Ханс Вернер Рихтер. ​Бегство в Абанон

Ханс Вернер Рихтер. ​Бегство в Абанон

(Отрывок)

Посвящается Гертруде Кюкельман

Возможно, об этом и вообще не стоило бы писать, ведь главное давно уже миновало, миновало для обоих участников: серьезные и несерьезные увлечения, дли­тельные привязанности, разочарования и, разумеется, те минуты, когда подъем чувств сменяется равнодушием и даже антипатией.

Так было в жизни одного, так было в жизни и дру­гого, но было у каждого по-своему. Каждый прожил жизнь сам по себе, никак не соприкасаясь с другим.

Он не может точно сказать, когда первый раз увидел ее. Лет, должно быть, двадцать назад или больше. Он не был завзятым театралом, ходил в театр, лишь когда его что-нибудь заинтересует или покажется важным по какой-либо другой причине. Там он увидел ее первый раз, на сцене, в какой роли, он уже не помнит, и какая это была пьеса, он тоже забыл. Осталось впечатление, толь­ко впечатление, которое так до конца и не поблекло. Оно становилось сильней, когда он видел ее на сцене, а в последующие годы оно почти совсем изгладилось. Он часто задавал себе вопрос, что это за впечатление, какие флюиды от нее исходят, какое излучение его достигает. Но не мог ответить. Даже когда он просто видел в газе­те ее портрет, все повторялось: такое же излучение, та­кие же флюиды. Он мог разглядывать этот портрет сно­ва и снова, не зная толком — почему.

Она была актриса и тем для него интересна, как ак­триса, не как человек, не как женщина. Это он так для себя решил. Красивой она не была, не из тех, о ком го­ворят «красивая женщина». Он и вообще не мог думать о ней как о женщине. Никогда не пробовал. Она была маленького роста, он знал, что маленького, но ему она всякий раз казалась выше, чем на самом деле, незави­симо от того, в каком костюме она играла. Ее движения его завораживали: три шага вперед или три шага назад,

ноги под колоколом юбки, поклоны, опущенная голова. Он, пожалуй, назвал бы ее не красивой, а изящной, но слово, на его взгляд, было чересчур тривиальным. Для обозначения того, что он испытывает, оно было недоста­точно четким, недостаточно определяющим. Что-то в ней представлялось ему недоступным, несовместимым с жи­тейскими буднями.

Встреться она ему в те годы, он счел бы ее нереаль­ной, для него это был бы не обычный живой человек во плоти. Но в те годы она ему не встретилась. И так про­шло двадцать лет, двадцать два года, а может, и еще больше.

* * *

Он слышит ее шаги у себя над головой. Она ходит взад-вперед—судя по всему, босиком. Время: то ли око­ло полуночи, то ли чуть за полночь. Точно он не знает. Если бы над ним был прозрачный потолок, он смог бы увидеть ее ступни. Мысль эта какое-то время его зани­мает: комната с прозрачным потолком, а на потолке, как на стеклянной подставке, снующие взад и вперед босые ноги. Потом эта мысль ускользает, и он спраши­вает себя, почему никак не заснет. Шаги ее босых ног этажом выше настолько тихи, что не потревожили бы ничей сон. И все же он вслушивается. Теперь шаги ку­да-то удаляются, очень поспешно, вот они совсем затих­ли, они где-то в другом месте, в другой комнате. Так он это себе представляет. Теперь можно и уснуть. Он пере­ворачивается на правый бок и пытается думать о чем-нибудь другом: о делах дня, о тягостном разговоре, ко­торый у него был вечером.

Он соскальзывает в дремоту, он уже почти видит сон, и тут шаги возвращаются, сперва они слышны откуда-то издали, потом ближе, очень тихие шаги. Он снова просы­пается, очень этим недоволен, но сознает, что проснул­ся, скорее всего, от удивления. Ну какое ему дело до ее шагов?

