Арнольд Цвейг. ​Воспитание под Верденом

Арнольд Цвейг. ​Воспитание под Верденом

(Отрывок)

В ЛЕСАХ

Глава первая ЗАКРЫТЬ ВОДУ!

Земля — испещренный желто-зелеными пятнами, пропитанный кровью диск, над которым, как мышеловка, опрокинулось неумолимое голубое небо — словно для того, чтобы человечество не ускользнуло от мук, порожденных его собственной звериной природой.

Бои идут с середины мая. Вот и теперь, в середине июля, орудия еще продолжают крошить лощину между селением Флери и фортом Сувиль. То тут, то там прокатываются валы взрывов; удушливый дым, облака пыли, вихри размолотой в порошок земли, взвивающиеся обломки камня и кирпича застилают воздух. Легионы остроконечных пуль со свистом пронизывают пространство, крупные и мелкие стальные осколки неустанно рассекают его. По ночам над передовыми позициями стоит пламя и гул от рвущихся снарядов; днем синева словно дрожит от треска пулеметов, грохота ручных гранат, воя и визга обезумевших людей. Вновь и вновь летний ветер взвивает пыль атаки; он осушает пот бойцов, выползающих с оцепенелым взглядом и оскаленными челюстями из своих укрытий; глумясь, относит он в сторону вопли раненых, последний вздох умирающих.

С конца февраля ведут здесь наступление немцы. Война „между европейцами, свирепствующая уже два года, началась на юго-востоке континента, однако главную тяжесть ее бедствий несет Франция — ее народ, ее территория, ее армия; и хотя как раз теперь идут кровопролитные сражения в Буковине, на реках Эч и Изонцо, все же с особым ожесточением бьются на берегах двух французских рек — Соммы и Мааса. По обе стороны Мааса идут бои за крепость Верден.

Отряд пленных французов шагает под конвоем баварских пехотинцев по дороге, ведущей от бывшей деревни Азанн к еще уцелевшему вокзалу в Муаре. Невесело шагать между примкнутыми штыками, невесело идти в плен к противнику, доказавшему при вторжении в Бельгию и Францию, что он ни во что не ставит человеческие жизни — ни свои, ни чужие. В Германии голодают — это известно всему миру; в Германии бесчеловечно обращаются с пленными, попирая законы цивилизации, — так пишут во всех газетах. Как подумаешь, что пришлось попасть в руки немцев как раз теперь, к шапочному разбору, перед полным провалом их здешней авантюры, когда они трясутся от страха под напором франко-английских атак на Сомме. Хотя и удалось унести ноги из этого адского пекла, и, если вести себя разумно, можно будет, вероятно, выдержать несколько месяцев плена, все же омерзительно, что тебя гонят, как скот. Позади остаются овраги, пространства, где прежде стояли леса, а ныне тянутся сплошные искромсанные снарядами пустоши; позади — высоты Мааса, спуск к Азанн; здесь еще уцелевшая земля; внизу, направо, протекает ручей, высятся горы, круглые зеленые вершины — привычный лотарингский ландшафт. Хоть бы на водопой повели, что ли! Жара, пот и пыль терзают эти сорок — пятьдесят рядов марширующих солдат в серо-голубых мундирах, стальных шлемах и остроконечных шапках.

На левой стороне дороги, за поворотом, манят к себе два больших бака, в каждый из них бежит струя чистой воды. Немецкие нестроевые солдаты моют там свои котелки. Французы поднимают головы, подтягиваются, ускоряют шаг; ведь и баварцы-конвоиры знают, что такое жажда, — они дадут пленным напиться или наполнить походные фляги. В конце концов солдаты обеих армий — лютые враги только в бою; кроме того, среди французов давно уже поговаривают, что немецкие нестроевые солдаты — это безоружные рабочие, ландштурмисты старших и младших призывов, безобидный народ.

Над пыльной дорогой возвышаются длинные черные, на фоне голубого неба, лагерные бараки; от них идут ступеньки вниз. Сюда сбегаются солдаты; их привлекает зрелище, к тому же сейчас обеденный перерыв. Ну что ж, чем больше рук, тем скорее напоят их всех. В одно мгновение серо-голубая толпа истомленных жаждой людей окружает баки; загорелые, бородатые лица тянутся к воде: десятки рук с кружками и котелками, а то и попросту губы погружаются в прозрачную воду, которая играет на дне баков. Как приятна, как вкусна французская вода, когда в последний раз перед долгой разлукой смачиваешь ею пересохшее горло! Немецкие солдаты сразу соображают, в чем дело. G готовностью рассыпаются они с наполненными водой котелками вдоль эшелона пленных; германский алюминий мирно постукивает о французскую жесть, белые и светло-серые тиковые куртки окружают темные суконные мундиры.

— Шевелись! — кричит унтер-офицер, командир взвода. — Вперед!

