Рейнольдс Прайс. ​Земная оболочка

Рейнольдс Прайс. ​Земная оболочка

(Отрывок)

Но Ты, Добро, которому добра не надо,
Пребудь в покое вечно. Сам будь своим покоем.
Найдется ль человек, способный научить тому
другого человека?
И ангел — ангела?
И ангел — человека?
Августин. Исповеди, XIII. 38

Май 1903 года

1

— От кого Тад узнал, что она умерла? — спросила Рина.

— Тад сам убил ее, — сказала Ева, — он же знал, чем это кончится.

Их отец — в сумерках едва различимый на своей качалке — сказал:

— Тише вы, мама идет. И какой он вам Тад. Он ведь ее родной отец — и ваш дедушка, между прочим, — и никого он не убивал.

— Ребенком-то он ее наградил, — сказал Кеннерли. — А ребенок убил ее. И, по-моему, только правильно, что он лишил себя жизни.

— Стыдно вам! — сказал отец. Он пыхнул сигарой. — Я очень надеюсь, что никому из вас никогда не придется делать подобного выбора. — Сигара снова вспыхнула. — Но, кто знает, может, кому-нибудь и придется. Вот тогда вспомните сегодняшний вечер — с какой жестокостью вы говорили об умершем, который и возразить-то вам не способен.

Первоначально его ответ предназначался Кеннерли, — Кеннерли через неделю покидал дом, его ждала работа, своя жизнь, — но закончил он, обращаясь к Еве. Средняя, из всех троих самая любимая, свет очей (как когда-то была для него мать, двадцать лет назад умершая), дочь, которую он, однажды полюбив, продолжал любить вот уже шестнадцать лет.

Несмотря на темноту, Ева встретила его взгляд. Выслушав его, она сказала:

— Но, папа, что может быть стыдного в желании знать правду. Мы все уже выросли. Всю жизнь мы слышим обрывки разговоров на эту тему, а нам в ответ лгут или отшучиваются… Мы просим тебя рассказать все, как было. В конце концов, нас это тоже касается.

Отец кивнул:

— Если мама услышит, она не переживет.

Все замолчали. Улица за забором была пустынна. Пес Гектор упоенно подставлял голову почесывавшему его за ушами Кеннерли. Голос матери все еще доносился из кухни: — Мэг, можешь взять этот хлеб себе, а к завтраку испечешь свежий, если придешь вовремя. Ведь ты придешь?.. — Мэг буркнула что-то, по-видимому, означавшее «да». — А ты, Сильви? Нам надо гладить занавески. — Более молодой и почтительный голос подтвердил: — Конечно, госпожа.

Рина и Кеннерли тоже не отводили глаз от Евы. Запевалой была она.

Ева сказала: — Не бойся, не услышит!

Отец заговорил торопливо, понизив голос до несвойственного ему шепота.

— Тад Уотсон женился на Катарине Эппс, и хоть он очень любил ее, прежде всего ему нужен был сын. Прошло три года, четыре… ни сына, ни дочери. Катарина говорила ему, что это воля божья, нужно смириться и ждать. Но вот ждать-то как раз Тад и не умел… На следующий год Катарина родила ему ребенка и при родах умерла. Роды были тяжелые: доктор Бартон выслал Тада во двор, велел ему уйти с глаз подальше. Ну вот, Тад уселся на крылечке и стал ждать — впервые в жизни.

— А ты откуда все это знаешь? — спросила Ева.

— Матушка моя была там, помогала, как умела.

— Не слишком-то много она сумела, — заметил Кеннерли.

— Не слишком. А что можно сделать, если богу твой труд неугоден.

Кеннерли сказал:

— Я б поинтересовался у него: почему?

— Ты бы стоял и задавал вопросы, а она все равно умерла бы. Матушка давала ей эфир — капала по две-три капли на чистую тряпочку. Так что умерла Катарина легко, без мучений, без звука, не подав знака Таду, который находился в нескольких шагах от нее. Когда доктор убедился, что она не дышит, — матушка говорила, что он слушал ее бесконечно долго, — а что ребенок жив и его купают, он вымыл руки, надел пиджак, вышел на крыльцо и сказал:

— Тад, ее я спасти не мог. Но зато сберег тебе дочку.

С минуту Тад не двигался с места. Потом встал, посмотрел доктору Бартону в глаза совершенно спокойно, сказал «спасибо!» и пошел в дом. Доктор, естественно, решил, что он пошел к Катарине, — в спальне, кроме матушки, толклись другие женщины, так что на первых порах он не был бы один, — и остался на крыльце, чтобы проветрить немного голову: роды-то продолжались всю ночь, уже рассвело, май был. И вдруг услышал одиночный выстрел. Тад, оказывается, вошел в спальню, не обращая внимания на женщин, которые были там, не взглянув даже на вашу мать, которая чудом осталась в живых, взял с каминной полки свой пистолет, подошел к кровати, на которой лежала Катарина, — они ее еще и обмыть не успели, — пустил себе пулю в лоб и повалился поверх покойницы. — Отец потянул потухшую сигару. — Вот вам и весь рассказ.

— И это была мама? — спросила Ева. — Девочка, убившая его жену, была мама?

— Ты же сама знаешь, — ответил он. — И никогда не говори «убила». Она была непорочное дитя, только что пришедшее в мир, а родной отец ей жизнь на корню подсек. В каком-то смысле, во всяком случае.

— Но почему он так поступил, папа? — сказала Рина. — О своем ребенке не вспомнил?

Долгое молчание. Никакого ответа, хотя из кухни по-прежнему доносился затихающий временами разговор.

— Он знал, что его жизнь кончена, — сказала Ева.

Кеннерли пренебрежительно фыркнул.

— Решил, что кончена, — сказал отец. — Вот только почему бы ему было не прихватить с собой несчастное дитя?

Ни от кого ответа на этот вопрос не последовало.

Только Ева сказала:

— А ты когда-нибудь видел их, папа?

— Его я помню, мне было десять, когда он застрелился, — и ее, наверное, много раз видел. Но воспоминаний о ней никаких. Полнейший провал в памяти. Да и вашу маму… мне нужно посмотреть на фотографию, чтобы вспомнить, какой она была в детстве, а ведь она от нас буквально не выходила.

— Почему бы это? — спросила Рина.

— Тихая очень была.