Теперь он слышит другой звук. Звук бегущей воды. Наверно, вода бежит в ванну. Он лежит на спине, под­ложив руку под голову. Ему вдруг захотелось сосчи­тать, сколько капель вмещается в одну ванну. Дурацкая мысль. Он пытается ее отогнать, но она приходит снова: одна, две, три, четыре, тысяча, сто тысяч. Сто тысяч капель — в одну ванну. Возможно, и больше, двести ты­сяч к примеру, а возможно, всего сто пятьдесят. Ничто не мешает ему произвольно увеличить число или умень­шить как заблагорассудится. Он думает: пересчитать сто тысяч капель все равно нельзя.

Шум бегущей воды у него над головой вдруг усили­вается. Теперь он похож на далекий, очень далекий ро­кот. Вдруг рокот резко обрывается, и наверху воцаряет­ся полнейшая тишина. Ванна полная, думает он и пыта­ется представить себе, как выглядит полная ванна. Ничего не получается. Ему кажется, будто он слышит все, что над ним происходит. Снова слышны шаги, снова шаги босых ног. Но сейчас они торопливей, чем раньше, а потом исчезают: шаги, ноги, вообще все.

Теперь над головой у него тишина. Он больше ничего не слышит. Он хочет представить себе, как она ложится в ванну. Хочет, но не может, он не видит женского тела, он ничего не видит. Попытка растормошить фантазию беспомощна, а может, и смешна. Он бы мог уснуть. Прямо сейчас. Какое ему дело до звуков над головой. Никакого дела, ни малейшего.

Он вынимает из-под головы скрещенные руки. Не­удобно, лежа на спине, ловить звуки, доносящиеся свер­ху. На мгновение ему кажется, будто уши у него стали больше и длинней. Нелепая мысль. Такая же нелепая, каким ему теперь кажется все: комната, шторы на окнах, которые он различает с трудом, потолок над ним, кото­рый светится в ночи меловой белизной, на этом потолке лежит пол, а по этому полу скоро опять забегают ее но­ги, ее босые ноги.

* * *

Она открывает дверь изнутри, а он входит с улицы. Встреча для него неожиданная. Он испытывает некото­рое смущение, как человек, который хотел видеть дру­гого человека, но в то же время предпочел бы не видеть. Движением руки она приглашает его войти в дверь, ко­торую раскрыла перед ним. Он отвечает схожим движе­нием, только не таким элегантным, не таким изыскан­ным, нет, уж скорее неуклюжим и беспомощным. Они стоят лицом к лицу и глядят друг на друга. Ему броса­ется в глаза, что она все время меняется. Разве она не иначе выглядела несколько дней назад, когда он встретил ее на лестнице, или неделю-две тому назад, внизу, в гараже? Не становится ли она при каждой встрече то больше, то меньше ростом?

У нее изящная фигура, что-то от фарфоровой стату­этки, но сейчас все в ней как-то более строго и подобра­но. Похоже, будто ее натянули на лук вместо тетивы. Во всяком случае, такая мысль мелькает у него, покуда он ее разглядывает. Вот и цвет ее глаз тоже изменился, как ему кажется. Они темные, черные, может быть, даже очень черные, а разве прошлый раз они не были другие, карие или светло-карие? Ему непросто воспринимать этот непостоянный облик, эту переменчивую мимику, эти движения, которые, как ему кажется, тоже всякий раз выглядят по-другому. На голове у нее шляпка, нет, не так: у нее на затылке какой-то плоский предмет. Он думает, возможно, она уже переоделась для спектакля, возможно, она уже вошла в роль, которую ей предстоит играть вечером.

Она спиной придерживает дверь, и тогда он, не при­думав ничего лучшего, спрашивает:

- Как поживаете?

Он мог бы сказать что-нибудь другое, еще банальнее, но ему приходит в голову только эта стереотипная фра­за, которую может произнести любой человек. И она отвечает такой же ничего не значащей фразой: «Спасибо, хорошо», и он делает полшага по направлению к ней, чтобы пожать протянутую ему руку.

