Эмманюэль Роблес. ​Морская прогулка

Эмманюэль Роблес. ​Морская прогулка

(Отрывок)

1

Выйдя с чемоданом в руках из вокзала, Жорж направился в порт, но вдруг на балконе второго этажа одного из домов увидел женщину, которая, изящно изогнувшись, расчесывала волосы; сидела она, выставив вперед пышную грудь, наклонив голову, так что ее густая грива спадала набок. Одной рукой она придерживала свои пряди, а другой, казалось, сладострастно ласкала их, и этот жест, исполненный неги, взволновал Жоржа. Но, проходя мимо балкона, он, к изумлению своему, понял, что перед ним далеко не молодая женщина, с увядшими губами и подкрашенными, как это было модно в начале века, чуть ли не до самых щек глазами. От неожиданности Жорж, подняв голову, застыл на тротуаре, и это привлекло к нему внимание старой дамы. Короткое мгновение они смотрели друг на друга сквозь разделявшую их тонкую занавесь солнечных лучей. Она перестала расчесывать волосы и глядела на него не мигая, с выражением легкой, но лишенной снисхождения насмешки, с прозорливостью много повидавшего на своем веку человека, и Жорж, вдруг смутившись, поспешно удалился, устояв против желания еще раз оглянуться на этот балкон.

Затем он зашагал мимо витрин магазинов, рассеянно скользя взглядом по сверкавшим за стеклом товарам, и до самого порта его преследовала мелодия Фрэнка Синатры, которую исполнял juke-box в одном из кафе, мелодия, полная тоски и желаний.

Вступив на мол, он сразу же заметил «Сен-Флоран», стоявший на якоре между английской одномачтовой парусной яхтой и большим катером под либерийским флагом. На «Сен-Флоране» не видно было ни души, но из каюты доносились звуки радио — передавали последние известия. Шагнув на борт яхты, Жорж крикнул. Подождал, наблюдая за молодой парой на берегу: девушка была маленькой, живой, с такой же, как у Мадлен, фигуркой — а где сейчас была Мадлен, на какой далекой планете? — и зажег сигарету. Радио замолчало. Девушка, которую держал под руку ее спутник, смеялась. Глаза у нее блестели. У Мадлен глаза были красивее, взгляд целомудренный и в то же время, да, в то же время остропроницательный. Мысли его были далеко, наконец за его спиной хлопнула дверь и кто-то спокойно спросил:

— Жорж Море́?

Это был Даррас.

Он был в темно-синей трикотажной рубашке, с непокрытой головой, одна рука засунута в карман полотняных брюк. Жорж, хотя он никогда его прежде не видел, сразу узнал Дарраса по описанию, которое ему дали в агентстве. И нос «немножко как у меланезийца» из-за широких ноздрей, и черные глаза, и коротко остриженные волосы, так же как и толстые губы, — все точно совпадало с портретом. В Даррасе чувствовалась твердость скалы. Солнце освещало его изрезанный морщинами лоб и обветренную кожу лица. Он начал задавать Жоржу вопросы, поворачивая время от времени голову со спокойной, царственной непринужденностью сильного зверя. И Жорж понял, что перед ним человек, ничем на него не похожий, а значит, неподвластный тем тревогам и порывам, которые терзали его самого, человек, не знающий сомнений и, должно быть, уже давно без особых волнений и мучительных кризисов познавший все тайны удела человеческого.

В рубке Даррас внимательно изучил бумаги, протянутые ему Жоржем. Корпус корабля слегка поскрипывал, и шум этот смешивался с плеском волн, солнце садилось за древним городом, и он четко вырисовывался на фоне неба. В бухту вошла парусная лодка с красным и круглым, как апельсин, спинакером, и Жорж вдруг признался себе в том, что в конечном счете ему не так уж хочется уезжать. Может быть, парусник пробудил в нем тоскливое чувство беспредельности пространства, вызывающее головокружение?

Среди всех этих поблескивавших инструментов (компас был в прозрачном футляре) Даррас уверенно двигался, открывал ящики, рассматривал какие-то бумаги, жесты его были на удивление скупыми и экономными, явно рассчитанными на тесный мирок яхты.

— Переводчик — это ваша профессия? — спросил он под конец.

— Нет, занимаюсь этим от случая к случаю.

— А могу ли я узнать, какова ваша настоящая специальность?

— Зарабатываю себе на жизнь чем придется.

— Что ж. Это ваша забота.

— Но я знаю немецкий, серьезно им занимался, и итальянский, у меня хватило времени на то, чтобы его выучить, когда я воевал под Неаполем.

Он сам удивился своему тону, словно в нем говорила давняя обида.

— Меня это не касается, — сказал Даррас, — это ваше дело, ваше и агентства.

Он аккуратно сложил бумаги, и Жорж счел нужным добавить, заставив себя улыбнуться:

— Из-за войны пришлось бросить учебу, война перевернула все мои планы.

— Она давно уже окончилась.

— Но не для меня.

Наступило молчание. Над мачтами кружились чайки. На молу мальчишки гонялись друг за другом. Наконец Даррас произнес:

— Я понимаю, что вы хотите сказать. — Он тоже улыбнулся, прищурив один глаз. — Однако и вам когда-нибудь придется подписать мир!

Но и эти последние фразы, сказанные ими нарочито шутливым тоном, не сблизили их. В лучах заходящего солнца, проникавших сквозь иллюминаторы, губы Дарраса, казалось, раздулись, как две резиновые трубки, и у них появилось осуждающее выражение. Жорж знал, что своим ироническим тоном он сбивает с толку, а нередко и настраивает против себя своих собеседников. И хотя мнение Дарраса не много значило для него, он догадывался, что в его глазах выглядит каким-то опустившимся неудачником. А ведь дело было совсем в другом. Даррас добавил, что экипаж находится на берегу и что пассажиры должны прибыть на яхту завтра утром.

— Их четверо, а у нас семь кают. Вы можете расположиться в последней, в конце коридора, тогда вы будете всегда у наших господ под рукой.

Жорж понимал теперь, чем было вызвано овладевшее им чувство сожаления. Он вдруг, без всяких на то оснований, решил, что ему не следует уезжать, что у него есть еще множество неиспользованных возможностей и что эта новая попытка, вероятнее всего, окажется столь же неутешительной, как и предыдущие.

— Вам уже приходилось плавать? — спросил Даррас.

— Раза четыре или пять путешествовал на пароходе.

— Я хотел спросить, как вы себя чувствуете в море?

— Вполне сносно.

— Тем лучше. Тем лучше для всех нас.