Остановка не была принята в расчет, но командир не очень настаивает, никто не торопится в свою часть, на передовую, особенно если эта часть занимает резервные позиции вблизи Дуомона. Утолившие жажду медленно отходят от колодца, обтирают бороды, с которых каплет вода, и вновь выстраиваются посреди улицы. Глаза у них блестят. Два года войны выработали между фронтовиками — французами и немцами — известное уважение, даже симпатию друг к другу. Только в тылу, начиная уже с эвакуационных пунктов, люди разжигают ненависть и вражду, чтобы замаскировать утомление войной, охватывающее народы.

Нестроевой солдат, которого издалека можно отличить по ярко-черной растительности на подбородке и щеках, — его зовут Бертин, — радостно наблюдает, как унтер-офицер его части, Кардэ, книгопродавец из Лейпцига, предлагает конвоиру-баварцу сигару, подносит зажигалку и беседует с ним на саксонском диалекте. Бертин пробирается через толпу и, бросив на ходу несколько слов двум нестроевым, Палю и Лебейдэ, тащит воду к самому хвосту эшелона. Там люди тщетно пытаются оттеснить в сторону сгрудившихся впереди. Как стадо загнанных животных чужой, но все же знакомой-породы, они вытягивают шеи из расстегнутых воротников, выпрашивая воду и перебраниваясь на своем гортанном говоре. Благодарным взглядом они приветствуют троих солдат, что пришли помочь.

— Дорогу, приятель, — кричит Бертин, возвращаясь от колодца и балансируя с походным котелком в одной руке и наполненной водой крышкой — в другой.

Надвигается беда: наверху у бараков внезапно появляются офицеры и начинают приглядываться к происходящему.

Полковник Штейн, толстяк с круглым будто купол животом и кривыми, как у всех кавалеристов, ногами, лихо вскидывает монокль; справа от него — обер-лейтенант Бендорф, его адъютант, слева — ротный командир, фельдфебель-лейтенант Грасник, а на почтительном от них расстоянии — дежурный фельдфебель Глинский неодобрительно косятся на то, что происходит внизу. Полковник возмущенно показывает хлыстом на мокрые, освеженные водой лица.

Как долго это продолжается? Три минуты, четыре?

— Безобразие! — ворчит полковник. — Кто позволил пить этим тварям? Пускай где-нибудь в другом месте окунают в воду свои хари!

И, покручивая усы, он дает команду:

— Унтер-офицер, отправляться!

Полковник Штейн — комендант расположенного на холмах Штейнбергквельского артиллерийского парка; обер-лейтенант Бендорф — его адъютант; Грасник — всего лишь лейтенант рабочей роты, подчиненной парку. Все трое в 1914-м были на фронте, получили ранения Бендорф и по сей день опирается на палку, и теперь они начальствуют здесь. Полковник вправе, значит, рассчитывать на повиновение.

На открытом месте и без попутного ветра человеческий голос разносится не очень далеко. Поэтому приказ полковника не производит сначала никакого впечатления, хотя это и противоречит законам природы. Тогда унтер-офицер Глинский, вильнув задом, бросается к лестнице и рычит, перевесившись через перила:

— Отставить! Сомкнись, марш!

У него верный тон, у Глинского. Унтер-офицер баварец инстинктивно хватается рукой, за приклад перекинутого через плечо ружья. Жаль, что там, наверху, поблескивают погоны; иначе каналья пруссак получил бы в ответ парочку сочных баварских любезностей! Теперь же ему ничего не остается, как промолчать. Он резко поворачивается к отряду:

— Колонна, стройсь!

Пленные благоразумно делают вид, что понимают и то, что им вовсе не понятно; некоторые из конвоя произносят слова команды на ломаном французском языке. Первые шеренги медленно трогаются в путь; нестроевые немецкие солдаты еще ретивее протискиваются в гущу французов, торопясь напоить оставшихся. Колонна спокойно выстраивается.

Полковник Штейн багровеет. Люди там, внизу, не выполняют его приказания! В Муаре уже формируется для эвакуации пленных состав из маленьких, словно игрушечных вагонов, которые должны возможно скорее придти обратно с химическими снарядами. Еще успеют на станции налакаться воды.

— Прекратить это безобразие! — приказывает полковник Штейн. — Унтер-офицер, закрыть воду!

Всякий в парке знает эти большие медные краны, замыкающие свинцовые водопроводные трубы. Глинский бегом бросается выполнять приказ.

Солдаты, случайно оказавшиеся поблизости, выслушивают приказание злобно, равнодушно или насмешливо; но одного из них оно поражает в самое сердце. Нестроевой солдат Бертин бледнеет. Ему не приходит в голову, что и на станции в Муаре должен быть водопроводный кран, и он как бы сам испытывает это мучение: очутиться у самого колодца и уйти, не напившись. Только что он заново наполнил водой свой котелок. Собственно, ему бы следовало теперь выплеснуть воду на землю, как это сделали некоторые солдаты, например добряк Отто Рейнхольд или наборщик Паль. Но Бертин знает, что в задних рядах еще много людей, не успевших утолить жажду. Вот они плетутся мимо баков, вернее топчутся на месте; позади них трое баварцев. Никто уже не наполнит водой их пустые кружки и пригоршни.

— Ничего не поделаешь, заткнули затычку. — Нестроевой Лебейдэ, трактирщик по профессии, указывает на оба крана, прекратившие подачу воды.