В общем, все это вполне обычно и не имеет значе­ния. Он снова отмечает про себя, какая она маленькая, куда меньше, чем он, а ведь и его никак не назовешь высоким. Разве несколько дней назад она не показалась ему выше ростом, не высокой, разумеется, не высокой, но выше? Он удивляется этой перемене, но лишь какое-то мгновение, не дольше, потому что теперь она смеется, хотя, может, не смеется, а просто улыбается? Улыбка меняет ее лицо, которое, на его взгляд, слегка подкраше­но. Голос у нее — как у птицы, поющей в низком регистре.

- Я не очень вам мешала прошлой ночью? Я, верно, слишком шумела, правда? Я все носилась взад и вперед.

Он не сразу отвечает, а отвечая, сам внимательно выслушивает свою ложь:

- Я вообще не слышал ни звука. Я очень крепко сплю, я бы сказал, как сурок. Вы мне совсем не мешали.

Она глядит на него с некоторым сомнением.

- А я думала, внизу все слышно. Дом построен на живую нитку. Вы не находите?

Он это тоже находит, он с ней согласен, и она про­должает:

- Знаете, у меня такая привычка — вечером, перед тем как лечь, вымыть ноги очень холодной водой. Тогда я лучше засыпаю.

Он не знает, что на это ответить. Он бы в жизни не смог заснуть с холодными ногами, но он выпускает ее руку, и какое-то мгновение ему кажется, будто она не знает, что ей делать со своей рукой. Она ее роняет, по­том сгибает в локте, чтобы подчеркнуть очередную фра­зу. Он думает: актерский жест. Ему нравится, как она стоит, вот сейчас, держа руку перед грудью и чуть на­клонив голову, словно на сцене.

- А я все горюю, что от меня много шума. Ведь, ког­да вода льется в ванну, поднимается такой шум...

Он снова повторяет, что ничего не слышал, что в пол­ночь он уже спит, что никакая вода его разбудить не мо­жет. И тут она с легкой улыбкой задает вопрос, которо­го он никак не ожидал:

- А сны вам снятся?

Он отвечает, пытаясь отогнать растущее смущение:

- Ну что мне может присниться? Когда я утром про­сыпаюсь, я уже не помню, что было ночью. Я слишком крепко сплю.

На это она:

- А я думала, вы должны видеть сны. Ведь это впол­не возможно. Не так ли?

Какое-то мгновение он подыскивает ответ, но не на­ходит. Вопрос насчет снов его смутил. Какое ей дело до чужих снов? И вообще он совершенно уверен, что ни­каких снов не видит. Впрочем, мысль эта уходит так же быстро, как и пришла. Видеть сны, не видеть снов, ви­деть, не видеть. Он мог бы завести с ней разговор про сны, здесь, в проеме распахнутой двери, но ему это ка­жется нелепым. Да она и не ждет ответа. Разумеется, он мог бы задержать ее разговором на две, на три, а то и на пять минут. Он в нерешительности: хочет он ее за­держать или не хочет? У него переменчивые ощущения. Он знает, что хотел бы ее видеть, разговаривать с ней, быть с ней вместе, но одновременно хотел бы не по­падаться ей на глаза. Удивительная несогласованность желаний! Он спрашивает себя, испытывает ли она что-нибудь подобное. Едва ли, она не смутилась ни на мину­ту. Она слишком много бывает среди людей, чтобы открыто проявить свое смущение. Она улыбается, но улыбается не ему, так можно улыбаться доброму знако­мому: дружески, любезно, доверительно.

- До свидания. Мне пора на репетицию. Извините меня. Я спешу.

Он смотрит, как она идет, легко, торопливо, чуть не вприпрыжку. И снова его занимают эти движения, хотя он и не знает, как их определить. Сказать «милые» было бы неверно, они не милые, здесь нужно другое слово, совершенно другое. Он не может найти подходящее, ве­роятно, подходящего вовсе и нет. Да, да, теперь он уве­рен, что подходящего слова просто не существует.

