Уве Йонсон. ​Записки потерпевшего крушение

Уве Йонсон. ​Записки потерпевшего крушение

(Отрывок)

Вечером, вдоль Сотых улиц идет в свой ресторан пожилой человек. Когда-то давным-давно ресторан принадлежал ему, сейчас там хозяйствуют пуэрториканцы, но он так и не смог навсегда расстаться с этим по­мещением, опрятным и светлым. Новым хозяевам пора бы усвоить, что по вечерам он всегда заказывает только кофе и тост, но они ведут себя по отноше­нию к нему неправильно. Да тут вообще все делается неправильно. Вот у него есть, к примеру, свое насиженное место! Спиной к окну, о чем они прекрасно зна­ют. Знать-то знают, но место это для него не приберегают. А ведь он каждый вечер приходит ровно к семи часам, могли бы и запомнить. У него никогда не хватает денег больше чем на один тост и чашку кофе. Вот прежние хозяева, ир­ландцы, те старались ему помочь, они всегда наставительным тоном повторя­ли заказ, чтобы он вслед за ними лучше его произносил, не с таким смачным не­мецким акцентом. Если человек целый день не имеет возможности хоть что-нибудь сказать, к вечеру он заболевает. Можно бы разговаривать и с самим собой, но это уже дурной знак, с этого обычно и начинается! Порой он спохва­тывается, что шевелит губами. Что разговаривает с покойниками. Только эти покойники не должны быть немцами.

— Сэнк’ю, - боязливо произносит он.

В 1941 году, при получении американского гражданства, местные чиновни­ки всячески уговаривают его не отказываться от гражданства немецкого. Впол­не может статься, что после окончания войны его вдруг охватит тоска по ро­дине. Это ж надо - тоска по родине!

1971

Господин д-р Дж. Хинтерханд (1906-1975) разрешил начинал с июня 1975 года вносить в этот текст следующие ниже рассуждения, поправки, комментарии и дополнения.

1

В 1957 году, после освобождения из федеральной тюрьмы — это Осси­нинг на берегу Гудзона, — он был вынужден избрать Нью-Йорк местом дальнейшего проживания, когда еще сохранившиеся у него друзья поч­ти силой заставили его заглянуть в их квартиру, что на Риверсайд-драйв, после чего как бы ненароком устроили на ночлег в комнате для гостей, где по стенам были расставлены уцелевшие остатки его имущества, рас­ставлены таким образом, что он не мог не угадать за всем этим предло­жение хотя бы на время поселиться здесь. То, что им удалось подобрать из его библиотеки, сам подбор книг свидетельствовал о том, что они его хорошо помнили. Да и оборудование Помещения с персональной кухон­ной нишей и ванной тоже свидетельствовало о дружелюбии, учитывав­шем его пожелания, ибо они предоставили в его распоряжение такой вид из окна, с пятнадцатого этажа, на Риверсайд-парк, через мост, в сто­рону Гудзона и на обрывистый берег, так тщательно припомнили его бы­лые пристрастия, что он просто не мог отказать им в праве приобщить­ся к той радости, которую они хотели доставить и ему, и самим себе столь щедрым даром. К сожалению, уже тогда, как и вообще начиная с 1947 года, он был слишком неловок, чтобы отблагодарить за дружеское участие свободной манерой держать себя, непринужденностью в по­вседневном общении, поскольку его деяние, а вернее сказать, предысто­рия деяния сохранялась у них в памяти как некая доминанта всех его мыслей, с другой же стороны, все это время сохранялось и негласное та­бу: не поминать о случившемся даже самым невинным намеком, тем бо­лее в общении с супружеской четой, тем более с четой, имеющей детей- подростков. В остаток выпала только дружеская поддержка. Полная беспомощность в ресторане, ранее упомянутая, хоть он и не отрицал ее, проистекала из другой... как бы это сказать получше... из другой констел­ляции? Или не констелляции, а конституции? Потому, может быть, что он по собственной инициативе прекратил свои визиты в ресторан. Ког­да в шестидесятых годах множество домов на Риверсайд, в том числе и этот дом, объединились в кондоминиум... ну; перешли в общую собствен­ность квартиросъемщиков, а у него все еще не возникла приязнь к како­му-нибудь определенному месту на этой земле, он употребил остатки. своих сбережений, заработанных благодаря перемене профессии, на то, чтобы приобрести в собственность выделенную ему часть кварти­ры, — употребил из чистого смущения, исключительно повинуясь при­вычке. Его проживание в районе Сотых улиц, между Бродвеем и Риверсайд-парком, особенно после переезда друзей в другой штат, обернулось с течением времени закономерной случайностью.