— Что стоило дать им напиться! — негодует солдат

Галецинский, в прошлом рабочий газового завода. — И это — люди!

Пожимая плечами, он показывает последнему уходящему французу пустой котелок.
Котелок солдата Бертина сделан из алюминия, он помят и снаружи весь в саже, внутри же ослепительно чист и теперь наполнен драгоценной влагой. Шагая в ногу с пленными с краю колонны, еще издали бросаясь в глаза своей бородой, Бертин спокойными движениями раздает воду. Французу-артиллеристу, который с измученным взглядом протягивает к нему пустые руки, он подает наполненную водой крышку котелка, другому сам подносит котелок ко рту.

— Prends, camarade — говорит он.

Артиллерист припадает к котелку и досыта пьет на

ходу. Затем он возвращает посудину. У референдария Бертина, если ничего не случится, есть все шансы дожить до зрелых лет и, может быть, даже до старости. Но до конца дней своих не забудет он обращенного к нему взгляда карих глаз, оттененных черными кругами и резко выделяющихся на изможденном желтом лице, покрытом сажей от орудийного дыма.

— Es tu elsacien? — спрашивает француз.

Бертин улыбается. Нужно, значит, быть эльзасцем, чтобы хорошо относиться к пленному французу!

— Да нет же, — отвечает он по-французски, — пруссак! — И затем говорит на прощанье — Для вас война окончена.

— Merd, bonne chance,—отвечает француз и идет вперед.

Солдаты медленно поднимаются по лестнице, а Бертин стоит и с радостью в сердце удовлетворенно смотрит вслед серо-голубой колонне военнопленных. Если теперь этих людей пошлют на сельскохозяйственные работы в Померанию или в Вестфалию, они будут знать, что их там не съедят. За то, что он сделал, он готов ответить. Что с ним, собственно, может случиться? Надо только на ближайшие четверть часа или до начала занятий притаиться где-нибудь в бараке. Полный приятных переживаний, он взбирается по деревянной лестнице; пустой котелок, из которого пили французы, болтается на согнутом пальце. Углубившись в свои мысли, он проходит мимо наборщика Паля, не замечая его долгого, удивленного взгляда.

Паль не останавливает его: сегодня он не хотел бы показываться в обществе этого солдата. Он частенько принимал его за шпиона, который старается примазаться — к рабочим в роте, чтобы подслушивать и доносить на них. Но Бертин не шпион, нет. Как, раз наоборот: он сама опрометчивость. Вильгельм Паль хорошо знает пруссаков и понимает: этому человеку предстоят еще большие испытания, хотя сам он не задумывается над этим. Зато наборщик Паль крепко задумался. Он стоит на солнцепеке, как большой гном, широкоплечий, с короткой шеей, слишком длинными руками, маленькими светлосерыми глазками, и смотрит вслед человеку, который, хоть и пруссак, осмелился последовать влечению сердца.

Глава вторая СМОТР

В этот памятный день во время послеобеденной работы по всему обширному парку, с его штабелями снарядов, обложенными дерном откосами, беседками и палатками, разносится приказ:

— В шесть часов — смотр!

Смотр? По какому случаю? Разве в последние две недели не было уже четырех таких смотров — с сапогами, бельем, рабочими куртками, мундирами и подворотничками? Разве эта огромная рабочая рота в пятьсот человек не стала уже давно, из-за постоянной игры в гарнизонную службу, посмешищем среди артиллеристов, саперов, радистов и железнодорожников? Все знают, что нестроевые на положении круглых сирот, что здесь, в глубине Франции, с этими пожилыми, прекрасно работающими людьми обращаются, как с глупыми рекрутами: цирковое представление на даровщинку! В вагонах, на рельсах, на военной узкоколейке, у штабелей снарядов и в лабораторной палатке — всюду недовольство и ругань. Но никто не связывает смотр с тем, что произошло во время обеденного перерыва. Смотром на диковинном военном языке немцев называется торжественный сбор — в особо важных случаях — всех солдат на казарменном плацу. Явиться должны все, кто в состоянии двигаться, кто только стоит на ногах, даже писари из канцелярии и ходячие больные из «околотка».

Ровно без десяти шесть вся рота, в составе трех взводов, выстраивается подковой на открытой площадке, окруженной бараками. Проверка закончена, все налицо, только ротный командир заставляет себя ждать. Хотя все солдаты тщательно выравнены и стоят по росту, начиная с великана Гильдебранда на крайнем левом фланге первого взвода и кончая низкорослым Везэ, Штраусом и Бауманом 2-м на правом, все же роте не хватает самого главного— и этот изъян фельдфебель-лейтенант Грасник не в силах устранить: всю картину портит разношерстное обмундирование. Грубые темно-серые с красными кантами тужурки, — их выдали в Кюстрине; к ним добавили несколько десятков почти молочно-серых мундиров из шинельного сукна, предназначенных для военных чиновников; в Сербии полумили еще партию коричнево-серых пехотных мундиров — красноватых на швах от многократного уничтожения вшей. В Розенгейме, в Баварии и, наконец, на пути сюда склады расщедрились: дали еще' несколько десятков артиллерийских мундиров зеленоватого сукна с черными кантами. На работе и в походе — беда невелика, но парады при такой игре красок!..