* * *

Вот уже несколько дней он не слышит ее шагов у се­бя над головой. То ли она уехала на гастроли, то ли куда-нибудь отдыхать.

Прошло уже несколько месяцев с тех пор, как он поселился в этом доме и уже на второй или третий день установил, что она живет прямо над ним. Установил не без удивления. В первые недели она ни разу ему не встретилась. Потом в один прекрасный день неожидан­но возникла на лестничной площадке этажом выше. Он поднимался по лестнице, а она спускалась, очень мед­ленно, шаг за шагом, эта незнакомая ему женщина. Он даже растерялся. Не может быть, неужели это она. Она выглядела слишком элегантно и много моложе, чем должна бы выглядеть с его точки зрения. На ней была модная шляпка, платье, сверху прозрачный летний плащ, доходивший до середины икр, и туфли на высоких, острых каблуках.

Она прошла мимо, не поклонившись, и он проследо­вал наверх, тоже не поклонившись. Ведь он не был с ней знаком, никогда ее не встречал и до сих пор видел лишь на сцене, Может, это и впрямь была не она, просто ка­кие-то черты ее чуть подкрашенного лица показались ему знакомыми.

Он хотел было оглянуться, но не стал, когда почув­ствовал, что с удовольствием поглядел бы ей вслед. По его разумению, он уже вышел из того возраста, когда глядят вслед женщине. Он был бы просто смешон. Перед своей дверью он остановился и, отпирая ее, одним глаз­ком увидел, как она выходит из дома, так энергично распахнув дверь, словно ей некуда девать энергию. Она не оглянулась, она не подняла глаза, туда, где стоял он, и все же ему почудилось, будто в ее взгляде, когда она проходила мимо, мелькнула искорка любопытства. Значит, это бесспорно она и ей небезызвестно, кто он такой. Чему он не удивился. Вероятно, консьержка рас­сказывала ей про него так же, как рассказывала ему про нее. Отсюда вполне естественное любопытство, и, мо­жет быть, с ее стороны оно ничуть не меньше, чем с его.

Войдя наконец в свою квартиру, он поймал себя вот на каком желании: он хотел бы, чтобы, толкнув стеклян­ную створку уличной двери, она поглядела на него, пусть даже мимолетным, беглым взглядом. Впрочем, он тот­час же отрекся от своего желания: исполнись оно, это бы все равно ни к чему не привело, так сказал он себе.

* * *

Со вчерашнего вечера шаги у него над головой во­зобновились. Ему недоставало этих шагов, в чем он те­перь честно себе признается. Полуночные шумы этажом выше уже стали частью его жизни.

Он снова лежит на спине, подложив руки под голову. Он слушает шаги, которые то удаляются, то приближа­ются снова. Они не стали другими, но теперь, как ему кажется, они стали увереннее, энергичнее, как будто но­ги за это время отдохнули. Хотя разве ноги могут отды­хать? Примерно неделю назад он спросил у консьержки, куда делась актриса, которая живет этажом выше, и та ответила«

- В Италию поехала, на курорт. По-моему, недалеко от Венеции. Точно не скажу.

Но он и не хотел точных сведений. Его это не инте­ресовало — во всяком случае, он так думал. А если даже интересовало, то так, между прочим, как вообще люди интересуются жизнью своих соседей.

Он пытается больше не обращать внимания на звуки у себя над головой. У него и так есть о чем думать. Его уговорили выступить, он должен держать речь перед людьми, которые ему по большей части несимпатичны. Следовало отказаться, это выступление стоит ему по­перек горла, он чувствует себя совершенно к этому не­способным, недостаточно подвижным и гибким. И все же он дал себя уговорить. Его раздражает собственное согласие, раздражает и то, что он совершенно не готов к выступлению. До завтрашнего вечера осталось совсем немного времени. Он пытается упорядочить свои мысли и полностью сосредоточиться на предстоящей речи. Он формулирует фразу, мысленно разворачивает ее перед собой и тут же забывает, едва успев сформулировать новую. Он тщетно силится воскресить в памяти утерян­ное. Он знает, у него теперь прескверная память, и с каждым годом она становится все хуже, но еще ни разу с ним не бывало так, чтобы из памяти ускользнули фра­зы, которые он только что с превеликим трудом сочинил.