Они в молчании слушали, как она медленно идет через дом — заглянула в свою комнату (левую по фасаду), по-видимому, пригладила волосы, наконец появилась в дверях и сказала:

— Ева, сядь на стул, — Ева сидела на ступеньках крыльца. — И что это ты так вырядилась? Ведь раздача аттестатов у вас завтра.

— Хорошо, мама, — сказала Ева.

Мать направилась к своему обычному креслу в дальнем углу, где на качелях, слегка покачиваясь, будто от дуновения ветерка, сидел Кеннерли.

Ева не тронулась с места.

Мать пристально посмотрела на нее. Хороша, ничего не скажешь, хороши каштановые кудри, свободно рассыпанные по плечам.

— Ева, иди переоденься. В этом платье ты задохнешься.

Ева, не отрываясь, смотрела на улицу.

— Пока что дышу, — сказала она.

— Рина, пусть она пойдет переоденется.

Рина подалась вперед, будто слова матери ее подтолкнули, но не встала; она тоже не отводила глаз от улицы.

— Ева, посмотри на меня!

Ева повернулась и, не дав матери времени сказать что-нибудь, вглядеться в сумраке в ее лицо, проговорила: — Не сердитесь на меня… — Взгляд ее был обращен к отцу.

Мать сказала:

— Как это следует понимать?

Гектор тявкнул.

Рина сказала, указывая рукой:

— Мистер Мейфилд.

Он был уже у самой веранды, неслышно прошагав по убитой камнем дорожке, и все, за исключением миссис Кендал, встали ему навстречу, хотя заговорила первой она.

— Неужели провалилась?

— Нет, сударыня, выдержала. С трудом, но выдержала. — Он уже поднялся по ступенькам и остановился в двух шагах от Евы. Поэтому никто, кроме нее, не видел улыбки, осветившей его лицо, когда он повернулся к ее отцу. — Английская литература — девяносто шесть, латынь — сто. Вы можете гордиться, мистер Кендал.

— Благодарю вас, сэр! — сказал тот. — Значит, она окончит школу?

— Что касается меня, она уже окончила. Еще два года назад могла окончить. Знает больше моего, — ответил Форрест Мейфилд.

— Ну, это вы уж слишком, — сказала миссис Кендал. — Посидите с нами, передохните. Ужинали? Наверное, умираете от голода и совсем ослепли, проверив столько экзаменационных работ?

— Нет, что вы, — ответил он. — С моими-то глазами… Да я в темноте вижу.

— Вам тридцать лет, — сказала миссис Кендал, — а вы худы, как спичка. Смотрите подурнеете. Что тогда? — Она поднялась. — Мэг еще в кухне. Пойдемте, я вас покормлю.

— Спасибо, нет, — сказал он. — Мне уже пошел тридцать третий, и задерживаться я никак не могу. Просто хотел сообщить вам добрую весть.

— Уезжаете на лето? — спросил мистер Кендал.

— Да, сэр. Вот только соберусь с силами.

— Опять к сестре?

— Не сразу. Сперва постранствую немного.

— Где же? — спросила миссис Кендал.

Он снова улыбнулся, хотя на этот раз несколько загадочно, широко раскинул руки и пропел:

— Там, куда меня сердце зовет.

— Так я и думала, — сказала миссис Кендал, и все рассмеялись.

Рассмеялся и он, но потом, повернувшись к мистеру Кендалу, сказал:

— Но все, о чем я когда-либо мечтал, есть тут. — Он снова сделал движение рукой, как бы соединяя воедино дом и людей, здесь родившихся, выросших, наложившие на дом свой отпечаток, вне его немыслимых.

— Мне все это дорого, — сказал мистер Кендал. — Благодарю вас, Форрест.

На протяжении всего разговора сердце Форреста сжимал страх, однако внешне он был совершенно спокоен — впервые обманывал их за все время знакомства. Нужда в притворстве отпала, лишь только он покинул их.

2

Не успел он скрыться из вида, как Ева поднялась и пошла к двери.

Когда она проходила мимо отца, он сказал:

— Горжусь тобой. Горжусь!

Мать сказала:

— Надеюсь, ты все же переоденешься?

Ева кивнула:

— Да, мама. — Она взялась за дверную ручку и, обернувшись, обвела всех быстрым взглядом. Глаза ее задержались на отце, и, обращаясь к нему, она сказала: — Спасибо! — Затем открыла дверь и позвала: — Пойдем, Рина, помоги мне.

— Принцесса! — сказала мать.

Однако Рина встала и последовала за сестрой.

Идя друг за дружкой по коридору и темной лестнице, они хранили молчание. Но, переступив порог их общей комнаты, Рина осторожно притворила за собой дверь и сказала, обращаясь к Евиной спине:

— Значит, решилась?

— Решилась давным-давно.

— Уезжаешь? — спросила Рина.

Ева повернулась к ней и кивнула:

— Сегодня. Сию минуту.

— Подожди… — начала было Рина, отнюдь не желая задерживать ее, просто чтобы чуточку отдалить момент, разобраться во всем.

— Не могу, — сказала Ева, делая шаг вперед.

— Да уезжай, пожалуйста, — сказала Рина. — Я только хотела спросить: зачем?

Ева дотронулась до влажного локтя своей сестры.

— Пройдет год или чуть больше, и ты узнаешь.

— Я на полтора года моложе тебя, — сказала Рина. — Вряд ли через полтора года я пойму, зачем тебе понадобилось портить нам жизнь.

— Ты-то только рада, — сказала Ева. — И мама, конечно, будет рада. Кеннерли уезжает…

— Папа не переживет.

— Переживет, — сказала Ева.

— Он любит тебя больше нас остальных, вместе взятых.

Ева подумала немножко.

— Пусть так, — сказала она. — Но моя жизнь — это моя жизнь. И я свой выбор сделала. Ему и не то еще приходилось выносить. Вынесет и это. Я напишу ему.

Рина повторила:

— Он не переживет.

Ева снова дотронулась до нее — на этот раз до затылка, — и широко улыбнулась, но тут же шагнула мимо сестры к двери и отворила ее.

— А чемодан? — прошептала Рина, указывая на коричневый саквояж, лежавший на шкафу.

Ева отрицательно покачала головой.

— Я обещала, — прошептала Рина. — И до завтра молчу. А завтра они меня убьют.

Ева улыбнулась:

— Не убьют. Обрадуются, узнав. Теперь же оставайся здесь как можно дольше… пока мама нас не позовет. Постарайся помочь мне выиграть время.