Он встал, и Жорж, последовав его примеру, увидел цепочку яхт и их отражения в воде. От этого зрелища ему стало еще грустнее. Он оценивающе оглядел «Сен-Флоран», короткую белую трубу с красной полосой, невысокую мачту в форме копья, полотняные кресла и решил, что и впрямь плохо строит свою жизнь.

Но прежде, чем сойти на берег, он спустился в свою каюту, оставил там чемодан (что за незадача! Одна из петель вот-вот отлетит!), взглянул мельком на мощные дизели, поблескивающие в полумраке машинного отделения, задержался на минуту в кают-компании, отделанной деревом и кожей теплого медового цвета. Затем он поднялся на палубу, где, стоя лицом к молу и засунув руки в карманы, его ждал Даррас, со своим массивным затылком, могучими плечами, человек-скала, плотный, несокрушимый. Жорж все повторял про себя это слово, идя вдоль набережной. И тут он вспомнил немецкого гренадера, которого им пришлось хоронить у разрушенной фермы, неподалеку от Сужо на берегу Гарильяно, майским утром, пахнувшим раскаленным железом и развороченной землей. Каска, средневековая каска немецкого вермахта, отлетела в сторону, и у покойного была такая же упрямая голова, как у Дарраса, такой же каменный лоб. Вот так-то, подумал Жорж, несокрушимых людей на свете не существует.

Канн, 20 июля сего года, Сержу Лонжеро, Париж.

Послушай, Серж, я сижу на террасе маленького бара на Круазетт, совсем неподалеку от Дворца фестивалей. Наступает вечер, а на пляже полно купающихся. Я уехал из Парижа, не попрощавшись с тобой. У меня была хандра, и я решил не подвергать тебя подобному испытанию. Написав эти слова, Жорж поднял голову, и взгляд его задержался на группке молодых женщин в купальниках, солнце ласкало их красивые загорелые тела. Последние его лучи трепетали в небе, словно большие серебристые рыбы. Эти отблески света, веселые обнаженные купальщицы, лиловое море, крики плывущих по волнам юношей, разлитая в вечернем воздухе нега располагали к лени. Серж, мне бы следовало сейчас пойти искупаться, а не рассказывать тебе все, что приходит в голову, но ведь мне так много надо тебе рассказать. Я расстался с Джимми Лорню, я тебе объясню почему. Не так-то весело остаться без работы в начале лета. Я подписал контракт с одним туристическим агентством, где я буду работать переводчиком. Начинаю я с морского путешествия на яхте. У агентства две яхты в Канне и несколько яхт в Пальме, на Майорке. Мы совершим путешествие вокруг Италии и Сицилии. Я только что побывал на борту яхты и встретился с ее капитаном, которого зовут Даррас. Мне придется иметь дело с четырьмя пассажирами, которые заплатили за это путешествие целое состояние. Это две супружеские пары, французы и немцы, которых, возможно, и связывает дружба, но главное — это их общее дело, производство смазочных масел. Он снова остановился, держа перо на весу, на этот раз ему вспомнилась жизнь в Марселе, где он целых три месяца чистил котлы. Вооружившись маленьким отбойным молотком и облачившись в настоящий скафандр из брезента, он проводил долгие часы среди непрерывного железного грохота, и ему начинало казаться, что он живет внутри огромного колокола. Ночью его мучили кошмары, чаще всего ему снилось, что он висит на головокружительной высоте на веревке, идущей вдоль стены, которая начинает все сильнее и сильнее вибрировать, веревка раскачивается, и он вот-вот сорвется и полетит вниз. Второй бокал аперитива подстегнул его ум, и он снова принялся за письмо. Знаешь что, Серж, я не люблю моря. Бог с ним, с Бодлером. Всякий раз, когда я оказывался на борту корабля, меня охватывала тоска, но не потому, что я представлял себе толщу вод у себя под ногами, а потому, что эти две бесконечные пустыни, небо и море, наводят меня на размышления (ты можешь улыбнуться) о судьбах нашей планеты, которая создана не для нас и где мы лишь простая биологическая случайность. Ты ответишь мне, что это ощущение, вероятнее всего, свидетельствует о скрытой морской болезни и что оно исчезнет, если принять таблетку нотамина. Не смейся, Серж, над такими вещами и пойми, что я городское животное, животное, привыкшее жить в больших, кишащих людьми городах, которые придают мне уверенность, где много огней, много лиц, где меня толкают со всех сторон. Я люблю городское дно — старые площади, рабочие кварталы, все те места, где я могу окунуться в толпу. Мне необходимо общество себе подобных, Серж. Он уже жалел о том, что изменил тон, и некоторое время наблюдал за супружеской парой, которая негромко бранилась за соседним столиком, муж — в сером пиджаке и белых брюках, жена — в кокетливом зеленом платьице, обоим под шестьдесят, и вид у них измученный. Потом он заказал себе еще аперитив. Я пишу тебе все, что мне приходит в голову, Серж, но я должен описать тебе свое теперешнее душевное состояние. Действительно, я не первый раз ухожу с работы. Не говори мне только о врожденной неустойчивости, а тем более о беспричинно затянувшемся отрочестве. Я потратил немало времени, чтобы сформировать свою личность, до той самой минуты, когда оборвалась моя юность и на три года меня забрала война. И ищу я сейчас не новую войну, а немного человеческого тепла, которого мне так не хватает. Снова пауза. Ах, не следовало слишком много говорить о войне с Сержем, который был дважды ранен во время Итальянской кампании и который не приемлет того, что он называет «психологией бывшего участника войны». Я, как и ты, окончив войну, вернулся в мир, где господствуют деньги. Нет, я отнюдь не стремлюсь находиться постоянно в экстраординарных условиях, но со времени демобилизации это существование, подчиненное каким-то, ничем не оправданным заботам, эти дни и ночи, которые стремительно пролетают друг за другом и ничего тебе не несут, — все это выводит меня из терпения. Я словно усеянное булыжниками поле, на котором самые лучшие семена не могут дать всходов. Он допил свой бокал и, глядя на пляж, вытер вспотевшую шею. Я прекрасно понимаю, Серж, что душа моя не бессмертна. Но ведь это не снимает извечного вопроса: что же я должен с ней сделать? Я не стремлюсь к бессмертию, ни даже к иллюзии бессмертия, но мне хотелось бы быть уверенным в том, что я существую. Поцелуй от меня Сильвию и малыша. Обнимаю тебя. Выпитое вино разматывало перед ним длинные многоцветные ленты воспоминаний, и ему захотелось продолжить свой монолог.