Ни серые походные фуражки, ни погоны из голубого корда не могут скрасить картины. И в таком виде бродит свыше полумиллиона немцев — безоружный ландштурм, рабочие, купцы, интеллигенты, физически неполноценные, слегка вымуштрованные рабочие клячи воинских частей, солдаты и в то же время — не солдаты; мученики, мишень для издевок, и вместе с тем необходимые части военной машины.

— Внимание! Рота, смирно! Налево, равняйсь!

Рота застывает. Вольным шагом приближается фельдфебель-лейтенант Грасник, прозванный солдатами «пане из Вране», по названию маленького сербского городка, в котором он жил в свое удовольствие. Ротные портные приложили все усилия, чтобы преобразить его в заправского офицера. Мундир безукоризненно облегает спину, высокая серая фуражка с серебряной кокардой внушительно подымается над красным лицом, погоны выглядят почти так же, как у настоящего лейтенанта. Но в глазах кадровых офицеров он всего лишь выслужившийся фельдфебель: не младший командир и не офицер.

— Вольно! — кричит он скрипучим голосом. — Слушать всем!

Он принимает рапорт, затем берет лист бумаги из рук Глинского, которому в свою очередь подобострастно и быстро сует его писарь Шперлих, и читает вслух: это корпусный приказ по пятой армии, Рота настораживается. Эльзасские перебежчики донесли врагу '(это подтверждают пленные французы), что на пятое мая готовится большое наступление. Поэтому солдатам вменяется в обязанность строжайшее соблюдение военной тайны, будь то в разговорах, при проезде на железной дороге или в письмах домой.

Солдаты напряженно слушают; их лица лишены всякого выражения. Боже милостивый, насмешливо думают они: конечно, дураки французы и не догадались бы, что германская армия в честь дня рождения своих державных полководцев обязана повергнуть к их стопам подарки: молодецкие атаки, захваченные окопы. О том, что кронпринц родился шестого мая, французы, разумеется, и не подозревают. Так вот потребовались перебежчики, да к тому же именно эльзасские, чтобы обратить внимание французского генерала на предстоящее наступление.

В роте служат два эльзасца — молодой и пожилой, оба прекрасные солдаты и хорошие товарищи; выражение «эльзасские предатели» звучит по отношению к ним особенно бестактно. Да, тактом пруссаки не отличаются. Но «пане из Вране», со своим скрипучим голосом, как будто уже кончил. Слава тебе, господи! Аминь!..

— К сожалению, — продолжает Грасник, возбужденно размахивая руками, — к сожалению, и в моей роте сегодня в полдень произошел неслыханный случай. Нестроевой Бертин! Тридцать шагов вперед… шагом марш!

На лицах солдат промелькнуло неуловимое движение, точно рота навострила уши, как это делают лошади или собаки. А это значит: «Не зевай! тут что-то насчет нашего брата». Очень чувствителен к чести или позору такой огромный организм из пятисот сердец. В таких случаях каждый солдат в отдельности как бы олицетворяет всю роту. Секунда — и Бертин соображает, в чем дело. Он краснеет, бледнеет и, наконец, выходит вперед. Меньше всего он ожидал, что его вдруг выхватят из рядов, как лягушку, которую уносит в клюве аист. Но солдат должен быть готов ко всему, фельдфебель-лейтенант Грасник уже втолкует ему это.

— Оглохли, что ли? — будто на барабане выбивает он среди мертвой тишины, обычно предшествующей наказанию. — Назад, шагом… марш!

Послушно, как дрессированная собака, референдарий Бертин поворачивается на каблуках, обегает, сделав большой круг, правый фланг третьего взвода и, тяжело дыша, опять становится на место…

— Нестроевой Бертин, тридцать шагов вперед, шагом марш!

В хорошо начищенных сапогах, слегка прижав руки к бедрам, Бертин вновь выскакивает из рядов и, пройдя тридцать шагов, останавливается вполоборота направо от ротного командира. Грасник с кислой гримасой окидывает его взглядом и приказывает:

— Кру-угом!

Бертин круто поворачивается. Пот заливает стекла очков, глаза его налиты кровью. Рота маячит перед ним, словно три стены строящегося здания: мелькают светло-серые, коричневато-серые, молочно-голубые, зеленовато-серые шеренги солдат, красноватая кайма лиц, освещенных солнцем.

Трудно, когда на тебя устремлено столько взглядов, по ничего не поделаешь, думает Бертин. И почему ты не соскоблил этой проклятой бороды, как советовал Карл Лсбейдэ, — этой черной метелки, отметины? Что ж, платись за упрямство. Впрочем, пусть себе этот дурень трещит… То, что ты сделал, справедливо по всем законам: солдатским и человеческим. В библии сказано: «утешьте пленников, напоите жаждущих». Что бы сейчас ни произошло, ты в полном согласии с самим собой, с законами своей совести. Но все же не унять легкую дрожь в коленях; хорошо, что на нем широкие штаны.