Рина подошла к широкой кровати, на которой многие годы они спали вдвоем, и села на краешек, сложив руки на коленях.

— Как ты думаешь, увидимся мы когда-нибудь?

Ева прислушалась к тому, что делается на веранде, — все спокойно, — затем вернулась к кровати и дотронулась до Рининого пробора. Наклонилась и поцеловала в то место, которое только что тронула.

— Поцелуй от меня папу, — сказала она. — Помоги ему. — И исчезла из комнаты; с лестницы не донеслось ни звука.

3

Спустившись с лестницы, выйти из дому можно было двумя путями: через парадную дверь на веранду, мимо матери, отца, брата; и через кухню, где все еще возились Мэг и Сильви. Выбора не было. Она направилась в кухню, по-прежнему неслышными шагами, не обращая внимания на обступавшие ее со всех сторон обломки прежней жизни — препятствия на пути. Однако в кухне она остановилась возле рукомойника, зачерпнула ковшиком воды из ведра и осушила его до дна, мучимая жаждой и внезапно вспыхнувшей потребностью попрощаться еще с кем-нибудь из домашних. Потом опустила ковшик в ведро. Обе женщины внимательно наблюдали за ней: Мэг, перебиравшая фасоль, чтоб замочить ее на ночь, Сильви, стоявшая посередине комнаты, как черная смазанная ось, на которой держится весь погруженный во мрак дом, — Евина ровесница, еще одна неизменная принадлежность прежней защищенной жизни, которую Ева покидала. Она сделала шаг к Сильви, заслонявшей дверь, и сказала, понизив — но не до шепота — голос:

— Можешь взять из моих вещей все, что тебе нравится.

— Интересно, кто это мне их даст?

— Скажи маме, что они твои, скажи, Ева отдала их тебе.

— Она смеяться станет.

Ева указала на холл и на лестницу:

— Пойди сейчас и возьми из одежды все, что захочешь. Там Рина.

Мэг повернулась к ней. Свет лампы упал ей на лицо, более темное, чем у дочери.

— Уходи, — сказала она, — если уходишь, так уходи!

Стоя по-прежнему лицом к Сильви, Ева зажмурила глаза; из-под век выкатились слезинки, вызванные словами Мэг. Затем она открыла глаза и непослушными губами выговорила:

— Я заберу тебя к себе, Сильви. — Однако Мэг по-прежнему взглядом выталкивала ее из дома. Ева сделала быстрый шаг влево и исчезла за дверью.

— Ушла, — сказала Сильви.

— Слава тебе господи, — сказала Мэг.

Сильви сказала:

— А я любила ее.

— И я тоже, — отозвалась Мэг. — А вот ушла, и я ее из сердца выкинула. Попробуй и ты. Не знает только она, видно, что людей, которых стоит любить, по пальцам пересчитать можно.

— Это так, — сказала Сильви, не отводя глаз от притворенной двери, — там на пустом месте, где прежде была Ева, до сих пор не устоялась тьма.

4

Форрест Мейфилд изнемогал от благодарности. Он стоял на коленях, склонившись над своей женой, принимая последний из принесенных ею щедрых даров — зрелище ее обнаженного тела при утреннем свете, тела, спокойно лежащего рядом с ним. До рассвета сегодняшнего дня — которого прошло всего полчаса — ему приходилось видеть лишь ее руки и голову, все остальное скрывала от глаз людских одежда. А полюбил он ее за лицо, за приветливость, за то, что каким-то таинственным образом она поняла и приняла его давнишнее стремление раскрепостить свое скованное, чахнущее сердце, перестать наконец душить свои чувства, найти достойную девушку и полюбить ее всей душой на всю жизнь. Для него почти не имело значения ответное чувство, лишь бы избранница благосклонно разрешила себя любить, принимала его бескрайнюю благодарность. И вот она здесь — добровольно, никем не принуждаемая, по-прежнему отдающая ему (хотя в комнате было уже светло) все свое ослепительное тело, невообразимо, негаданно прекрасное, исчерченное тончайшими голубыми жилками, тепло пульсирующими после их первого соития.

Воспоминание об этом — о чуде прошедшей ночи, — как половодье, затопило все вокруг. Момент близости и все, что предшествовало ему… Она встретила его, как было условлено, на краю луга позади их дома. (Она оказалась там прежде него и негра возницы, которого он нанял, чтобы проехать шесть миль до станции, и стояла, с опущенными руками, стиснув кулаки, едва различимая в темноте, и когда он спросил: «А где твой чемодан? Где твои вещи?» — ответила: «Я же сказала, что если приду, то буду вся ваша. Я не взяла из дома ничего. Даже платье, которое на мне, — из обносков тети Лолы».) Сидя рядом с ним, она промолчала всю дорогу и только кивала или отрицательно мотала головой в ответ на его приглушенные вопросы… Так же молча шла к поезду, поднялась на первую ступеньку, но потом обернулась к вознице, который нес чемодан Форреста, и сказала: — Ты ведь знаком с Сильви, — разжала руку и протянула ему золотую пятидолларовую монету. — Отдай это ей, скажи — на память от Евы. В вагоне они не говорили ни о чем, кроме как о законченном учебном годе, словно оба уезжали куда-то на лето — каждый в свою сторону, — с тем чтобы встретиться снова осенью в классе. А потом, два часа спустя, уже здесь, в Виргинии, они сочетались браком при посредстве старенького регистратора с трясущимися руками и его экономки, выступившей в качестве свидетельницы и сказавшей Еве, пока Форрест расплачивался с регистратором: «Дай вам бог счастья!» Затем она прошла с ним квартал по темной улице до этой старой гостиницы, и, когда почерневшая сосновая дверь захлопнулась за ними, надежно отгородив от всего остального мира с его опасностями, она наконец отдалась ему — но не сразу, не спеша, до последней минуты спокойная, прекрасно владеющая собой, хозяйка положения. После того как коридорный зажег им лампу и вышел и Форрест запер дверь на задвижку, он остановился, посмотрел сквозь полумрак на нее, стоящую в трех шагах от него у кровати — лампа находилась сзади, так что она казалась обведенной светящейся каймой, — и сказал: — Благодарю тебя. Она улыбнулась: — За что? — За то, что ты здесь. — Я здесь потому, что хочу этого. — Затем медленно вытянула из волос широкую зеленую ленту и принялась, не подымая глаз, расстегивать бесчисленные пуговки на платье, пока наконец сняла с себя все, сложила аккуратно белье и предстала перед ним обнаженная. Оба стояли неподвижно, она у кровати, он у двери. «Simplexmunditiis», — всплыло у него в мозгу, — Гораций, «Пирре». «Чиста в своей наготе», — перевел эту строку Мильтон, и Форрест считал, что лучше перевести, пожалуй, невозможно, а вот сейчас у него появился свой собственный вариант: «Проста в своей чистоте». Не совсем так, как у Горация, но точно определяет ее. Затем она сказала: — Извините меня, может, моя просьба неуместна, но нельзя ли нам немного отдохнуть сначала? — Он сказал на это: — Зови меня Форрестом вне зависимости от того, устала ты или нет. — Она кивнула с улыбкой и легла в постель, а он задул лампу, разделся и тоже прилег с края и лежал, не касаясь ее, пока она, засыпая, не взяла его за руку. Было около трех часов. Она не выпускала его руку три часа, ни разу не повернулась, только вздрагивала изредка, погружаясь во все более и более глубокий сон, а он, так и не сомкнув глаз, лежал в темноте, потрясенный своим счастьем, удачей, в тысячный раз представляя себе их будущую жизнь. Первый робкий рассвет разбудил ее. Перламутровый, похожий на туман, свет проник в комнату, и она повернула голову и долго внимательно и серьезно смотрела на него, как будто ожидала, что он чему-то научит ее, а может, просто потому, что еще не совсем проснулась. Как бы то ни было, она сказала: — Вот я и отдохнула. — Тогда он высвободил из-под одеяла их давно сомкнутые руки и покрыл ее пальцы поспешными и легкими поцелуями благодарности, осторожно сбросил одеяло с себя, затем с нее — и замер на мгновение, потрясенный простотой и ясностью ответа на все мучившие его вопросы, который обещало дать это новое видение — и она приняла его с радостью. Закрыла свои ясные глаза и руками, крепкими, как лед, скопившийся в трещинах камня, увлекла его к еще запечатанной двери, скрывавшей ее последнее убежище, подходящее к концу одиночество, последнюю тайну, — взглянула на него и тут же улыбнулась, еще крепче прижалась к нему, обхватила, и он сказал:

— Ты должна знать — для меня, как и для тебя, это впервые.

И дальше все стало пополам — время, пространство, ощущения, прелесть новизны.

Жалкий глупец! Он не увидел ничего, потому что не заглянул — даже не догадался, что следует научиться заглядывать, — в ее последнюю, но надежную цитадель — прелестную головку, которая, казалось, так и тянется к нему (еще один хрупкий дар), тогда как каждая клеточка ее мозга истошно вопила об отчаянии, о потерянности, об одиночестве.

Три часа сна не были отдыхом, они были казнью, хуже того — прозрением; все эти три часа она видела, как по ее воле разваливается их семья. Во сне, который длился без перерыва, здесь, в Виргинии, она увидела своего отца в их затихшем доме; он лежал на спине подле спящей матери в их высокой черной кровати — лицо чуть задрано, широко раскрытые глаза сверлят кромешную тьму, стремясь проникнуть сквозь пол и стены, отделяющие его спальню от Евиной. Когда это ему удалось, он долго обшаривал глазами пустую половину кровати (позади спящей Рины), затем закрыл их, стал медленно перекатываться огромным телом влево и лег плашмя на спящую мать — она так и не проснулась, когда он приник открытым ртом к ее губам и стал поглощать ее короткие отрывистые вздохи, пока не выдышал ее дотла, до смерти. Тогда он поднялся и пошел, не зажигая огня, в соседнюю спальню — он хорошо ориентировался в темноте, — где и повторил свое респираторное хищение, выдышав Кеннерли, который мог бы оказать сопротивление, но хотя не спал и во все глаза глядел на отца, смиренно принял смерть. Затем отец пошел наверх к Рине, которая тщетно пыталась бороться с ним, однако скоро и голова ее и тело исчезли под ним, не просто лишенные дыхания и жизни, но поглощенные им, чтобы, войдя в его плоть, дать ей питание. Затем он перекатился с пустого теперь места Рины на середину кровати и лег на спину, по-прежнему сверля в темноте взглядом штукатурку, и сказал: — Ну, а теперь Ева.

Форрест отъединился от нее, подтянул простыню и одеяло и укрыл ее и себя. Она лежала на спине, он на левом боку, справа от нее, видя перед собой ее профиль. Нужно проверить, смогут ли они — решатся ли — разговаривать, найдут ли нужные слова после того, что произошло наконец между ними. Он с усилием подыскивал слова — вопрос лучше всего — и вдруг понял, что лишь тратит попусту время.

— Чем бы нам заняться, когда мы встанем? — сказал он.

Глаза Евы были по-прежнему устремлены в потолок, но голос прозвучал ласково:

— Решай сам.

Он повернулся на спину и стал думать, затем дотронулся под одеялом до ее бедра.

— Мы купим тебе кое-что из одежды и пошлем телеграмму сестре о нашем приезде.

— Не говори мне, — сказала Ева.

Он вопросительно посмотрел на нее.

— Ты сам придумай, что мы будем делать, и распоряжайся мной, только ничего не говори заранее.

Он обдумал и эти слова и улыбнулся.

— Решено, — сказал он с улыбкой, — решено давным-давно. — И снова достал из-под одеяла ее руку, желая поцеловать ее, перед тем как встать.

Но когда его пальцы сомкнулись вокруг ее запястья, она потянула руку к себе.

Подумав, что ей неприятно или, может быть, больно, Форрест отпустил ее и, кивнув с улыбкой, сделал движение встать.

Но она протянула другую руку, взяла его за плечо и с неожиданной силой привлекла к себе, отдавая ему свое прохладное теперь тело. Затем, сомкнув руки у него на затылке, прижала его губы к своим и в молчании, стойко перенесла вручение дара, которого сама искала.

5

12 мая 1903 г.

Дорогая сестра!

Посылаю это письмо на имя Кэт Спенсер, в надежде, что она сумеет передать его тебе. Если так, то, дочитав эту фразу, ты убедишься, что я здорова и счастлива, кап мне и не снилось. Я только надеюсь, что тебе не пришлось пострадать за меня, — а если все же и пришлось, то теперь тучи уже рассеялись, — надеюсь также, что, дочитав это письмо до конца, ты убедишься, что претерпела не зря и что когда-нибудь и на твою долю непременно выпадет подобное счастье.