Первый P. S. — Знай, что я встретил молодую особу по имени Мадлен. У нее есть маленький магазинчик, где она торгует всякими безделушками, которые сама же и мастерит: матерчатыми куклами, бумажными цветами, бисерными сумочками, разрисованными платками. Богатое воображение, хороший вкус и на редкость искусные пальцы. Мы часто виделись с ней последнее время, и как раз перед отъездом я вдруг обнаружил, что, когда я возле нее, все становится таким же простым и прекрасным, как лист дерева или перо птицы. Не иронизируй по этому поводу, Серж, не то ты мне за это дорого заплатишь по моем возвращении.

Второй P. S. — И вот еще что. Ты полагаешь, что я страдаю больше, чем многие другие, оттого что в мире все идет раз и навсегда заведенным порядком и невозможно ничего изменить. Не в этом дело, старик. Мне кажется, что я не страдаю даже от того, что не в силах уразуметь, почему все идет именно так. Я мучусь, если уж говорить правду, от того, что до сих пор не знаю, что делаю здесь я, я, Жорж Море, бывший студент, бывший чернорабочий, бывший пожарник, бывший ночной сторож, бывший секретарь театрального агента, непревзойденного мошенника, и уже бывший гид-переводчик, хотя я еще и не начал работать, поскольку со времен войны у меня нет никакого желания связывать себя на будущее.

Третий P. S. — Ну, а в конечном счете сегодня вечером больше всего мне хотелось бы сидеть вот так на террасе этого маленького бара, где я пишу тебе эти глупости, смотреть на проходящую мимо меня толпу и ждать уж не знаю какого откровения. В Италии наш капитан повторял нам перед каждой атакой, что жизнь не многого стоит и что, если бы каждый из нас проникся по-настоящему этой истиной, мы бы без страха пошли навстречу будущему. Этот болван даже не понимал, что самое лучшее в каждом из нас и было понимание того сказочного богатства, которое он в эту минуту ставил на карту.

Четвертый P. S. — Мы убили бога, и теперь мы все сироты.

Жорж приписал адрес, по которому его друг мог ему написать, и вложил листочки в конверт. На западе в этот вечерний час висел огромный медный диск. Море было голубовато-белым, и по нему пробегали более темные полосы. По небу по направлению к Ницце скользил самолет. Мадемуазель Мадлен Аслен, Париж. Дорогая, дорогая Мадлен, ну вот, я только что познакомился с кораблем и его капитаном. Пассажиры прибудут завтра. Думаю, мы снимемся с якоря еще до полудня. Капитан похож на гору, и вы понимаете, что за столь короткий срок я не смог обследовать ее со всех сторон. Дорогая моя Мадлен, я нахожусь на Круазетт, передо мною море, и как бы мне хотелось, чтобы вы были здесь, рядом со мной. Он остановился. Эти слова не передавали его истинных чувств к Мадлен, столь пылких. Из-за этих нескончаемых сумерек мне начинает казаться, что я нахожусь внутри огромного мыльного пузыря и что, если только я сделаю слишком резкое движение или даже если у меня возникнет недостойная мысль, пузырь лопнет, разлетится вместе со мной на мелкие кусочки и улетит в пресловутое бесконечное пространство. Он знал, что ему случалось заставлять страдать женщин и что он был несправедлив по отношению по крайней мере к одной из них, которая наверняка его любила. Он помнил, как она расплакалась в его присутствии, но ее слезы не взволновали и даже не растрогали его. «Человек, который вас любит, — что может быть на свете дороже?» Она ушла, сказав ему на прощание, что он жесток (а какой у нее был взгляд, когда она оглянулась на лестнице!), но разве она знала, что такое настоящая жестокость? Он не чувствовал себя жестоким, это было что-то другое. Только с этой вот молодой женщиной разрыв был тяжелым. Время от времени он даже писал какой-нибудь бывшей любовнице, не задумываясь над тем, что они давно расстались. Но она была частицей его прошлого, принадлежала к определенной области его духовной жизни, которую она в той или иной степени обогатила или украсила, и он иногда с неожиданным жаром обращался к этим воспоминаниям. С Мадлен, он был в этом уверен, все будет иначе. Она относилась к тому же племени людей, что и он, была из тех, кто ждет, что жизнь вдруг расцветет для них ослепительным огненным цветком. Дорогая Мадлен, вы сказали мне в последний наш вечер, что я без конца кружусь в своем внутреннем мире, но вы не правы. Я отчаянно кружусь во внешнем мире с единственным стремлением вернуться в себя и обрести то, что я потерял: истоки своих надежд и чаяний, пути своих желаний. Все это слишком литературно, подумал он, недовольный тем, что не может найти нужный тон. Он в два приема выпил еще бокал и вновь принялся за письмо. Иногда я верю, что меня где-то ждет большое счастье. Я представляю себе это счастье в легком платье, с развевающимися по ветру волосами, оно высматривает меня из-за деревьев таинственного сада, и я заранее знаю, что у него будут ваши глаза. Ну теперь это уже совсем в стиле писем, посылаемых в женские журналы. Пусть так! Потом он напишет другое письмо, лучше. Он добавил: Я вас люблю, и, как только запечатал конверт, ему захотелось приписать постскриптум: «Дорогая и прекрасная Мадлен, на всякий случай знайте, что мои руки — это руки убийцы», но потом он отказался от этой мысли. Вино плохо действовало на него, и он это знал. Но кому он мог рассказать, как однажды весенним днем 1944 года на передовой у Сан-Космо-Дамьяно, неподалеку от Кастельфорте, он добежал, задыхаясь, до дота, бросил туда гранату и разорвал на куски четырех его защитников? Убеждать себя, что другие отвечают за это месиво человеческих тел? Один глаз вылетел и прилип к стене! Настоящий Гран-Гиньоль, скажете вы? Но, дорогая моя, в Париже театру с таким названием, где показывали жестокие мелодрамы, после войны пришлось на время закрыть свои двери, nicht wahr? И впрямь его лучший спектакль, где кровь лилась ручьями, походил на невинную пастораль по сравнению… Господи, не следовало ему столько пить! Он вышел из бара, опустил письма в первый встретившийся ему на пути почтовый ящик и отправился искать ресторан.

2

— Значит, вы по специальности не переводчик, а какова же ваша настоящая профессия?

