люди одряхлели — их пора уничтожить — вывести окончательно — всех до одного — стереть с лица Земли — отравить — зарезать — замучить»). Навязчиво проведена параллель Сисин — Ставрогин, а его «трахнутый» друг Жуков соотнесен сразу и с Петром Верховенским, и с Шатовым. Ставрогин, как известно, добровольно ушел из жизни. Сисин же безвинно убит Жуковым. Стал, так сказать, мучеником новой секс-истины… Несмотря на все эти старания, Сисин малозначащ. Он являет пример той претензии на сверхчеловеческое, которая широко пошла в тираж в XX веке. У героев такого типа уже нет ни внутренней драмы, ни риска вызова. Остались потакание себе, своим порокам, самолюбование. Сисин — человек крайне довольный собой, очень успешный — и банальный до убогости, неинтересный, одномерный.
К слову сказать, как раз типичные, характерные для определенной культурной среды проявления Ерофеевым схвачены верно. Это мир Афродиты Пандемос («площадной»), где средоточие бытия — плотские радости и где отсутствует душевная и духовная близость: пошлый петрониевский мир какой-то модной богемной тусовки. Но автор, кажется, не догадывается о возможностях такого употребления своего таланта. Он делает ставку на другое, стараясь преодолеть исходную пресность изображаемой жизни за счет кощунств. Чье-то мнение о себе как о «сатанисте и порнографе» Ерофеев воспроизводит как будто не без тайной гордости. Эффект секс-шоков он хочет усилить шоками в религиозной области.
Выражение типа «дама с православными наклонностями» — самое невинное, что наш автор себе позволяет. Есть провокации покруче. Сисин, к примеру, едва ли не всерьез считает себя сыном Иисуса Христа, «Внуком Божиим». Он же (в рассказе «Болдинская осень») сочиняет: «Бог — говно»… В «Русской красавице» храмовая молитва оказывается причиной порчи, поразившей героиню… Уже от себя Ерофеев важно вещает в статье «Синий тетрад, синяя тетрадь, синее тетрадо» об «ущербности основных мировых религий»: и Христос, и Будда «сходят с дистанции», наше время «испытывает невыразимое чувство ущербности божественного пантеона», «нужна смена богов и героев»… Не без самодовольства литератор извещает: «…русская литература конца XX века накопила огромное знание о зле. Мое поколение стало рупором зла, приняло его в себя, предоставило ему огромные возможности самовыражения. …Так получилось. Но так было нужно». …Нужно попустить злу — и отказать в правах всему несомненно высшему: «все уже пошло-поехало» — и нет ничего святого.
Кем и для кого все это проговаривается?
Чтобы не говорить много, скажу одно: автор здесь идет вровень с героем, и оба (почему не сказать правду?) вусмерть скучны. Ерофеев как-то пытался ввести такое правило хорошего литературного тона: «Читатели должны плясать и пьянеть от чтения, а не дохнуть от скуки». Таки дохнешь. Врачу, исцелися сам. А откуда взяться читательскому азарту, если так скудна выведенная на обозрение жизнь и так бедна мысль о ней?
Скудна же жизнь, следует добавить, оттого, что чуть ли не сплошь выдумана, высосана из пальца, вычитана в книжках, откуда и позаимствована образованным, начитанным автором. Действительность в прозе Ерофеева представляет собой, как правило, искусственный продукт нещедрого воображения. В ней нет простора и глубины, нет тайны и таинства. Здесь все — наружу, весь смысл — на поверхности. Иногда автор нанесет на эту поверхность бытоподобный грим, а иногда и не станет этого делать (как в буквенном орнаменте «Запах кала изо рта», где все строки на четырех страницах текста забиты словом «Инсульт»).
Конечно, Виктор Ерофеев — человек эрудированный. И признаки его широкой осведомленности встречаются в трехтомнике весьма нередко. Наболее выигрышно они смотрятся в некоторых статьях (я бы отметил эссе о Набокове, Добычине, Шестове, Розанове и Гоголе, Ахмадулиной, Горенштейне, Евтушенко и Битове). Только для писателя этого мало. Ерофеев, как видно, пытается набрать очки за счет приобщенности к «злу», усматривая в ней новое качество прозы. Боюсь, он ошибается.
Читаем: «Казалось бы, сатанизм захватил литературу (о чем говорит «нравственная» критика). На самом деле маятник качнулся в сторону от безжизненного, абстрактного гуманизма, гиперморалистический крен был выправлен». Все сие, однако, только очередное умозрение, придуманное для того, чтобы прописать себя в русской словесности. Нет никакого маятника. Есть, если угодно, эпигонский рецидив декаданса. Недаром наш автор с острым интересом пишет о Федоре Сологубе, этом классике литературного декаданса начала XX века.
Тот же пафос разоблачения и развенчания. «Любопытная вещь, — подумал Богаткин, сморкаясь. — С виду Лидия Ивановна такая интеллигентная, такая деликатная женщина, а в жопе у нее растут густые черные волосы…»
Тот же самодовлеющий гедонизм, стягивание жизни к оргиастическим мигам, мгновениям экстаза.
То же ощущение абсолютной вседозволенности. Нет чувства вины, переживания греха. Героиня «Русской красавицы» кокетничает с Богом: «Разве нельзя грешить? Ты, может быть, скажешь: нельзя! Ты, может быть, скажешь, что я жила не по правилам, которые записаны в Евангелии, но я их не знала. И что же? Мне теперь после смерти идти в ад и вечно томиться? Если так, то какая, однако, жестокость и несправедливость! Если — ад, то Тебя, значит, нет. …Нет, если Ты создал нас такими мерзавцами, то чего, спрашивается, на нас обижаться? Мы — не виноваты. Мы хотим жить. Отмени ад, Господи, отмени сегодня, сейчас! А не то я в Тебя верить перестану!» (Нет ли тут иронии? Боюсь, что нет. Наш автор вообще ни к иронии, ни к юмору не склонен.)
И самодовольство модного, преуспевающего, коммерчески состоятельного сочинителя. «Сатанисты купили себе машины, а добрые писатели продолжали ездить в метро. Сатанисты изъездили мир и увидели многое, а добрые писатели продолжали ходить в лес по грибы. Казалось, божественной справедливости настал конец».
Что ж, когда качество жизни всерьез измеряется мощностью двигателя иномарки и частотой заграничных вояжей, когда даже «божественная справедливость» отвешивается кусками житейских благ, тогда приходит пора замолчать. Наш ресурс участия в творческой жизни этого литератора, пожалуй, исчерпан.
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 12, 1996