Не стану описывать в подробностях ночь нашего расставания. Боюсь, как бы это письмо не попало во враждебные руки: тогда кое-кто из тех, кто помог нам, может поплатиться за свою доброту. Достаточно сказать, что через три часа после того, как я с тобой распрощалась, мы с мистером Мейфилдом стали мужем и женой, заключив вечный союз согласия и любви, тем более для нас радостный, что мы так долго этого ждали. По уже сказанной причине я не могу ответить тебе подробно на главный вопрос, который ты задала мне несколько недель тому назад; вкратце скажу лишь — да: двое становятся одним, отчего оба только выигрывают.

Я смогу гораздо больше рассказать тебе об этом, если мы когда-нибудь встретимся. Впрочем, какое может быть «если» в отношении нас с тобой. Никакого, конечно. Только, прошу тебя, напиши мне поскорее, что папа, мама и Кеннерли больше на нас не сердятся и хотят увидеть нас не меньше, чем мы их. Напиши мне об этом, Рина — напиши, что мои надежды совпадают с надеждами дорогих мне людей. Я неустанно молю бога, чтобы это было так. Я ни о чем другом не молюсь, не представляю себе другого ответа и даже не хочу гадать, пока ты не пришлешь радостную весть, что единственная мечта моя, не сбывшаяся до сих пор, сбылась, или же, наоборот, напишешь, что надежды мои тщетны.

Поэтому напиши мне сразу же — хотя бы одно слово «да» или «нет». Даю внизу адрес сестры Форреста; когда я увижу написанные твоей рукой слова «все в порядке», я напишу тебе, как мы проводим, эти первые счастливые дни.

О тебе и обо всех остальных я постоянно думаю и всегда буду думать. Скажи им об этом, хотят они того или не хотят.

Твоя любящая сестра

Ева Мейфилд.

Адрес: Миссис Джеймс Шортер. Брэйси, Виргиния.

* * *

12 мая 1903 г.

Дорогой Торн.

Я — как видишь — жив и для полноты счастья мне не хватает только уверенности, что тебя порадует новость, которую я имею тебе сообщить. Словом, единственное, что омрачает мою жизнь сейчас, это мысль, что ты, твоя милая мать и кое-кто из моих школьных коллег можете зачислить меня в категорию лгунов, обманщиков, нарушителей священного долга и предателей по отношению к своим друзьям.

Тот факт, что рука моя пишет эти слова, доказывает достаточно наглядно, что я веду счет одолевающим меня сомнениям, моментам отчаяния, которые неизменно порождают в моем мозгу мучительные картины — твоя мать, осуждающе покачивающая головой, ты сам, холодно смотрящий на меня и медленно выговаривающий слова: «Форрест, оставь наш дом». То ли я вижу сквозь завесу расстояния? Или, по своему обыкновению, занимаюсь напрасным самоистязанием? На это можешь ответить мне только ты, мой дорогой друг из прошлого, друг, которого мне так не хотелось бы потерять.

Если же ты не можешь пока что дать мне ответ, если ты и твои близкие воздерживаетесь пока что считать меня своим другом из-за того потока злословия и сплетен, который обрушился на нас с Евой, то вот тебе отчет об истинном положении вещей, и да будет бог мне свидетелем. Ты можешь сообщить эти факты всем и каждому и, если кто-то станет уверять тебя, что у него другие сведения, знай: его сведения — ложны.

Я люблю ее вот уже почти два года, с того самого дня, когда осенью позапрошлого года она пришла в мой класс. Ты спросишь: почему? И мой чистосердечный ответ — ответ, который я долго искал и обдумывал: «Понятия не имею». Ты знаешь ее дольше, чем я, знаешь с рождения — чему я завидовал, так это твоим воспоминаниям о ее раннем детстве, — поэтому не стану описывать ее прелести. Мне, как и тебе, случалось встречать неотразимых красавиц, сознававших свою неотразимость, чьи чары были неодолимы, как земное притяжение, но на меня они производили не больше впечатления, чем на несмышленого младенца. Ева же с первой минуты заполнила собой весь мой мир; кажется, нет такого подвига, которого я не совершил бы ради нее. Я никогда не испытывал ничего подобного, даже в отношении своей матери, рано умершей, которая, после того как нас бросил отец, старалась дать нам с сестрой все, что было в ее силах. Шли месяцы, а я не обнаруживал в Еве ни единой погрешности, ни единого изъяна, и мне стало казаться, что другой такой мне не встретить, что если я пренебрегу представившимся мне случаем, то больше он не повторится и я окажусь приговоренным (вернее, сам себя приговорю) к постепенно иссушающему душу одиночеству, затворничеству, самосозерцанию, которые, как я ощущал, уже подступали порой к сердцу, — о чем я говорил тебе.

Итак, в апреле я пошел ва-банк и выиграл. Заметил ли ты что-нибудь? Впрочем, как ты мог не заметить? Помнишь тот день, когда мы сопровождали два класса к Источникам. После обеда все отправились в чащу переодеваться в купальные костюмы, а мы с ней — непреднамеренно, я на этом стою, — очутились вдвоем в полуразрушенном павильоне. Нас разделяла висевшая в нем духота, засоренные ручейки у наших ног, холодный полумрак, но мы тянулись друг к другу, как полная луна к земле. Торн, клянусь тебе, я не коснулся ее. Я сказал: «Ева Кендал!» Она ответила: «Да, сэр!» Я спросил ее: «Смогли бы мы соединить навеки наши жизни? Вот прямо сейчас, взять и соединить?» И она ответила: «Да, сэр». Я не мог дотронуться до нее — кто-то шел к павильону, — я даже не сделал попытки приблизиться к ней. Мы связали наши жизни, стоя на расстоянии нескольких шагов друг от друга. И тем не менее союз наш нерасторжим — по крайней мере, я непрестанно молю бога об этом. Затем вошел ты, обеспокоенный нашим отсутствием. Что же ты увидел? До того часа я всегда был полностью с тобой откровенен — никаких секретов, никаких утаенных желаний, — но, хотя ты и задержался на миг в дверях, за которыми ярко светило солнце, и окинул нас взглядом, ты не сказал мне в течение нескольких последующих недель ни слова по этому поводу; я не услышал от тебя ни единого вопроса, ни единого предостережения. Скажи мне, Торн, — не обнаружил ли ты в пашем с Евой союзе какой-нибудь червоточины — не показался ли он тебе нечист, как вода источников, над которыми мы стояли в полумраке? А ведь, наверное, нам следовало бы заняться их очисткой.