В полдень они все собрались в кают-компании «Сен-Флорана», проплывавшего мимо Ниццы. Все, то есть Мишель Жоннар и его жена Мари-Луиза, Эрих Хартман, капитан Даррас и в конце стола, рядом с Жоржем, Герда Хартман. По желанию Мишеля Жоннара во время завтрака был включен проигрыватель и тихо лилась церковная музыка. Обслуживал их кок-стюард Сантелли, тулонец, одетый строго, во все белое, словно хирург, впрочем, у него и взгляд был как у хирурга, одновременно острый и вдумчивый. Вопрос задал Мишель Жоннар. Жоржу было не слишком приятно, что он стал, таким образом, предметом разговора. Сразу же при знакомстве Эрих Хартман похвалил его великолепный немецкий язык, обнаружив у него даже легкий прусский акцент. Конечно, Жорж предпочел бы обедать вместе с командой, желание довольно нелепое, поскольку в силу своих обязанностей он был связан как раз с этими четырьмя пассажирами и ему все время приходилось быть рядом с Гердой Хартман, которая говорила лишь на своем родном языке. Его поэтому и посадили возле нее, чтобы он, по ее просьбе, переводил ей, о чем беседуют за столом.

Поскольку Мишель Жоннар ждал ответа, хоть и продолжал при этом разрезать свое жаркое на фарфоровой тарелке с золотым ободком, манипулируя ножом и вилкой с истинно королевской непринужденностью, Жорж сказал, глядя на Дарраса:

— Я торгую птицами.

Раздались изумленные восклицания, и даже Жоннар, удивленный, на минуту перестал работать своими длинными руками с набухшими венами.

— В самом деле? — переспросил Эрих Хартман. — Птицами?

— Я полагаю, из курятника? — проговорил Жоннар, и его перстень недобро сверкнул.

— Нет, только птицей-феникс, — ответил Жорж весьма любезным тоном. Он сразу почувствовал неприязнь этого типа к себе и держался настороженно.

— Что это вы рассказываете? — вмешалась Мари-Луиза Жоннар. — Разве они существуют, Море?

Она была в летнем платье с глубоким вырезом, а на шее бусы из мелких ракушек, вроде тех, что лежали у Мадлен в магазинчике. Ее изящная темноволосая головка, казалось, сидела на шарнирах, она двигалась рывками, поворачиваясь то к одному, то к другому собеседнику.

— Существуют, мадам, что весьма удобно как для продавца, так и для покупателя.

Никто больше не стал задавать вопросов, а музыка, сопровождавшая стук ножей и вилок, зазвучала медленнее, интимнее, словно вдруг преисполнилась мистического пыла. Свет волнами проникал через иллюминаторы.

— Сегодня вечером я вручаю вам пакетик с пеплом птицы. На следующее утро вы открываете пакетик, и птица-феникс возрождается у вас на глазах…

— Ach so! — произнес Эрих Хартман.

— И тогда вам остается только слушать ее речи.

— А она еще и говорит? — засмеялась Мари-Луиза Жоннар.

— Главным образом по-французски, мадам, на языке, который, как вы знаете, является языком любви.

— Переводите, переводите, — умоляла Герда Хартман, и Жорж наклонился к ней, а музыка тем временем звучала все громче, перерастая в торжествующий и страстный гимн.

Опустив глаза, Мишель Жоннар продолжал улыбаться. Он был невысок ростом, с розовым лысым черепом. Во взгляде, в складке губ затаилась неизменная саркастическая улыбка. Было видно, что он любит высмеять тех, кто — в силу своего зависимого положения или неумения быстро парировать удары — не может ответить на его насмешки. Еще утром Жорж понял, что если он хоть раз смолчит, то станет любимой мишенью Жоннара, который не прочь будет блеснуть перед другими за его счет, не так-то трудно бывает обнаружить в человеке эту толику цинизма, нередко связанную со стремлением подчинять себе и властвовать. Сын рабочего, Жорж знал, что сам он бывает сдержан в присутствии людей, обладающих властью: хозяев, домовладельцев, полицейских. Он знал также, что может отреагировать совершенно по-другому, сдержанность может перейти в агрессивность, заносчивость. Сейчас он, правда, не потерял над собой контроля.

Что же касается Эриха Хартмана, то он ни на что не обращал внимания, целиком поглощенный тем, что ест и пьет. Он задавал вопросы Сантелли, просил уточнений, касающихся вин, прибегал нередко к помощи Жоржа, так как его знаний французского ему не хватало. Серебристые волосы, расчесанные на прямой пробор, придавали ему несколько старомодно-изысканный вид, делали его похожим на фон Папена. В отличие от Жоннара, который, казалось, постоянно подстерегал своего собеседника в надежде нащупать его слабое место, Хартман сознательно держал окружающих на расстоянии. Порой, словно не замечая никого, он погружался в свои размышления, где не было места присутствующим. У него были серые стеклянные глаза, большие веснушчатые руки. Он питал слабость к шелковым платкам и даже за столом носил на шее платок, повязанный с нарочитой небрежностью ковбоя из американских вестернов. Когда он говорил по-французски, то порой не сразу находил нужные слова, они словно прилипали у него к гортани. Обычно он был холодно-любезен со всеми, кроме Жоннара, с которым держался в меру сердечно.

Даррас все время молчал, и Герда обратила внимание на его сдержанность.

— Жорж, спросите у нашего капитана, женат ли он.

— Да, он женат, мадам.

— А как относится его жена к его долгим отсутствиям?

— Она примирилась с этим, я полагаю.

— Вы хотите сказать — смирилась?

Белокурой и розовощекой Герде было, как и Мари-Луизе, около сорока. На ней также было летнее, схваченное в талии платье, обнажавшее ее великолепные плечи. Светлые, чуть выпуклые глаза и полные губы усиливали свойственное ей выражение счастливой безмятежности. Пожалуй, нос у нее, на вкус Жоржа, был несколько крупноват, но все равно она ему нравилась больше Мари-Луизы, особенно своей жизнерадостной наивностью, заставлявшей ее всем восхищаться.

— Попросите его, Жорж, попросите его рассказать нам о каком-нибудь морском приключении. У него их, вероятно, было предостаточно.

Даррас сперва попытался уклониться, но его так настоятельно стали просить, что он в конце концов сдался и рассказал, как при его первом плавании на «Сен-Флоране» пассажирками у него оказалось с полдюжины студенток-шведок. Во время всего путешествия эти девушки, сторонницы нудизма, ходили абсолютно голыми, что значительно повысило нервозность экипажа. Когда навстречу ему попадался другой корабль, Даррас из предосторожности старался держаться от него как можно дальше; его маневр очень забавлял девушек. В полдень они останавливали яхту и плавали вокруг корабля в чем мать родила.

— Прелестно, прелестно! — воскликнула Герда Хартман и тут же залилась краской.

