Ханс Вернер Рихтер. Линус Флек, или утраченное достоинство

Ханс Вернер Рихтер. Линус Флек, или утраченное достоинство

(Отрывок)

ГЛАВА 1

Война была при смерти. Она умерла в первые теплые весенние дни, когда начал таять снег, с гор в долины подул фён, в лесах зажурчали ручьи и с каждым днем их журчанье становилось все громче.

Но еще доносились отзвуки пулеметных очередей, еще стреляли танки и рвались бомбы, и жители городка, лежавшего между двумя пологими горными склонами, еще сидели в своих подвалах и ждали, когда все кончится.

- Сын мой,— сказал прусский советник военного суда Карл Фридрих Флек и с трудом приподнялся на своем жестком походном ложе.— Мы во второй раз проиграли войну. Бог не был к нам милостив. Он пожелал нас уни­чтожить. Стыд и позор обрушатся на нас. А я, сын мой, не могу перенести ни стыда, ни позора. Поэтому я ухожу из жизни, выпрямившись во весь рост, как и прожил ее.

- Так точно, отец,— отозвался сын, стоявший в ногах кровати; его округлое лицо скривилось, он отвесил отцу легкий поклон и задул свечу, горевшую на табуретке возле кровати и лишь скудно освещавшую темную чердачную комнатушку. Советник военного суда со стоном откинулся на подушку и закрыл глаза.

- Куда же ты теперь направишься, Линус?

- Не знаю, отец.

- И что из тебя выйдет, когда меня уже не будет?

- Я же не знаю, отец.

- Великий боже, охрани его,— прошептал советник военного суда. Он задышал неровно, с трудом, но весьма скоро в комнате раздалось сдержанное похрапывание. Линус вышел из чердачной комнатки. Он ненавидел это ежедневное умирание отца. Болтовня насчет стыда и позора казалась ему нелепой, а заботы о нем, Линусе, с его точки зрения, совершенно необоснованными. Он-то с жизнью справится. Ему ведь уже исполнилось шестнадцать лет, и до сих пор он ухитрялся уклоняться от всего, что ему было неприятно — от гитлерюгенда, от службы во вспомо­гательных отрядах противовоздушной обороны и от школы, где его считали неспособным и лентяем. Сумеет он обойтись и с победителями. Надо только любезно принять их и приветствовать как подобает.

Осторожно переставляя ноги в тяжелых, подбитых гвоз­дями горнострелковых башмаках, которые вынужден был носить согласно «служебному предписанию» отца, сын вышел в тесную прихожую. Линусу был отвратителен за­хламленный чулан, в котором они жили вот уже два года на положении эвакуированных. В холодный и вьюжный январский день они с отцом покинули Берлин—-город уже бомбили — и под несмолкающие патриотические речи советника удрали в это прибежище в Верхней Баварии.

- Дело идет к окончательной победе, сын мой,— за­явил тогда отец, а затем начал разглагольствовать от­носительно потопленного тоннажа, маскировочного отвода войск и секретного оружия, которое поможет отправить врага на тот свет.

Линус, правда, замечал противоречия между словами отца и его действиями, однако не спорил с ним, кивал и как бы соглашался. Возражать не имело смысла. Отец как полководец и стратег исходил из весьма ограниченных пер­спектив кухонного горшка да пивной кружки, которые всегда должны быть полны. В начале войны он еще состоял советником военного суда, но уже через год ввиду слабости коронарных сосудов был отпущен домой.

- И я его сын,— сказал себе Линус, остановившись перед грязноватым зеркалом в рамке барокко, висевшим над старинным комодом.