— Этот солдат, — кричит Грасник, нарочито придавая своему голосу еще большую скрипучесть, — этот солдат имел наглость напоить французских пленных из собствен-наго котелка, несмотря на то, что господин полковник ясно выразил недовольство по этому поводу, Я предоставляю каждому из вас найти подходящее название для столь недостойного поступка. Такой человек — пятно для всей роты!

Стоишь так вот у позорного столба, думает чернобородый, стоишь и не можешь помешать тому, что твой лоб и нос бледнеют до желтизны, а оттопыренные уши становятся красными, как в школьные времена, когда учитель Кош задавал тебе трепку. Но если твоя совесть чиста, что мешает тебе просто пожалеть вон то начальствующее лицо, которое стоит там, налево от тебя? Ведь это только наряженный в офицерскую форму городской писарь из Лаузица, офицерство нигде не принимает его всерьез. И все-таки он вправе рубить здесь отрывистым голосом короткие самоуверенные фразы, которые пристали ему, как корове седло.

— Да, — слышит он скрипучий голос Грасника, — этот поступок тем ужаснее, что речь идет о человеке с образованием, от которого следовало бы, казалось, ожидать лучшего. Он подает плохой пример другим. Но, к счастью, по нему не приходится судить о всей роте. Дух роты здоровый, и это хорошо известно высшему начальству. Поэтому нет надобности прибегать к крутым мерам, чтобы раз навсегда пресечь подобные случаи.

Разве можно «пресечь случай»? вздыхая с облегчением, думает Бертин.

Несколько любопытствующих артиллеристов из команды парка пренебрежительно глазеют на спектакль, разыгрывающийся у нестроевых. Легкий ветерок доносит с запада аромат свежего сена. Напротив, по ту сторону ручья, в большой палатке чистят загнанных артиллерийских лошадей, на лугах конюхи косят высокую сочную траву, готовя запасы на зиму. Бертин почти в смятении от этой обманчивой картины мирного бытия, как бы противоречащей гулу и грохоту далекого артиллерийского боя.

Итак, нет других забот у нашей роты под Верденом, думает Бертин. Почему такой человек, как он, должен был очутиться как раз в этой помойной яме? Он стоит перед строем, черный, бледный, с сомкнутыми каблуками, руки по швам, и покорно слушает трескотню заключительных фраз:

— Нестроевой Бертин, надо надеяться, понял, что заслуживает предания военному суду. Но до сих пор он вел себя примерно. Поэтому, ему на сей раз прощается. Но пусть- намотает себе на ус… На место!

Могло кончиться хуже, думает рота. Думает так и Бертин, возвращаясь бегом, как спущенная с привязи собака, и становится на свое место между добряком Отто Рейнхольдом и наборщиком Палем. Рейнхольд толкает его локтем и незаметно ухмыляется.

— Рота, смирно! Разойдись!

Четыреста тридцать семь человек повернулись и с шумом, с топотом разошлись. Впереди свободный вечер. Никто не проронил ни слова по поводу происшедшего. Надо постирать белье, залатать штаны, взять ужин, написать письма или сыграть в карты — можно заняться чем угодно, можно быть свободным- быть человеком.

Медленнее других плетется к своему бараку Вернер Бертин. Ему не по себе. Он решил полежать с полчаса, а затем снести свою бороду к парикмахеру Науману Бруно; долой ее — не выделяться, баста! В группе унтер-офицеров, псе еще толпящихся на плацу, Бертин замечает Глинского; тот смотрит на него своими круглыми осоловелыми глазами. Направо, за высотой у Кронпринценэке, и налево, в сторону Романи, висят позолоченные зарей колбасы привязных аэростатов.

Глава третья ОГОНЬКИ

Душная июльская ночь тяжело нависла над бараком третьего взвода. После изнурительной работы там спят около ста тридцати человек. Они лежат в три яруса, один над другим-, на проволочных сетках и мешках, набитых стружками, ворочаются, стонут, потеют, почесываются во сне. Рота страшно обовшивела. Чистая, как новорожденная, вышла она из большой дезинфекционной камеры в Розенгейме и, прежде чем занять эти грязные бараки, целый день посвятила основательной уборке, вывозя отсюда горы мусора, оставленные ее предшественниками. Но желтоватые вши терпеливо притаились в швах желтых спальных мешков и ждали своего часа. И вот он настал. Вши — как начальство или судьба; это высшие существа, против них борются, но в конце концов приходится мириться с ними.

В крыше большого барака с затемненными окнами устроены отдушины; их, по предложению рядового Бертина и санитара унтер-офицера Шнее, приказал сделать ротным столярам доктор Биндель, штатский врач в военной форме. Посторонние, не солдаты, нашли бы, пожалуй, что здесь невозможно выспаться и восстановить силы. Но штатский ошибся бы. Здесь можно спать, это подтверждает храп ста тридцати человек, это подтвержу дают также крысы, оглашающие бодрым писком проходы: они никого не будят, разве только если укусят спящего за большой палец ноги. Впрочем, крысы предпочитают оставаться в подполье. Там, внизу, надежнее.