Потребовали новых историй, и Даррас нехотя подчинился и рассказал об одном весьма эксцентричном пассажире, богатом шотландце, который сам выбрал маршрут, но добрую половину времени пил горькую со своей женой в каюте. Когда же корабль подошел к фарватеру вблизи Корфу, наш шотландец появился на капитанском мостике и потребовал, чтобы ему передали штурвал. Ничего не скажешь, подходящее время он выбрал! Его принялись уговаривать, объяснять, какие предстоят трудности, посулили, что потом он будет делать все, что захочет, но пьяница все больше распалялся, бросился к штурвалу, вцепился в него, обхватил обеими руками, как уличный фонарь, не подозревая, что Ранджоне, старший механик, которого успели вовремя предупредить, давно остановил двигатели. Долго простоял он так, требуя, чтобы все уступали ему дорогу, словно море, где не было видно ни одной лодки, кишело кораблями. Утомившись, он наконец заснул, и два здоровенных матроса отнесли его в каюту.

— Браво! — произнесла Герда, которая, грациозно наклонив голову к Жоржу, выслушала весь рассказ в переводе.

Теперь и Мари-Луиза спросила у капитана, нет ли в его коллекции какой-нибудь драматической истории. Нет, ответил он, ни одной, во всяком случае с тех пор, как он плавает на яхтах, предназначенных для туристских поездок.

— А прежде?

Сантелли тем временем поставил на стол большую хрустальную вазу с засахаренными фруктами. Легкие порывы морского ветра, проникавшие через вентиляционное устройство в кают-компанию, играли волосами Герды, и она то и дело ловко заправляла их за уши, в которых сверкали серьги с коралловыми подвесками. Даррас сначала поколебался, но потом все же решился. Года за два до войны он плавал на линии Марсель — Буэнос-Айрес старшим помощником капитана на грузопассажирском судне, которое перевозило эмигрантов. Когда миновали Дакар, какая-то непонятная эпидемия обрушилась на детей. По совету врача капитан приказал отделить заболевших от остальных пассажиров. Родители согласились с этим решением, но при условии, что им разрешат ежедневно навещать детей в изоляторе. Но на следующий же день посещения были запрещены и решетка, которая отделяла палубу эмигрантов от остального корабля, была закрыта. Родители буквально обезумели, узнав об этом приказе, и устроили настоящую манифестацию. Капитану пришлось принять у себя на мостике их делегатов. Однако правда не могла в конце концов не обнаружиться. Каждый день столяр наспех сколачивал маленькие гробики, куда для балласта клали свинец, а ночью их опускали в черную воду. Потому что эпидемия, казавшаяся вначале безобидной, становилась все опаснее, превращаясь в настоящее бедствие. Смертность внезапно так возросла, что ни у кого не хватало мужества сообщить родителям о постигшем их горе. Трудно сказать людям, считающим своих детей живыми, что они покоятся на дне Атлантического океана. И вот капитан приказал Даррасу выйти к взбунтовавшимся эмигрантам. Вооружившись разного рода железными предметами, они исступленно требовали, чтобы им отдали их детей, пытались сломать решетку, которая отделяла их от зоны карантина, и, как только появился Даррас, эти несчастные обрушили на него поток угроз и оскорблений. Обращенные к нему взгляды были полны ненависти и ужаса, и он понимал, что в их глазах олицетворяет страшного ангела смерти. Очутись он по ту сторону решетки и скажи он им правду, его бы тут же, на месте, растерзали. Он же испытывал к этим исступленным людям бесконечную жалость, шагал навстречу им, не в силах найти нужных слов, загипнотизированный их лицами, их яростным отчаянием. Некоторые молили его, другие оскорбляли, пытались ударить. Под все возрастающим натиском этих людей решетка начала поддаваться. Наконец он смог заговорить. Они слушали его слова об опасности заражения, об обязанностях капитана, о необходимости принятых мер, и, когда он под конец сказал, что тридцать четыре детских трупа уже поглотило море, поднялся новый шквал, еще более слепой и чудовищный. Чтобы подавить его, пришлось пустить в ход несколько огнетушителей. С большим трудом наступающих, грозивших разнести капитанский мостик, удалось оттеснить на нижнюю палубу. Некоторые из них получили ушибы.

— Это ужасно, — вымолвила Мари-Луиза Жоннар, положив на тарелку недоеденную дольку яблока.

Чтобы не мешать Даррасу, Жорж, наклонившись к уху Герды, тихо переводил ей по ходу рассказа. Он почти касался губами ее упругого плеча, покрытого золотым загаром. Герда нашла рассказ необычайно трагичным. Она захотела узнать, какой национальности были эти несчастные, и Даррас ответил, что все они были из Центральной Европы и спасались от гитлеровских преследований.

Воцарилось молчание, которое нарушил Мишель Жоннар.

— Евреи, — сказал он равнодушным тоном человека, который не снисходит до обычных человеческих чувств.

Даррас уже извинялся перед дамами. Его попросили рассказать трагическую историю из его жизни моряка, а он не смог предложить им ни кораблекрушения, ни хотя бы жестокого шторма. Больше от него рассказов уже не требовали.

Все, за исключением Дарраса, который должен был сменить своего помощника в рулевой рубке, перешли на кормовую часть палубы, где им подали кофе и ликеры. Мишель Жоннар не преминул взять с собой магнитофон, который способен был несколько часов подряд исполнять церковную музыку, и включил органный концерт.

Хартман же, вооружившись карабином, взятым у капитана, слегка откинувшись на спинку парусинового кресла, стал ради забавы стрелять по чайкам. Сперва он подманивал птиц, бросая за корму куски хлеба, а затем убивал ту, которая первой устремлялась в море за добычей. Серо-зеленый берег проплывал с левого борта, и стекла иллюминаторов вспыхивали в солнечных лучах. В синем глянцевом небе ни облачка. Органный концерт прерывался коротким кашлем карабина. Герда высказала желание, чтобы такая хорошая погода простояла как можно дольше, и закурила сигарету, вытягивая с наслаждением губы. Как раз в эту минуту Эрих Хартман попросил Жоржа вставить ему новую обойму. Несколько сухой тон покоробил Жоржа, но он повиновался. Раненая чайка била крыльями в пенистом водовороте, тянувшемся за винтом; остальные птицы испуганно парили над ней или, чертя в воздухе резкие круги, проносились над яхтой с пронзительными криками. Как только Жорж перезарядил ружье, Хартман вновь принялся за свою игру. Жорж собирался уже отойти, как вдруг через люк машинного отделения его окликнул старший механик Ранджоне. Его крупное, лоснившееся от пота лицо выражало бурное негодование.

— Вместо того чтобы строить перед ними лакея, — бросил он Жоржу, — вы бы лучше посоветовали этой обезьяне оставить несчастных птиц в покое!

Сказал он это громко. Но если Эрих Хартман и слышал его слова, то ничем этого не выдал и продолжал стрелять, целясь, пожалуй, еще старательнее.