Да, он сын старика Флека, его настоящее имя Лингард, но он называет себя Линус и мечтает о жизни, не имею­щей ничего общего с жизнью отца. И лицо у него совсем не отцовское. Оно не костистое, не худое, но округлое, приятной и мягкой гладкости, глаза мечтательные, туман­но-серые, уши маленькие, почти изящные; правда, лоб низковат, но все же достаточно высок, чтобы свидетельствовать об известной интеллигентности, которой отец, по мнению сына, лишен. Также и нос — без особых примет — был вполне интеллигентным, а вот губы и подбородок слишком детские и мягкие; вероятно, позднее, чтобы подчеркнуть мужественное начало, придется их прикрыть русой или ры­жеватой бородкой.

Линусу нравилось собственное Лицо. По его мнению, оно было выразительным, и он мог изменять его как угодно. Вот и сейчас он слегка выдвинул вперед нижнюю губу, задрал нос, ж из зеркала в барочной раме оно улыбнулось ему, чуть английское, чуть американское — словом, такре, какое, казалось ему, должно быть у человека, если враг занял город.

- Oh, captain',— прошептал он,— I love always the American». I will hope you are very happy in this country... Welcome to you’.

Линус произнес эти слова с каким-то треском, словно во рту у него была бусинка и он перекатывал ее между мелкими, мышиными зубами. По английскому языку он был учеником средней успеваемости, но в последние недели затвердил несколько фраз, которые теперь могли ему при­годиться.

Громко топая тяжелыми башмаками, спустился он по лестнице хлипкого одноэтажного деревянного домика, про­шел по скрипучему полу мимо квартиры художника Кри­стофа Мерка и уселся на ступеньках каменного крыльца.

Был тепловатый весенний вечер. Леса, тянувшиеся по горным склонам, выдыхали сумрак, с лугов доносился аромат расцветающих одуванчиков. Деревянный домик, Ко­торый Кристоф Мерк называл «обитель художника», стоял на склоне, и Линусу отсюда был виден город. Он видел крышу гостиницы «Под черным орлом», старинную башню ратуши, а дальше поблескивавшие теперь чернотой окна гимназии, которая за два года его пребывания в Баварии доставила ему очень много горя и досады и очень мало радости.

Треск пулеметных очередей в горах смолк, доносилось только Далекое стрекотание самолетов в вечернем небе. Ни одного огонька не вспыхивало в городе внизу. Окна и улицы оставались темными и погружались постепенно и почти беззвучно в прилив ночного мрака.

Линус размышлял. Наступали новые времена. Их несли в собой бои в горах, бомбящие самолеты и американская армия, надвигавшаяся с юга. Что ж, он, Линус, сумеет ис­пользовать эти новые времена. Он бросит школу, подру­жится с американцами и уйдет отсюда, чтобы начать но­вую жизнь. Но вот как быть с отцом...

- Линус, Линус,— донесся до него стонущий голос отца из открытого чердачного окошка. Действительно голос умирающего. Стыд и позор, подумал Линус, вскочил и вбе­жал в дом.

Рассерженный вошел он в их чердачную комнатушку под крышей.

- В чем дело, отец?

- Я умираю, Линус.

- Ну что ты, отец!

- Уже настало время, сын мой. Когда кайзер...

- Ах, отец, брось ты своего кайзера. Он же давным-давно умер.

- Но есть же фюрер.

- Он тоже только что умер.

- Боже, смилостивись над ним,— прошептал советник военного суда, сложил руки перед собой и уронил их на грудь.

Линус закрыл окно, спустил затемнение и зажег свечу на табуретке. Свет свечи упал на лицо отца. Лицо было осунувшееся, изголодавшееся. Линус посмотрел на стоящие рядом с подсвечником стеклянные трубочки с вероналом — снотворное, которое он три дня назад вымолил для отца в последнем проходившем через город немецком медико-санитарном батальоне. Трубочки были пусты. Линус испугался.

- Куда ты дел веронал, отец?

- Я проглотил его, сын мой.

- Как? Все таблетки?

- Все, сын мой.

- Ты с ума сошел, отец!