В последующие недели апреля и мая мы вряд ли хоть раз приблизились друг к другу на более короткое расстояние, чем в тот день, когда стояли, образуя треугольник с тобой в вершине. И не говорили ни о чем, кроме разве: «Не забыла?» — «Нет!» За неделю до нашего отъезда, не сказав Еве ни слова, я сделал все несложные приготовления: мне нужно было купить билеты, договориться о регистрации брака, закончить работу и выдернуть те корни преданности и благодарности, которыми я прирос к твоему дому, Торн. Нет, не выдернуть — пересадить, надеюсь, так будет правильнее. А затем, за два дня до конца учебного года — я все экзамены принял, она сдала, — я попросил ее зайти ко мне в конце дня. Она вошла и остановилась у моего стола, и я спросил ее: «Надоело?» Она спросила: «Что?» — и лицо ее сжалось в испуге. Я сказал: «Заниматься». — «А! — сказала она. — Конечно. Я подумала, что вы про наш замысел». До тех пор я и не знал, что она относится к этому, как к замыслу, что оба мы в молчании стремимся к единой цели. Я тут же рассказал ей о своем плане и спросил, устраивает ли он ее. Она ответила: «Да, сэр». Я спросил: «А сможешь ли ты жить, если вдруг твоя семья откажется от тебя?» Она ответила: «Мистер Мейфилд, мне как-никак уже шестнадцать», — очевидно желая дать мне понять, что она знает, что делает. Тогда я повторил место и время встречи и сигнал; она кивнула без улыбки и повернулась, чтобы идти. Она уже подошла к самой двери — открытой настежь, а в коридоре толклись люди., — но я все же спросил ее: «Ева, зачем тебе это нужно?» Она остановилась, посмотрела мне прямо в глаза и сказала: «Не знаю, мистер Мейфилд. Знаю только, что мы дали обещание и свое обещание я сдержу, если вы этого желаете». В комнате сгущались сумерки, день был пасмурный, но она стояла лицом к окну и еще никогда-никогда не казалась такой желанной, необходимой, как воздух. Ее узкое личико, ее огромные глаза, которые подолгу, не отрываясь и не мигая, смотрели на меня во время уроков, были, казалось, непогрешимы, недоступны лжи, обману или пагубной простоте. И тогда я сказал, «Да, я хочу, чтобы ты сдержала свое обещание». Она кивнула и ушла, и я увидел ее снова лишь два дня спустя вечером, когда данное обещание она стойко сдержала.

Теперь мы живем, у моей сестры Хэтти, ежечасно поражаясь точности, с какой сделали свои ставки, — поразительное везенье! У меня есть опора, Торн, есть руки, поддерживающие меня, тогда как раньше — на протяжении тридцати лет — вместо этого была пустота. Тоннель, уводящий вниз к мрачной одинокой смерти.

В общем, прости меня. И попроси свою мать верить мне — верить, что я не злоупотребил ее доверием, что у себя в комнате, в ее доме ни разу не позволил себе ничего лишнего. Поверьте, прошу вас, что поступил я так в силу давнишней неодолимой потребности, однако до этого я внимательно присмотрелся к той, которая могла эту потребность удовлетворить, и тщательно взвесил, не грозит ли мне опасность смять этот подарок судьбы. То, что я оскорбил чувства людей, безгранично доверявших мне, и оставил в их сердцах недобрую память по себе, невыносимо гнетет меня. Но я категорически возражаю против того, что я причинил им неизгладимый вред. Неужели кому-то может повредить законный союз двух одиноких, ни с кем не связанных обещанием людей? Неужели кто-то может отказать им в праве соединить свои судьбы! Неужели кто-то может сомневаться, что наш с Евой законный брак — не подрыв основ, а нечто совершенно противоположное?

Пожалуйста, ответь мне поскорее. Когда я узнаю, что ты хотя бы дочитал мое письмо до этого места и что тебя интересует наше настоящее и будущее в той же мере, как и прошлое, я напишу тебе снова о нас обоих. Пока же благодарю тебя от всей души — за прошлое, во всяком случае. Но я никогда не поверю, что Время позволит разбивать себя натрое. Оно едино и всегда простирается перед нами во всю свою длину. Ты же, Торн, со мной постоянно — твое имя, твое благородное лицо, твой басистый добрый голос.

С немеркнущей надеждой,

Форрест Мейфилд.

* * *

15 мая 1903 г.

Дорогая Ева!

Твое письмо я получила: никто, кроме меня, не видел его, не знает о нем — и не узнает — за исключением Кэт, которая никому не проговорится. Ты спрашиваешь: успокоились ли мы, желаем ли тебе счастья и хотим ли видеть тебя? Ты всегда понимала папу и маму лучше, чем я, поэтому можешь сама решить, каковы будут ответы на эти вопросы. Я достаточно сделала, Ева, — почти все, что обещала, — и в настоящее время наслаждаюсь покоем. Постараюсь, однако, пересказать тебе, как закончился вечер твоего побега. Может, тогда тебе других ответов не понадобится. Я осталась сидеть в нашей комнате и успела прочитать пятнадцать глав «Первых коринфян», прежде чем за нами прислали Кеннерли. «А где Ева?» — спросил он, и я ответила: «Уехала с мистером Мейфилдом, насовсем». На это он сказал: «Скатертью дорожка!» — уселся в качалку и молчал, пока я кончала шестнадцатую главу, а затем сказал: «Что же нам теперь делать, Рина?» (Ему-то что — у него и работа, и своя жизнь. Кстати, он уже уехал.) Я ответила: «Я обещала врать до завтрашнего утра, придется и тебе». И он согласился.