3

Плечи и грудь Мари-Луизы четко вырисовывались на фоне Аквариума, где в холодном свете морских глубин плавали удивительные существа. Посетить Океанографический музей во время остановки в Монако, пока их мужья на борту слушают по радио курс акций на бирже, захотела Герда Хартман. Мари-Луиза надела желтую блузку, зеленые брюки и очень дорогие золотистые босоножки. Герда осталась в своем платье без рукавов, с плотно облегающим лифом и широкой расклешенной юбкой. Обычно Жорж чувствовал себя непринужденно в обществе женщин, но сейчас ему было явно не по себе. Покидая «Сен-Флоран», Мари-Луиза повелительным жестом протянула ему пляжную сумку, набитую всякой всячиной, как раз в ту минуту, когда он уже сам галантно собирался ее взять у нее из рук. У него сразу же испортилось настроение. Позднее он отнес эту свою реакцию на счет чрезмерной подозрительности. Но облокотившиеся на леер Даррас и Ранджоне видели разыгравшуюся сцену. И ему показалось, что в глазах у них промелькнула насмешка. Возможно, это не имело значения — «я сразу готов вообразить бог знает что!», — а может быть, слово «лакей», брошенное Ранджоне, уже закрепилось за ним? Во всяком случае, Жорж был недоволен собой. «А как бы они поступили на моем месте?» Да разве стала бы Мари-Луиза вести себя подобным образом с такими людьми, как они? Он долго еще не мог подавить свою досаду. Герде Хартман, попросившей его рассказать ей историю княжества Монако, он машинально выложил содержание специального путеводителя, которым его снабдило агентство, но по ошибке выдал дворец принца за генуэзскую крепость не XIII, а XVI века и, ничтоже сумняшеся, приписал казино своему другу Лонжеро, так как не помнил имя архитектора.

— Вы действительно хорошо говорите по-немецки. Как вы его выучили? — спросила Герда Хартман.

— В постели, мадам.

— Это наилучший способ, nicht wahr?

И Герда от души рассмеялась. А Мари-Луиза спросила:

— Почему она смеется?

— Она хотела узнать, как я изучал немецкий.

— Это хорошо, что вы ее развлекаете. Она полна оптимизма и избегает грустных людей, словно они заразные. Вы непременно покорите ее, если это уже не произошло.

— Что она говорит? — спросила Герда Хартман.

— Она думает, что я ухаживаю за вами, мадам.

— И что же вы ответили?

— Что я строго придерживаюсь своих обязанностей переводчика, а в эти обязанности, увы, не входит переводить свои собственные чувства на язык слов.

— Вы просто обворожительны, Жорж, но, может быть, ей хотелось бы, чтобы вы уделяли ей больше внимания, чем мне?

Разговаривая так, они втроем поднимались по поросшему соснами склону к эспланаде. В бухточках курилось море, а внизу, в порту, неподалеку от «Кристины» — яхты миллиардера Онассиса, — в зеленой воде стоял «Сен-Флоран».

— Я люблю деревья, — сказала Мари-Луиза и, без всякого перехода, предложила Жоржу стать управляющим большого поместья вблизи Руана, принадлежавшего ее мужу, заверив, что сумеет добиться для него очень хорошего жалованья.

— В вашем возрасте нельзя больше вести такую жизнь.

В голосе ее слышалось неподдельное участие. Жорж поблагодарил, сказав, что тронут ее добрыми намерениями, но выразил, однако, сомнение, что столь ответственный пост ему подойдет.

— А почему же он вам не подойдет?

— Из-за обязанности носить ваши пакеты, мадам.

Она посмотрела на него, удивленная, слегка покраснела, но выражения глаз не было видно за темными стеклами очков.

— А, понимаю, — проговорила она. — Отдайте-ка мне быстренько мою сумку!

Он отказался подчиниться, и Герду удивил резкий тон их реплик. Раскаленный воздух подлеска усиливал густой запах смолы. В просвете между соснами уже видна была наводненная туристами улица и склон отвесной скалы с вкраплениями кустарника. В Аквариуме Жорж, по-прежнему с сумкой в руках (на обратном пути он убедился, что эта злосчастная сумка так и не пригодилась!), не проявив большого интереса к зрелищу самых диковинных рыб, не переставал наблюдать за Мари-Луизой. Она стояла перед одним из аквариумов, освещенных слабее других, и фигура ее была хорошо видна на фоне зеленоватой воды, где сейчас не было заметно никаких признаков жизни. Однако она смотрела так внимательно, что он смог незаметно подойти к ней. В углублении скалы, за ветками кораллов, притаилось какое-то существо, виден был лишь один его глаз, большая черная точка, окруженная серой студенистой массой, но взгляд этого существа, словно острие длинной иглы, проник в сердце Жоржа.

Спустя час после ужина, когда уже стемнело, они вошли в бухту Сан-Ремо. Хартман и Жоннар на палубе курили сигары, Даррас стоял у штурвала, а обе дамы переодевались в своих каютах. По шоссе вдоль берега проносились машины с включенными фарами, а потом сливались со светящейся пылью города.

А немного позднее, в казино, Эрих Хартман, со своей физиономией старого седого пса, проигрывал в рулетку. Он был в белом смокинге, Жоннар и Жорж — в темных костюмах. Дамы — в вечерних туалетах. Герда и Мари-Луиза сделали несколько ставок, но игра им быстро наскучила, и в сопровождении Жоннара они направились в дансинг. Жорж задержался у рулетки, заинтересовавшись поведением некоторых игроков. Некий старый господин, похожий на озябшего джинна, с изрезанным морщинами лицом и хохолком седых волос, видимо, искренне развлекался, тогда как его соседка с мундштуком в длинных волчьих зубах выказывала все признаки глубочайшей скуки. В самом конце стола сидела державшаяся очень прямо старая дама, накрашенная так, как не красятся даже перед выходом на сцену: разрез глаз был до неприличия увеличен карандашом, на веки наложены синие с золотистыми блестками тени, помада на губах — кроваво-красного цвета. Ее совсем светлые, вне всякого сомнения, накладные волосы были уложены тремя ярусами, которые были четко разграничены рядами жемчуга, и все это замысловатое сооружение венчал черный эгрет. Чуть ли не до самых плеч доходили огромные подвески из мелких кабошонов в платине, выполненные в той же манере, что и колье, две или три нитки которого обвивали ее шею и затем спускались на грудь. Сильно декольтированное платье открывало костлявые плечи, обтянутые сухой, словно пергамент, кожей. Так восседала она за столом, худая, с плоской грудью, с руками как у скелета, с головой, сидящей на длинной шее, на которой отчетливо выступал каждый позвонок, с розовыми накрашенными щеками; эта огромная кукла почти не двигалась, лишь едва протягивала унизанную кольцами правую руку, похожую на инкрустированную золотом клешню из слоновой кости. Она постоянно выигрывала и закрывала глаза, как только крупье объявлял, что ставок больше нет. Она застывала в такой позе, пока слышалось щелканье прыгающего по лункам шарика, потом вновь открывала глаза, и взгляд ее словно возвращался откуда-то издалека, из густого глубокого мрака, пробиваясь, подобно свету звезд, сквозь бесконечные толщи тьмы. Она вдруг почувствовала, что за ней наблюдают, и медленно, с напряженным вниманием человека, отыскивающего кого-то в толпе, повернула голову. Взгляд ее остановился на Жорже, казалось, она изучала его, сначала с серьезным, а потом с порочно-торжествующим видом, и вдруг, о ужас, улыбнулась ему, да еще — в этом не было сомнения! — подмигнула ему и тут же вновь склонилась над столом, где были сделаны ставки.