- Нет,— прошептал советник военного суда уже уга­сающим голосом,— так лучше. Через несколько минут я предстану перед моими предками. Бог призвал меня к себе. Он не желает, чтобы я увидел это ужасное поражение. А ты, Линус, не забывай о своей матери. Правда, она на­лгала мне и обманула меня, бросила и уехала с другим куда-то за границу, кажется в Америку, но я прощаю ее. В этот час я всем прощаю, слышишь, Линус, всем!

- Да, отец.

- И тебе тоже, Линус. Подойди, прими мое благосло­вение.

Линус опустился на колени возле кровати. Он уже знал эту игру. Почти каждый день начинались разговоры о про­щении, отец благословлял его, готовился к смерти, и каж­дый раз на следующее утро снова открывал глаза, и повторялось то же самое. Выживет, пожалуй, и после основа­тельной дозы веронала.

Линус ненавидел эту игру, но участвовал в ней, как участвуешь в том, чего нельзя изменить. Смиренно поло­жив голову на край кровати, ждал он благословляющей руки отца и думал о матери, которая еще до войны взяла да и удрала с каким-то журналистом польского происхож­дения, называвшим себя Косгарденом — фамилия, которую Линус всегда помнил и которую отец произносил с неизменным презрением. Взяла и убежала, так выразился тогда отец, на том дело и кончилось. Линус опять слышал язвительный смех матери, когда отец принимался отстаи­вать свое национальное достоинство, объявлял себя сто­ронником антисемитизма, третьего рейха и фюрера. Уже одно воспоминание об этих сценах заставляло его содро­гаться от ужаса.

- Где же твое благословение, отец? — прошептал он, как полагалось по правилам игры, но рядом с ним не раз­далось ни звука. В комнатке стало так тихо, что ему пока­залось — он слышит собственное дыхание. Эту фразу на­счет «собственного дыхания» он прочел в одной из тех книг, которые за последнее время читал запоем. — Отец, — сказал он, — почему ты молчишь?

Ответа не последовало. Надо потушить свечу, подумал он, может быть, ему свеча мешает, и рука Линуса потяну­лась к подсвечнику, задела за одну из трубочек от веро­нала, трубочка упала, зазвенев. Линус испугался и вместе с тем рассердился на отца. Зачем ему понадобилось сразу принять все таблетки? Умереть он от них не умрет, а раз­добывать их стало так трудно. Может быть, завтра это окажется уже невозможным. И как ему, Линусу, шестна­дцатилетнему мальчику, втолковать американцам, что таб­летки веронала ему необходимы? Правда, он был уверен в своих силах...

«Welcome to you, captain»,— скажет он, но кто знает, как ответит такой вот американский «кэптен» на привет­ствие. Может быть, у них кроме танков имеются еще л$£со и кнуты. Разве оберщтудиендиректор Кнасс не говорил им, что американцы еще полуобезьяны, что они спрыгнули прямо с деревьев в свои джипы и у них нет никакой куль­туры? Он, Линус, этому не верит. Ему, наоборот, казалось, что старик Кнасс — у него лицо, в точности как у рейхсфюрера Гиммлера, он им чрезвычайно гордился,— сам-то спрыгнул в шестой класс гимназии прямо с дерева.

Линус слишком долго стоял на коленях, и они заныли. Ну что же, отец так и не даст ему своего благословения? Он знал каждую фразу этого благословения и мог повто­рить его наизусть.

«Сын мой,— сказал бы отец в двадцатый или тридца­тый раз,— сохрани мужественную прямоту характера. Ша­гай по жизни, как всегда шагал я, будь храбр, неподкупен, правдолюбив. Помни всегда, что ты немец. Это обязывает. Ты мой сын, сын советника военного суда Карла Фрид­риха Флека, чьи предки были солдатами, пасторами и го­сударственными чиновниками. Живи в их духе ради народа и нации, будь верен и всегда выполняй свой долг».