Кое-где в бараке теплится свет. У изголовья солдата Бертина горит вставленный в жестянку стеариновый огарок свечи, завешенный мундиром, шинелью и вещевым мешком. Бертин еще читает. Ярусом выше, места на четыре подальше, лежит и попыхивает сигарой наборщик Паль. Куренье помогает ему думать, и мысли его витают вокруг рядового Бертина.

Солдат Бертин читает не ради удовольствия. Ему приходится снова выступать в роли писателя, — он читает корректуру. Полевая почта доставила ему вечером первую корректуру его новой книги, которая печатается сейчас в Лейпциге. Бертин показал наборщику Палю — ведь это по его специальности — гранки с широкими полями, набранные красивым унгеровским шрифтом в одной из хороших типографий. В его распоряжении только вечера и ночи, для того чтобы проверить текст и исправить ошибки посредством знаков, издавна установленных традициями книгопечатного искусства. Сначала ему казалось, — что после этого идиотского смотра он не в состоянии будет собраться с мыслями. Но такой пакет будет теперь прибывать каждый день, и Бертин заставил себя взяться за работу.

Палю достаточно хорошо известно, как много писатели вкладывают в свои запятые и двоеточия, он знает также, как беспощадно они вылавливают повторы. И Бертин хорошо делает, что шлифует фразы даже теперь, когда его время и силы поглощены другим. Немцы теперь очень много читают, читают и молодых писателей, в особенности таких, как Бертин. Лет сто, говорил он сам, не было такого интереса к новым писателям. Его роман «Любовь с последнего взгляда», напечатанный красивым широким корпусом, этой весной неожиданно вышел большим тиражом в новом издании, а гонорар от тома новелл очень пригодится его жене. Все это наборщик Паль знает из разговоров за ужином. Техника печатания, знакомые названия шрифтов, вопрос о преимуществах ручного или машинного набора, самый процесс корректуры — все это очень занимает его. Но еще больше его интересует сам автор, правда с определенной и своеобразной точки зрения. Паль лежит, посасывая сигару, купленную в буфете, и мысленно прикидывает, способен ли нестроевой Бертин выдержать боксерский матч, который ему по всей видимости предстоит. Унтер-офицер Бенэ, бывший письмоносец, обходительный в обращении и симпатизирующий социал-демократической партии, перед тем как улечься спать, намекнул ему, Палю, о том, что произойдет завтра утром.

Мысли наборщика Паля рождаются медленно. Многое пробудилось в нем, когда он внутри выстроившегося каре увидал Бертина в полном одиночестве, ошеломленного треском грасииковских фраз. Значит, Карл Лебейдэ окапался прав; Бертин на часок опоздал с бритьем бороды, — честь и слава прыгающей челюсти трактирщика! Но нельзя пренебречь и трезвым мышлением наборщика. Ибо оно строится на детальном знакомстве с военным укладом, на точном познании законов человеческого общества,

С точки зрении Пали цель, к которой стремится буржуазное общество, заключается в том, чтобы всегда иметь достаточное количество рабочих за минимальную плату; сам же рабочий не извлекает никакой пользы от создаваемой им прибыли. И, отдавая лее силы процессу производства, сам не в состоянии купить продукт своего труда. Для осуществления этой цели в мирное время созданы и поддерживаются разнообразные условия. Во время же войны все эти условия гениально упрощаются; кто плохо работает, тот попадает в окопы, где его, быть может, поджидает геройская смерть.

Bo-время сообразив это, наборщик Паль отклонил все попытки предоставить ему броню, то есть, другими словами, удержать его на работе в газетной типографии. Он заявил, что отказывается от этого в пользу семейных рабочих. На самом же деле он уже тогда тщательно взвесил, какого рода ярмо для него невыносимее, и предпочел сравнительную свободу солдата-землекопа рабству в газетной типографии. Пусть другие способствуют распространению в народе потоков грязной лжи, исходящей от тех, кто стремится затянуть войну.

Вильгельм Паль чувствует себя целиком продуктом классового общества и его противоречий. Он родился на свет с нескладным телом и плоским лицом — такова судьба; хотя, может быть, горное солнце и ортопедическая гимнастика, иначе говоря богатые родители или более заботливое отношение общества, улучшили бы его физическое состояние. Будучи одним из шестерых детей токаря Отто Паля, он окончил прусскую королевскую народную школу в Шенеберге. Невзрачный парнишка очень рано обратил на себя внимание учителей своими выдающимися способностями. Он мог бы далеко пойти, если бы богатые родители или более заботливое общество заинтересовались его дарованием. Но Вильгельм был только сыном токаря Паля, к четырнадцати годам он уже закончил школьное образование, и рекомендация школьных учителей могла обеспечить ему только всего лишь место ученика в типографии. Не имея возможности сделаться путешественником или естествоиспытателем, он рано стал задумываться над причинами, обусловившими его собственное бытие. Изменить материальное положение родителей он не в состоянии, — надо, стало быть, примкнуть к тем, кто стремится перестроить общество. И вот он посещает курсы, организованные рабочей партией, становится сознательной единицей тех масс, которым, благодаря все возрастающему количеству примыкающих к ним людей, принадлежит будущее. Чтобы держать эти массы в узде, общество пускает их «в дело»: в Германии и повсюду оно ежегодно напяливает на сотни тысяч неимущих военный мундир и, продолжая работу школы, муштрует их для того, чтобы они были готовы действовать во вред собственным интересам и, стреляя в других рабочих, расстреливать самих себя. В мирные времена это лишь потенциальная возможность; во время войны — страшная, возмутительно нелепая действительность. Нет нужды, следовательно, пояснять, что наборщик Паль ненавидит военное дело и презирает войну.