Жорж перешел на другое место и оказался рядом с Хартманом, который играл стоя.

— Не можете ли вы одолжить мне немного денег? — спросил Хартман с чопорным достоинством. — У меня при себе оказалось меньше, чем я рассчитывал.

Жорж отдал ему содержимое своего бумажника, тысяч шестьдесят франков, все, что было у него с собой.

— Но вы сами, по крайней мере, не собираетесь играть? — спросил Хартман, сейчас особенно похожий на седого пса.

— Нет, не собираюсь.

И Жорж отошел в сторонку, чтобы наблюдать за старой дамой, укрывшись за спинами людей, стоящих за стульями. Однако она, видимо угадав, где он прячется, издалека улыбнулась ему улыбкой молодой кокетливой женщины, которая хочет подбодрить слишком робкого обожателя. Ее живые, насмешливые глаза, страшные в чехле синих век, растревожили его, словно они определяли его судьбу, утверждали, что он не в силах будет ничего изменить. Хартман уже успел поставить свои жетоны на два номера. Шелковые лацканы его смокинга переливались в свете люстр, а рулетка тем временем скрипела, и какой-то толстый господин, вдалеке от них, запутавшись в алых драпировках, громко святотатственно смеялся, угрожая нарушить непрочное равновесие. Шарик подпрыгивал, старая дама, закрыв глаза, казалось, твердила про себя: «Господи, хлеб наш насущный даждь нам днесь», джинн с хохолком седых волос улыбался, несмотря на холод, который леденил ему кости, а женщина с зубами волчицы пускала дым через нос, затягиваясь сигаретой.

Крупье что-то произнес, его лопатка сгребла монеты с сукна, и вдали победоносно взлетел вверх эгрет старой дамы.

— Пойдемте, — сказал Хартман.

И он увлек Жоржа к дансингу.

— Много проиграли, мсье?

— О нет, не больше двух тысяч долларов.

Казалось, проигрыш не слишком его огорчал, но, направляясь к дансингу, он все время вытирал щеки и лоб платком. «Что это за человек?» — думал Жорж, который не любил игроков, презирал их страсть, слишком ребяческую, по его мнению. Но любая страсть способна раскрыть самые глубинные тайники человеческой натуры, и теперь Хартман, несмотря на привычную маску, представлялся ему менее сильным, менее «монолитным». Пожалуй, более… хрупким, чем можно было предположить по его манерам старого немецкого юнкера. Они миновали сверкающие залы и тихие коридоры.

— А, вот и вы! — воскликнула Герда в ту минуту, когда они спускались по ступенькам в дансинг.

Она была немного пьяна, беспрестанно болтала и смеялась, открывая свой розовый влажный рот.

— Пригласите меня танцевать, Жорж, пожалуйста.

Оркестр — шесть музыкантов в черных брюках и голубых атласных рубашках с пышными рукавами — исполнял медленную экзотическую мелодию.

Жорж любил танцевать и многими своими победами был обязан знакомствам, которые так легко завязываются на танцах, устраиваемых по праздничным дням в предместьях.

— Не правда ли, чудесно? — лепетала Герда в его объятьях, чуть откинув голову назад, чтобы смотреть ему прямо в глаза.

— Ну конечно, — отвечал он.

В просветах между парами, которые вместе с ними кружились на площадке, он видел время от времени столик Жоннара, ведерко с бутылкой шампанского и над ее горлышком голову Хартмана, на которую бутылка, казалось, указывала своим золотым концом. И, глядя, как Мари-Луиза, закрыв глаза, подносит своими длинными тонкими пальцами бокал к губам, он вспомнил старую даму с эгретом в игорном зале.

— Ах, — пролепетала Герда, — будь я на пятнадцать или шестнадцать лет моложе, вы были бы ко мне куда внимательней, мой милый Жорж, и мне не надо было бы вас ни о чем просить.

У нее было упругое тело спортсменки, крепкие ноги, и под рукой он чувствовал ее мускулистую спину. Время от времени она бессознательно прижималась к груди Жоржа, который шутливо расточал ей любезности. Она весело выслушивала их, приоткрыв розовый рот, и видно было, как между зубами подрагивает влажный язык.

— О, мне хорошо знакома эта песенка, Жорж. Через две минуты вы преподнесете те же ласковые слова мадам Жоннар. Но знайте, я женщина простая, а вот она благосклонно принимает знаки внимания лишь от принцев крови или в крайнем случае от американских миллиардеров. Verstehen Sie mich? Вы меня понимаете?

— Иллюстрации к вашим словам излишни, — ответил он.

До полуночи Жоннары протанцевали вместе два или три танца, тогда как Хартман, который никогда не танцевал, пил не пьянея и курил сигару. Глядя на него, Жорж вспоминал свой короткий отпуск в Париже весной 1945 года и стычку с консьержкой одного из домов, возмущенно ему кричавшей: «Вы настоящий хулиган! Немцы и те были повежливее! Ни один из них никогда не разговаривал со мной так, как вы!» На что он спокойно ответил: «Вероятно, они не обладали достаточным запасом слов, мадам!»