«Да, отец,— ответит он, как обычно,— я буду храбра неподкупен, правдолюбив. Обещаю тебе».

Однако в комнате продолжало царить безмолвие. Ли­нус поднялся с колен и склонился над отцом, прислуши­ваясь К его дыханию. Далеко в горах глухо раскатился взрыв. Линусу почудилось, будто в чердачное окно по­веяло чем-то жутким, неуловимым: крыло смерти, или ее дыхание, или, как выразился бы оберштудиендиректор Кнасс, воля предвечного.

Линус этого не понял. Уж слишком часто разыгрывал он вместе с отцом сцену смерти и последних минут с бла­гословением и принятием благословения, с увещаниями и раскаянием. Теперь он не испытывал ничего.

Танки стояли в начале улицы, которая вела к гимназии и называлась Иозеф-Геббельсштрассе. Ее обитатели даже не успели переименовать ее или хотя бы снять табличку с этим названием. В данную минуту один из американских солдат старательно разбивал табличку ломом.

Линуе наблюдал за ним. Он стоял поодаль с охапкой полевых цветов и выкрикивал через определенные проме­жутки времени:

- Welcome to you!

Солдаты, сидевшие в танках, смеялись над ним. Линус видел их раскрытые рты, их загорелые, словно дубленые лица под беретами и не обижался на их смех. Каждый должен терпеть стыд и позор, которые в той или иной форме обрушиваются на него и о которых изо дня в день твердил отец, чье тело лежало теперь там наверху, в чер­дачной комнатушке.

Линус был на улице один. Жители все попрятались, и только белые простыни, висевшие из окон, подтверждали их готовность прекратить войну. Даже во всех окнах гимназии белели флаги, и Линус удивлялся, откуда оберштудиендиректор Кнасс так скоро раздобыл столько про­стынь.

- Welcome to you! — крикнул он еще раз, затем сошел на мостовую и начал разбрасывать цветы перед танками. Он делал это очень аккуратно и притом не сводил глаз с американских солдат, которые, видя, как он усердствует, кричали ему что-то ободряющее и смеялись.

Стояло ветреное утро, дул фён. Простыни бились на ветру о стены домов, солнце жгучими лучами озаряло булыжную мостовую, и удары лома, разбивавшего табличку с названием «Иозеф-Геббельсштрассе», звучали для Линуса как угроза, пока наконец под радостное улюлюканье солдат осколки разбитой таблички не посыпались наземь.

- О’кау — сказал американский солдат, вскинул лом на плечо и, громко ругаясь, направился к Линусу. Линус испуганно выронил оставшиеся цветы и, повернувшись, воз­намерился бежать, но солдат был уже возле него и удержал его за пиджак,

- Нацист?

- No.

- Вервольф?

- No, nо!

- Focken bоу! — заревел американец, и не успел Линус опомниться, как долговязый солдат одной рукой схва­тил его сзади за штаны, другой — за воротник, поднял и стал трясти так, что он чуть не задохнулся. Кровь при­лила к голове, над собой высоко в небе он увидел побле­скивающий шпиль ратуши, под которым ветер трепал бе­лую простыню. А он-то воображал, что его примут совсем иначе! И он начал отчаянно дрыгать ногами и звать на помощь.

По улице прошли два грузовика и затормозили на его цветах. Из первой машины выскочил офицер, прикрикнул на долговязого солдата, и Линус почувствовал, как паль­цы, вцепившиеся ему в штаны, разжались. Его ноги кос­нулись земли, и страх, который только что владел им, уле­тучился вместе с глубоким вздохом. Он все еще стоял, оглушенный, возле солдата с ломом, когда к ним подошел офицер, два раза окинул его с головы до ног испытующим взглядом и спросил:

- А ты что тут делаешь?

Линус вздрогнул. Американец бегло, почти без акцента, говорил по-немецки, и Линус решил, что настало время произнести именно ту фразу, которую он целыми днями разучивал перед зеркалом в стиле барокко.