Вдруг сверху доносится какой-то грохот. Похоже, будто уронили стул. Звук отдаленный; проходя через потолок, он изменяется до неузнаваемости. А может быть, вовсе и не стул, может, умывальный таз или шкаф. Разом, словно их ветром сдуло, исчезают все мысли, все фразы, включая последнюю, которую он только что сфор­мулировал. Он слышит, как у него над головой что-то убирают, потом снова ее шаги, шаги, как ему думается, босых ног. Ему трудно вернуться к предстоящему вы­ступлению, мысли разбежались.

Вместо этого он видит ее перед собой, какой она бы­ла при их второй встрече: серое домашнее платье, очень простенькое, ни малейшего намека на элегантность, только на шее цепочка, тонкая, очень тонкая золотая цепочка, а вместо туфель на каблуке, в которых она кажется выше, чем на самом деле, на ней были тапочки, мягкие, пушистые тапочки, слишком большие, как ему кажется. Ведь не могут у нее быть такие большие ноги. Он считает, что они должны быть гораздо меньше и изящней.

Оба стоят внизу, в подъезде, перед стеклянной дверью, там, где висят почтовые ящики. Он видит, что эта встреча слегка напугала ее. С легким поклоном она говорит:

- Извините, пожалуйста.

Он не понимает, за что ее надо извинять. Ему чудит­ся, будто легкий, едва заметный румянец залил ее лицо, которое сейчас, без всякого макияжа, выглядит старше, чем при их первой встрече, выглядит вполне на столько лет, сколько ей, как он думает, есть.

- Пожалуйста, — отвечает он — и потом, чуть по­мешкав: — Что я должен извинить?

И тогда она:

- Ничего, ровным счетом ничего, я просто так ска­зала.

Она улыбается, произнося эту фразу, и легкий румя­нец исчезает под улыбкой так же быстро, как и по­явился. Он думает: надо бы представиться, сказать, кто я такой; но эта идея тотчас кажется ему донельзя глу­пой. Они знают друг друга, он и она, они знают, кто они такие. Он не прочь бы сказать и еще что-нибудь, доба­вить две-три фразы, но ему ничего не приходит на ум. А вопрос «Что я должен извинить?», наверно, был задан зря. У него такое ощущение.

Вынимая из ящика свою почту, она чуть улыбается. Но ему кажется, что у нее замороженная улыбка, улыб­ка актрисы, может быть заученная на сцене в тысяче ролей. Но не прячет ли она за улыбкой свое смущение? Она ведь смущена, он знает это. Он и сам смущен. Она перебирает полученные письма с любопытством и не­терпением, словно для нее нет ничего важнее на свете, чем эти письма.

Он мог бы завязать разговор, мог бы спросить у нее, как было в Италии, хорошо ли она отдохнула. Хватило бы нескольких ни к чему не обязывающих слов. Но он этого не делает, хотя и не знает — почему. Что-то его удерживает, не замешательство, нет, что-то другое.

Она поворачивается и уходит со своими письмами че­рез стеклянную дверь, вверх по лестнице. Он мог бы пой­ти вслед за ней, сразу же, непосредственно за ней. Есть так много вопросов, которые вполне можно задать. Что она сегодня делает, где играет, чем занята, много ли ей приходится учить наизусть? Но он так и стоит перед дав­но уже отпертым ящиком и делает вид, будто все его мысли отданы письмам, которые он сейчас оттуда вы­нимает.

Биография


Произведения

Критика


Читайте также