Мы старались на совесть. Когда через полчаса пришла мама, мы оба сидели, уткнув нос в книгу, а когда она спросила про тебя, Кеннерли ответил, что ты пошла за чем-то к Кэт Спенсер. Она сначала поверила, спустилась вниз и сказала об этом отцу, но когда прошло тридцать минут, а ты так и не появилась, — мы к тому времени вернулись на веранду, — он встал, зашел в дом и надел шляпу; мама спросила: «Куда это ты собрался?» — а он ответил: «К Спенсерам». Так мы и сидели, слушая маму, которая говорила без умолку, а потом услышали шаги отца на тротуаре, и я подумала: «Кажется, так бы его и убила». Но я осталась на веранде ждать, и он подошел и остановился возле меня — я сидела на ступеньках. Насколько я могла различить в темноте, он старался заглянуть мне в глаза, а потом сказал: «Рина, я тебе ничего не сделаю», — и я ответила: «Хорошо, папа!» И тут он спросил: «Она убежала?» Я ответила: «Да, папа!» Мама спросила: «С Форрестом?» — и я опять ответила: «Да». Все молчали. Довольно долго никто не двигался с места. Потом мама встала, поцеловала Кеннерли и меня и пошла спать, ничего не сказав нам. Вслед за ней и папа пошел в дом и, по-видимому, разделся и лег, так и не зажигая лампы. Правда, не исключена возможность, что он просидел всю ночь в темноте, обдумывая случившееся (мы слышали, как они с мамой обменялись несколькими словами, то есть мы слышали их голоса, но слов не разобрали). Но говорили они спокойно и скоро замолчали. Тогда и мы пошли ложиться, предварительно заперев двери — впервые нам доверили это ответственное дело — и проспали всю ночь до утра.

За завтраком все было как обычно, только в конце, когда Сильви обносила нас последней порцией оладий, отец сказал ей, чтобы она позвала Мэг и пришла сама. Обе они явились и встали у буфета, и он сказал: «Теперь у нас новое правило, которое прошу строго соблюдать. На время мы вообще забудем о ее существовании. Не будем упоминать ее имени и говорить о ней». Все кивнули, и мама пустила слезу. В тот же вечер мы пошли в школу на выпускной акт. Тебя там поминали.

С тех пор все идет по плану. Кеннерли уехал к месту службы, пишет, что работу свою ненавидит, но мы это заранее знали. Папа много работает, мама чувствует себя неважно, у нас уже началась жара. Я-то люблю такую погоду, и спать одной в кровати куда прохладней. Если что-нибудь случится, я тебе напишу.

Твоя сестра,

Рина Кендал.

* * *

16 мая 1903 г.

Дорогой Форрест!

Моя мать и я были очень рады узнать из твоего письма, что ты не уронил чести нашего дома.

Что же касается твоих объяснений и просьб, могу лишь сказать, что ты, по своему обыкновению, преследуешь две взаимно исключающие цели. Да, ты, безусловно, приобрел нечто — имя которому в настоящее время Ева. Но ты и утратил нечто весьма важное, имя которому доверие и — что еще гораздо важнее — универсальное понимание любви, как разумно управляемого пламени, поглощающего лишь людей, добровольно предлагающих себя на сожжение, а отнюдь не непричастных и несклонных, вроде тех, кого — я тебя обвиняю в этом — ты мимоходом подпалил: речь идет о родителях Евы, ее сестре и обо мне.

Однако не я, а Время, о котором ты говоришь, будет твоим судьей. Бесстрастное Время, по мере своего удаления в будущее, обнаружит — в выражении твоего лица, в твоем сердце, в сердцах людей дорогих тебе — истинную причину, цель и результат твоего поступка. Любой здравомыслящий человек легко прочтет его приговор: обвинительный или оправдательный. Для этого нужно только личное присутствие, что для меня исключено.

Прими уверения в совершенном почтении,

Торн Брэдли.

* * *

17 мая 1903 г.

Дорогие мама и папа!

Я вышла замуж за Форреста Мейфилда, и в настоящее время мы живем у его сестры — в Брэйси, штат Виргиния. Она недавно овдовела и осталась одна с двумя детьми. Это она воспитала Форреста после смерти их матери, так что мы проживем у нее все лето, во всяком случае, пока Форрест не устроится на работу в какой-нибудь школе.

Из всего, что мне хотелось бы сказать вам — или вам спросить у меня, — в первую очередь напишу вот что:

То, что мы сделали, — было сделано по обоюдному согласию. Меня никто не принуждал, даже не уговаривал, я просто хотела быть с ним и пока что в своем поступке не раскаиваюсь.

Мое желание вовсе не проистекало из недостатка благодарности к вам, просто я прекрасно понимала, что вы не разрешите мне иметь то, к чему я стремлюсь.

Я не жду ребенка и никогда не ждала.

Я счастлива.

Я всей душой надеюсь, что у вас хватит любви на нас обоих, что вы простили мне горе, которое я вам причинила, и не вычеркнули меня из своей памяти.

Если у вас найдется добрый ответ на мой последний вопрос, пожалуйста, не тяните с ним.

Ваша дочь,

Ева Кендал Мейфилд.

Пишите на имя: Миссис Джеймс Шортер. Брэйси, штат Виргиния.

* * *

5 октября 1903 г.

Ева!

Флора за меня пишет. Мы с ней сейчас на ярмарке и вот надумали послать тебе эту открытку и передать новости. Открытку мы выиграли в кегельбане. А новостей-то нет, просто все, как было. Ты мне не отвечай. Знаешь ведь мою мать.

Еще раз до свидания от Сильви.

* * *

23 ноября 1903 г.

Дорогая миссис Мейфилд!

Меня зовут Эндайн Филиппс, и пишу я Вам по поручению Вашего брата Кеннерли, который с прошлой весны снимает у меня комнату. Мне грустно писать и странно обращаться к незнакомому человеку; я долго думала и молилась, прежде чем отважилась на это письмо, но пришла к заключению, что долг требует от меня этого.

Ваши письма брату начали приходить еще в июле, но он не читает их. Каждый раз я клала их на столик в передней, где обычно держу всю почту, но он ни разу не притронулся к ним. В июле, после того как Ваше первое письмо пролежало три дня, а он ходил мимо, будто не замечая, я обратила на него внимание Вашего брата, который ответил, что письмо не ему. Когда же я сказала, что на нем стоит его имя и адрес, он ответил, что тем не менее писем из Брэйси, штат Виргиния, принимать не может. По мере того как приходили последующие письма, я выкладывала их на стол, но и их он также не принимал.

Тогда я взяла на себя смелость сложить их в ящик стола и хранить там на случай, если он передумает. Я очень высокого мнения о Вашем брате; он прекрасно воспитан и много помогает мне. Но сегодня, увидев Ваше последнее письмо, он пришел ко мне на заднее крыльцо и попросил вернуть его Вам без всяких объяснений. Я сказала, что не могу позволить себе вмешиваться в чужие дела, если он не объяснит мне причину; но он так и не объяснил. Сказал просто, что Вы его сестра и что своим ранним браком больно обидели родителей. Я знаю, что он очень любит своих родителей.