- Welcome to you, captain, — пролепетал он, — I hope you are very happy in this country.

Офицер посмотрел на него, опешив. Потом звонко расхохотался, смех был короткий и смолк так же мгновенно, как начался. Обернувшись, офицер бросил несколько при­казаний сидевшим в грузовиках, затем снова обратился к Линусу:

- А по-немецки ты говоришь?

- Yes, sir.

- Как тебя зовут?

- Линус Флек.

- Так, так. Что ж, Линус Флек, пойдем с нами. Мы кое о чем с тобой потолкуем.

И уже не обращая на него внимания, офицер напра­вился к ближайшему дому. Долговязый солдат со своим ломом побежал впереди офицера, а Линус шел позади. С первого грузовика спрыгнули два солдата и с наведен­ными автоматами последовали за Линусом. Долговязый высадил своим ломом дверь, и не успело в душу Линуса снова заползти чувство страха, как он уже сидел в обставленной плюшевой мебелью гостиной перед круглым поли­рованным столом из орехового дерева и услышал низкий бас офицера, спрашивающего его:

- Почему ты слоняешься среди наших солдат и зачем рассыпаешь цветы перед нашими танками? Ты что, так уж рад нашему приходу или еще почему-нибудь? Где твои родители?

На миг Линус замялся, но он твердо знал, что ему сле­дует сейчас отвечать. Все дело в том, чтобы сделать свой рассказ как можно правдоподобнее и убедительнее. За его спиной стояли в дверях те два страшных солдата с наве­денными автоматами, на диване сидел долговязый с ломом, а перед ним, по ту сторону стола,— американский офицер; его темные волосы слиплись от пота, стальной шлем он снял и положил перед собой на стол. Линус слегка покрас­нел, опустил голову, уставился в зеркальную, полирован­ную поверхность стола и сдавленным шепотом начал.

Его отец, сказал он, сегодня ночью скончался; у него-де было слишком слабое сердце, и он не выдержал такой ве­ликой радости. Долгие годы ждал он этого дня, все свои надежды возлагал он на американцев: когда они придут, повторял он вновь и вновь, всему этому стыду и позору придет конец.

При словах «стыд и позор» американец поднял голову. Его ослепительно белые зубы казались жемчужным оже­рельем, висевшим на смуглом лице. Он зевнул, широко раскрывая рот, и как-то удивительно быстро снова закрыл его, словно захлопнул.

- А твоя мать? Куда она делась?

Линус не успел ответить — слезы хлынули у него из глаз, запрыгали по носу точно капли дождя и упали на полированную крышку стола из орехового дерева. Там они образовали сначала крошечные лужицы, потом целые озера, которые обычно соединяются между собой кана­лами. Никогда еще Линус так отчаянно не плакал. Он и сам был этим ужасно удивлен.

- Ну, ну,— сказал офицер, явно смущенный,— только не плачь. Мы же не людоеды. Может, нам удастся тебе помочь. В общем, моя фамилия Равицкий, капитан Равицкий.

Услышав эту польскую фамилию, Линус вздрогнул, как будто нечаянно коснулся обнаженного электрического про­вода, ибо тут же вспомнил некоего польского журналиста, с которым убежала его мать. Может быть, здесь открыва­лась перед ним возможность быстрее достигнуть цели? И он начал рассказывать о своей матери; подчеркнул, что она слишком рано исчезла из его жизни, уехала с поль­ским журналистом в Америку; потом понес всякую околе­сицу, будто и мать его польского происхождения, она ро­дом из Познани и она-де так и не смогла вполне привык­нуть к Германии. Во время этого длинного и бессвязного рассказа офицер несколько раз кивал головой, отирая потный лоб, потом вернулся к вопросу об отце.

Биография


Произведения

Критика

Читайте также


Выбор читателей
up