Потом оркестр доиграл вальс, и вот тогда Мари-Луиза, державшаяся очень прямо, слегка качнула головой в сторону Жоржа, бросила на него быстрый взгляд незаметно для мужа и чуть улыбнулась ему (эта мимолетная улыбка, едва коснувшаяся ее губ, тем не менее вызвала в памяти Жоржа — что за нелепое наваждение! — старую даму за рулеткой). Жорж послушно склонился перед Мари-Луизой и Мишелем Жоннар, приглашая ее на танец. Держа микрофон у самого рта, один из музыкантов пел по-французски: «Вена, Вена, о милый город», и Мари-Луиза в объятьях Жоржа вся отдалась наслаждению танца, не обращая внимания на сообщнические знаки Герды, которую неподалеку от них кружил в вальсе Жоннар, а Хартман, сидя в одиночестве за белым столиком, закуривал новую сигару; и потому ли, что волосы Мари-Луизы пахли гвоздикой, или потому, что тело ее было послушно ему, словно бы предлагало себя, или потому, что она продолжала счастливо улыбаться и все существо ее выражало чувственную радость, он сильнее прижал ее к себе, и рука его тяжелее легла на эту тонкую, гибкую и нервную талию, которая поддалась, почти не сопротивляясь.

Сержу Лонжеро. Париж. Через открытый иллюминатор в его каюту на «Сен-Флоране» вползала ночь, пропитанная запахом йода и соли. Жорж вновь принялся за письмо, которое начал сразу же по возвращении из казино. В последний раз я виделся с отцом три года тому назад. Он держал гараж-мастерскую на одной из дорог Прованса. Он все еще выплачивал деньги за этот гараж и жил тогда с женщиной гораздо моложе его, которая, как раз когда я приехал, своими мощными дланями отжимала груды белья, — казалось, она невозмутимо сворачивает шею каким-то белоснежным птицам. Кто-то ходил по палубе, прямо над его головой. На остановках Даррас всегда назначал дежурного. Однажды вечером моего отца позвали чинить попавшую в аварию машину, и я, само собой разумеется, вызвался поехать вместе с ним на его автокране. В действительности речь шла о несчастном случае: машина разбилась, наскочив на платан. На траве лежало два трупа, мужчины и девочки. Вокруг жандармы, зеваки. Отец стал высвобождать обломки. И вот появляется другой механик, его тоже известили о случившемся, и заявляет, что именно он должен выполнить эту работу, что его мастерская ближе к месту происшествия, и в двух шагах от погибших разгорается яростный спор. Отца моего невозможно успокоить. Ведь он столько денег должен был за свой гараж. Поэтому близость покойников, которые, казалось, удивленно слушали этот спор, уж не имела для него значения. Слишком много было у него забот, чтобы разыгрывать комедию уважения, которое мы должны выказывать мертвым. Во время войны мы оба с тобой испытали подобный «сдвиг», но, когда я обнаружил этот бесчеловечный «сдвиг» у отца, меня охватил ужас. Почему я рассказываю тебе об этом? Я и сам задаюсь этим вопросом.

Может быть, это была не осознанная им самим реакция на посещение казино? Круглое пятно света от лампы выхватывало из темноты лежавший на столике лист бумаги, море с глухим шепотом ударялось о борт, из далекой дали, пробираясь сквозь уснувшие области его памяти, торопились, надвигались воспоминания. Он был еще очень мал, когда умерла его мать, и воспитывала его бабушка, которой зять присылал деньги. В этой старой ардешской деревушке прямо за площадью и главной улицей тянулась полоса развалившихся домов. Он недавно побывал в этих местах — никаких перемен. Нет, никаких коренных перемен не произошло с тех пор, когда он пробегал тут среди рухнувших стен и заброшенных садов и карабкался на вершину холма, увенчанную руинами старого замка. Он вновь взобрался к этим старым полуразрушенным стенам, где провел в детстве столько часов, созерцая равнину с сердцем, полным неясных желаний и надежд.

Он отложил письмо, мысли его обратились к Герде, потом к Мари-Луизе, которые спали в своих каютах совсем рядом, в нескольких метрах от него, отделенные тонкой деревянной перегородкой, подумал об этих женских телах, потом он вспомнил старую даму из казино, которая закрывала глаза, когда ставки были уже сделаны, и, поскольку ему не спалось, поднялся на палубу.

В ночной тишине город с яркими полосами света, перерезаемыми ребрами стен и гребнями крыш, казалось, стал добычей какой-то непонятной эпидемии. Лодки покачивались на воде у причала среди переплетения отражавшихся огней и кровавого света бакена. Дежурившего в рулевой рубке матроса звали Жос. Через стекло Жорж дружески помахал ему рукой. Матрос в ответ просто кивнул; он читал при свете верхней лампы и не хотел отрываться от книги. В этом беспредельном ночном безмолвии дома, колокольни, холмы, казалось, застыли в неподвижном времени, утратив всякую связь с людьми. Матрос читал роман Горького: имя писателя было напечатано на обложке крупным шрифтом разноцветными буквами. Этому Жосу было, должно быть, года двадцать три — двадцать четыре. Его обнаженный торс поблескивал, словно одетый в панцирь. Время от времени взгляд его отрывался от книги и исподтишка наблюдал за Жоржем. Опасался ли он по-прежнему, что тот ему помешает читать? По ту сторону фарватера луна заливала живой чешуей огромную и мутную трясину моря, и из его глубин поднималась какая-то древняя тревога. Жорж закурил, облокотившись о леер на корме. Здесь, в порту, казалось, вода течет, как в реке, и Жорж вновь подумал о четырех пассажирах, спавших в своих каютах, о Герде, которая так устала, что оперлась на его руку, выходя из такси; устала и была немного пьяна; они все четверо так привыкли к своему богатству, что даже не замечали тех сказочных благ, которые оно им доставляло; им, по-видимому, были чужды тревоги, сомнения, все то, что подобными ночами может вдруг коснуться человеческого сердца. Почему вызывали они в его воображении сочные травы, которыми зарастают берега озера, поднимаясь над его поверхностью? Матрос в рубке вытянул ноги, вероятно успокоенный сдержанностью Жоржа: он читал, нахмурив брови, порой рассеянно почесывая грудь. На набережной появилась кошка, на мгновение она остановилась, наблюдая бог знает за чем, потом, все так же крадучись, побежала и исчезла. В дансинге казино Жорж, оставшись на минуту наедине с Хартманом, спросил его:

— Правда ли, что среди испытаний, которым подвергались будущие эсэсовцы, было и такое: вырвать голыми руками глаза у живой кошки?

Хартман странно улыбнулся:

— Об эсэсовцах рассказывают много глупостей. Но если уж вы хотите знать, такое испытание действительно существовало.

Он отхлебнул глоток шампанского.

— Это были верные люди. Эсэсовская Европа была бы куда лучше, чем вся эта… неразбериха!

— А вы полагаете, что и кошки придерживаются того же мнения?

— Я не люблю кошек, — ответил Хартман все с той же странной улыбкой.

Близился рассвет. Шел, вероятно, четвертый час ночи. Крыши Сан-Ремо, его колокольня на холме напоминали сугробы голубоватого снега…

Биография

Произведения

Критика


Читайте также