Поскольку и моя мать была мной недовольна за то, что я вышла замуж по любви — и прожила замечательную жизнь до самой смерти моего мужа в прошлом году и ни на минуту не раскаиваюсь, — я согласилась выполнить это тягостное поручение. Вот и пишу Вам.

Прикладываю полученные от Вас письма — всего три, все в нераспечатанном виде — и беру на себя смелость пожелать Вам и мистеру Мейфилду долгих лет безоблачного счастья — уверена, что по прошествии времени того же пожелает Вам и Ваш брат. Ведь Вы, в конце концов, всего лишь выполнили завет Иисуса Христа — оставайтесь же верны ему и да поможет Вам бог!

Искренне ваша,

Эндайн Филиппс.

Декабрь 1903 года

1

Хэт Шортер стояла в изножье кровати, на которой вот уже три часа лежала Ева, одетая, в ботинках, лицом вверх, с закрытыми глазами (заслышав шум дневного поезда, она накинула тоненькое пальтишко и побежала в почтовую контору, прождала там с полчаса, вернулась назад в полном молчании и сразу же легла).

— Опять ничего? — спросила Хэт.

Ева, не открывая глаз, отрицательно помотала головой.

Хэт села в йогах у Евы и погладила ее щиколотку.

— Можно мне теперь сказать? Ты ведь заметила, что до сих пор я помалкивала.

Ева сказала: «Да!» — и приподнялась слегка, чтобы прислониться спиной к подушкам и посмотреть Хэт в лицо — свежее для ее возраста и количества работы, за которую на протяжении тридцати шести лет она охотно бралась или, по крайней мере, не отказывалась браться.

Хэт широко улыбнулась, и тут же рука ее инстинктивно дернулась ко рту, прикрывая недостающие зубы:

— Я старалась не вмешиваться в чужие дела — вот уже восемь месяцев; я рада, если тебе от этого было хоть чуточку легче. Я знаю, через что ты прошла, и легко могу себе представить, что тебе еще предстоит — шутка ли, вырвать все корни, оставить мать, приехать среди ночи с чужим человеком в чужой дом и поселиться у незнакомых людей (да еще когда двое из них мальчишки и к тому же достаточно шумные), а тут еще твои родные наказывают тебя молчанием, а Форрест в своей глупости награждает ребенком. — Хэт вздохнула, оглядела свой плоский живот и продолжала: — Впрочем, нет, не в глупости, а в счастье. Поверь ему хоть в этом-то. И кто бы там ни дал ему это счастье, ты или кто другой — хоть какая-нибудь потаскуха, — пришло оно к нему с опозданием. Это уж точно. С того дня, как умерла наша мать — ему тогда было двенадцать, — и до того часа, как вы с ним объявились у моего порога, Форрест всегда казался изголодавшимся по тому, чего я дать ему, видит бог, не могла: ведь моя-то жизнь меня высасывала до капельки, до последнего прыщичка (а у меня было чувство, Ева, что я покрыта ими с головы до ног, — извини за подробности), но вот с того майского дня он выглядит так, будто его в раю откармливали, и ты ли для него эта пища, нет ли — он твердо уверен, что ты. Он мне это не раз говорил с глазу на глаз; я тебе не совру — мне не так-то легко сознавать, что именно тот мальчик, которого я любовью обделила, нашел свою любовь и привез ее сюда и сунул мне под нос, чтоб я лучше прочувствовала свою обездоленность. Но тебе пришлось куда труднее — это я за тобой признаю, и я пыталась вслепую хоть как-то, хоть немножко помочь тебе и знаю, ты благодарна всем нам и держишься очень хорошо; только, Ева, ты ведь очень страдаешь — или я ошибаюсь?

— Нет, не ошибаетесь, — сказала Ева.

— Из-за матери? Из-за того, что от нее нет ни слова, с тех пор как ты уехала?

— Я никогда не любила свою мать, — сказала Ева.

Хэт снова помолчала, на этот раз внимательно изучая Еву.

— Ну, уж это неправда. Так не бывает.

Ева кивнула:

— Я говорю о прошлом. Прежде я ее ненавидела.

— Что же с тех пор переменилось?

— Вот этого я и не понимаю. И никто не может объяснить мне.

— Но чего бы ты хотела?

— Чтоб они меня позвали.

— Обоих или только тебя?

Ева подумала:

— Все равно.

Хэт сказала:

— Так я и думала. Послушай, Ева, я уверена, этого ты от них не дождешься. А в твоем положении одной тебе ехать нельзя. Пусть Форрест отвезет тебя.

— Мои родные нас не примут.

— Люди они или нет?

— Люди.

— Тогда телеграфируй им, что вы с Форрестом приедете на рождество таким-то поездом и просите встретить вас, поскольку ты плохо себя чувствуешь.

— А если они откажут?

— Тогда останавливайтесь в гостинице и ждите дна дня — они будут знать, что вы в городе, — и если они по-прежнему не пожелают видеть вас, возвращайтесь ко мне. Вот тебе и весь сказ.

— Такого я, пожалуй, не переживу.

— Не бойся, переживешь, — сказала Хэт. — Так просто не умирают. Ты никогда не задумывалась над тем, как редко умирают от горя? Люди будут ныть и вздыхать до глубокой старости, а сами пальнем не пошевельнут, чтобы прекратить свои мучения.

— Нет, — сказала Ева, — я никогда не задумывалась над этим.

— Подумай при случае. Мне это не по силам, — сказала Хэт. Она наклонилась и приложила ухо к Евиному животу, затем распрямилась и широко улыбнулась. — Хотя лучше подожди до его появления. Не беспокой его пока — по стуку сердца мальчишка, и здоровенный, верь моему опыту.

— Вы это серьезно? — спросила Ева. — Насчет того, чтобы я поехала домой?

— Да, — сказала Хэт. — Только ехать вам надо вдвоем. Не тебе одной.

— Вы скажете об этом Форресту?

— Нет.

— Ведь он слушается вас, Хэт?

— Но любит-то он тебя. Ты должна заставить его.

Ева опустила голову на подушку и снова легла плашмя. Закрыла глаза и сказала:

— Дайте мне подумать. Все это так важно.

Биография

Произведения

Критика

Читайте также


Выбор редакции
up