Но Паль понимает и природу войны: она необходима существующему общественному строю в борьбе за мировые рынки, она переключает напряжение внутренней жизни государства на область внешней политики и гонит сегодня на поле брани для взаимного убоя армии пролетариев, которые, может быть, завтра восстали бы против правящих классов.

Наборщик Паль закрывает глаза. Хорошо бы заснуть, но ему не спится. Он поражен логичностью своих выводов. Военщина нервничает при ничтожнейшем намеке на то, что пролетарии разных стран начинают понимать друг друга, несмотря на разницу в языке и хитроумные различия в их мундирах. Шут его знает, что думает начальство об этой безобидной овечке, Бертине. После сегодняшнего торжественного смотра во всяком случае ясно одно: они хотят использовать случай с Бертином для того, чтобы заклеймить презрением всякое братание с французскими пленными: именно так они рассматривают то, что произошло сегодня утром. Бертин же действовал просто по доброте сердечной, в силу подлинного, может быть несколько сентиментального, духа товарищества: он вовсе и не помышлял о том, чтобы отрицать войну как таковую.

На это он неспособен. Слишком большое влияние оказали на него гимназия и университет. Карл Лебейдэ отгадал и это. Молодец, товарищ Лебейдэ!

Теперь, однако, «товарищу» Бертину не остается ничего другого, как сделаться настоящим товарищем, «геноссе». Сегодня ночью Вильгельм Паль уяснил себе это, потому-то ему не спится и он упорно обдумывает, как бы помочь такому превращению. Вот что, собственно, сообщил ему унтер-офицер Бенэ: завтра утром команда отправляется на передовые позиции. В лощине между лесом Фосс и Пфеферрюкеном уцелели два дальнобойных орудия, их надо завтра убрать до того, как там расположится новая, баварская батарея гаубиц. Хотя фронтовые команды обычно составляются из крепких физически людей первого и второго взводов, завтрашняя команда будет почему-то сформирована из низкорослых, слабых людей девятого, десятого и одиннадцатого отделений, работавших до сих пор о лабораторной палатке. Грешник Бертин числится в десятом отделении, Паль в девятом, все три отделения «дут со своими унтер-офицерами и ефрейторами.

— Смекаете, Паль? — потешается Бенэ. — Если бы вы отбывали действительную, то' уж, наверно, смекнули бы кое-что.

Вильгельм Паль не был на действительной службе, тем не менее он соображает: дело идет о наказании целой группы. В прусских войсках в известных случаях принято подвергать каре целые соединения солдат, если один из них провинился в чем-либо, чтобы остальные выместили на нем свою досаду и надолго отравили ему существование. Для этого-то Глинский и задержал после смотра унтер-офицеров.

В обычной обстановке, например на заводе, проступок считается ликвидированным, если он искуплен наказанием. В необычной обстановке, например в армии классового государства, такое наказание является только началом страдного пути человека. Что бы ни случилось, Бертин станет с этого момента жертвой несправедливости: он непрерывно будет попадать из одного затруднительного положения в другое. Постепенно, может быть с передышками, нестроевой Бертин, удар за ударом, познает жестокость жизни. Это так же верно, как размножение в результате полового акта. До сих пор ему, по его собственным рассказам, жилось в роте неплохо. То, что он ничем не хочет выделяться среди других солдат, тем результатом его идеализма; а идеализм, как это видится Вильгельму Палю, относится к утонченнейшим приманкам, посредством которых общество мешает талантливым людям отстаивать собственные интересы и, наоборот, направляет их — без вознаграждения, одной лишь чести ради, — на путь служения правящим классам. Ибо если начальство артиллерийского парка подозревает, что еврей, писатель и будущий адвокат, принадлежит к социалистам, то оно умнее, чем сам Бертин, и лучше, чем он, понимает, как ему полагалось бы вести себя. Хотя, впрочем, тот и сам понимает это, что и проявляет в своих чувствах и отношениях с товарищами. Кое-что Бертин, несомненно, воспринимает правильно, но только не сознанием. Сознанием он признает необходимость войны и верит в правое дело Германии. И так как даже в партии социал-демократов большинство рассуждает точно так же, то не приходится особенно упрекать его за эти взгляды. Конечно; недоверие — обоснованное недоверие — должно оставаться главной линией поведения в отношении таких вот малых, пока они не докажут на деле, на чьей они, собственно, стороне. И все же в данном случае было бы крайне желательно заполучить этого человека.

Вот он, слуга правящего класса, стоит у позорного столба под ярким солнцем и, все еще стараясь быть объективным, верит в те глупости, в которые ему предписано верить. Воспитание, разумеется, дело чрезвычайно важное и нужное. Да, теперь-то уж займутся «воспитанием» Бертина! Грасник, Глинский, полковник Штейн — весь военный аппарат позаботится об этом. Кроме того, он, наборщик Паль, тоже будет настороже, чтобы дать этому воспитанию правильное направление и завершение. Это ему по силам. Такой человек, как Бертин, может оказать ценные услуги рабочему классу. Он писатель, новая книга которого вышла даже теперь, в разгар войны.

Правда, Вильгельм Паль не читал его книг, но зато он слышал, как Бертин произносил речи. По-видимому, этот человек умел выразить словами все, что хотел, даже на многолюдном собрании. Паль припоминает доклады, которые Бертин делал им в Сербии, во время работы, в кругу сорока или пятидесяти солдат, настроенных очень критически. А вот он, Вильгельм Паль, мог выразить свои мысли только перед одним или двумя близкими друзьями; сознание уродливости, сутулость, короткая шея, приплюснутый нос, свиные глазки — все это как-то сковывало и мешало ему выступать.

А между тем нет ничего более необходимого для дальнейших успехов рабочего класса, чем публичные выступления. Сочетание таланта референдария Бертина и идей наборщика Паля — вот орудие, с которым нельзя было бы не считаться. Если бы ненависть Паля, его возмущение по поводу попранной справедливости — классовой справедливости — пылали в сердце вот такого товарища Бертина, если бы его наивное мужество, пренебрежение к опасности были направлены по верному руслу, тогда это было бы нечто ценное. Тогда можно было бы работать. Даже во время войны или во всяком случае после войны. Теперь вся власть находится в руках офицерства. Имущий класс, поставляющий офицеров, распоряжается семьюдесятью миллионами немцев, всеми их мыслями, знаниями, желаниями. Что имущие когда-нибудь добровольно выпустят власть из своих рук, в это могли верить только такие мягкотелые идеалисты, как Бертин. Но каким образом вырвать власть у имущих? Это не дело сегодняшнего вечера или ближайших недель. Нет, у него, Вильгельма Паля, будет еще достаточно времени разобраться в этом. Во всяком случае он не предоставил бы решать такие вопросы — как, что и когда — на усмотрение господ из партийного большинства. Не напрасно Вильгельму Палю дали в роте почетную кличку «Либкнехт». Относительно тех, кто одобрил военные кредиты, он придерживался такого же мнения, что и тот человек, который один мужественно выступил первого мая в рейхстаге и на Потсдамской площади, поплатившись за это каторгой. Кое-где на заводах товарищи осмелились бастовать по этому поводу — неплохой показатель! Но пока что под Верденом идет большая игра; и стороны, которые ведут ее, готовы нести кое-какие издержки в борьбе за господство над Европой, даже над миром.

Сигара Паля кончается, он чувствует приятную усталость. Он уже засыпает. Это были только «размышления во время войны», — конечно, они не походят на те размышления, которые почтенные профессора из любви к отечеству публикуют в газетах. Одну из таких газет Вильгельм Паль несколько часов назад бросил в отхожее место, на съедение кишащим там червям…

Со вчерашнего дня молчит 42-сантиметровая, которая лаяла в лесу Тиль так неистово, что здесь, на расстоянии тысячи восьмисот метров, дрожали бараки. Говорят, что ее уничтожил французский снаряд, а вместе с нею погиб и весь обслуживающий персонал. Вот, должно быть, удивились они, когда внезапно у них, а не у французов напротив разорвался снаряд величиной с восьмилетнего мальчика и исковеркал орудие, извергнув при этом вулкан стали и огня. Что представляет собой эта война? Гигантскую фабрику разрушения, с постоянной угрозой смерти для всех участников. И, чтобы уничтожить тебя без бомбежки, вовсе нет нужды во французских летчиках, хотя они с каждым днем все наглеют.

В другом углу тоже гасят свет. Окурок сигары падает, шипя, в жестянку, вода, налитая на донышке, заглушает вонь. Паль прилаживается ко вмятинам набитого стружкой мешка, натягивает на голову одеяло, прижимается щекой к свернутому мундиру. У Бертина, он знает, есть изящная резиновая подушка. Да, миляга, прикопи немного жиру во сне, это тебе пригодится для твоих нервов, В первый раз Паль чувствует к товарищу нечто вроде суровой симпатии.

Люди здесь храпят громче, — чем ревут орудия снаружи. Или орудия молчат? Разве человечество уже закрыло их железную пасть? Разве наборные машины не шумят еще сильнее там, в тылу, разве смолк грохот большого печатного станка, печатающего буквами нового алфавита тысячи фраз, беременных мыслями о будущем? На Гауптштрассе в Шенеберге, наверно, уже прекратилось трамвайное движение: сегодня воскресенье, отдых.

Биография


Произведения

Критика

Читайте также


Выбор редакции
up