2

Если говорить о еврействе или вообще на еврейскую тему, то уже та, первая записка представляет собой всего лишь видимость, основанную на слухах, и не более. Прежде всего он стремится заверить всех, что для самого себя уже в молодости отринул эту проблему, пусть даже и сфор­мулированную на немецкий лад, отринул из религиозных и вдобавок из официальных соображений, а об успехе свидетельствует допущение, “что все это вполне возможно”.

Однако, с другой стороны, он хоть и самую малость, но все-таки ев­рей. Да и к какому другому выводу, судя по внешнему виду, могли прийти воспитательницы сиротского приюта в Гнезно касательно младенца мужского пола двух месяцев от роду, когда летом 1906 года этого младен­ца подкинули к задней двери приюта в мужской жилетке и с висящей на шее карточкой, где дитя было поименовано как “Йоахим де Катт”? По­скольку им предстояло сделать выбор между четой голландских рабочих на роль родителей и чьей-то глупой шуткой, над ребенком, хоть и не без некоторых сомнений, был совершен обряд евангелического крещения с тем последствием, что до шестнадцати лет, будь это в то и дело меняю­щихся приютах, у очередных приемных родителей или в гимназии, его и воспринимали, и называли “одним из энтих, из не наших”, и продол­жали называть так даже и после того, как имя его появилось в официаль­ных личных документах и звучало оно так: “Йоахим”, причем представ­ляется весьма вероятным, что рукой писаря водила то ли жалость, то ли стремление к порядку.

Так ли, иначе ли, но это была вторая информация касательно его личности, и он, уже двадцати лет от роду, в 192® году поведал ее одной девятнадцатилетней девушке, которая мнилась ему предназначенной для всей его дальнейшей жизни, но, к сожалению, происходила из шверинского семейства, славящегося своим сугубым протестантизмом, с хо­дом времени, естественно, обедневшего и оставившего ее сиротой. Од­нако еще более, чем смутное происхождение героя, девушку привлекло сделанное им признание, не совсем обычное, а также его особенности, будь то всего лишь карточка у него на шее, хотя даже за двадцать лет жизни, сперва по соседству, а потом и совместной, речь об этой карточ­ке никогда не заходила, ни по случайности, ни в шутку, и вместо имени “Йоахим” он получил от нее прозвище Джо, а получив, принял, впрочем не столько ради нее, сколько ради его тогдашней склонности к англосак­сонской манере говорить и способу жить.

Однако спустя некоторое время он снова выдвинул на передний план еврейское пятно на своей репутации, выполнив свое первое, данное ей обещание, а именно наряду с диссертацией по философии выпустив в свет литературную книгу. Вышла книга в 1931 году с посвящением ей пря­мо на первой странице. Поскольку его собственное имя весьма смахива­ло на псевдоним, он придумал для себя другое, многозначное, — “Йоахим де Катт”. Мне это было бы вполне понятно, ибо читателю, имеющему за спиной Нижненемецкое образование, оно напоминало о поведении кош­ки. Но кошки, они народ способный, а напоминать об их способностях автору не пристало, да вдобавок само имя де Катт разом отдавало и прус­ским духом, и обычным кокетством, все это — во вред роману. Как это во­дится при пробах пера, он рассказал в своей книге про юные годы мальчика-сиротки на земле мекленбургской, про неудержимое стремление опекунов мальчика воспитать в нем большее добронравие, нежели у дру­гих детей, про бунт ребенка против их правил приличия, после чего вполне можно было ожидать неприятностей от объединенного бюргер­ства. Вдобавок книга начиналась воспитательным насилием со стороны некоего опустившегося трактирщика — тот в 1930 году стал членом муни­ципального совета, надеясь с помощью национал-социализма избавиться от долгов. При уровне начитанности последнего он, хоть и ненадолго, стяжал обществу городка Гнезно славу мекленбургской Шильды, ибо с места в карьер возглавил поход горожан против некоего скульптора, ко­торый предложил городу Гнезно увековечить в бронзе гордое животное с их герба. Все, что Фрик, Геббельс или Гитлер когда-нибудь говорили против этого объевреившегося (и, к сожалению, весьма знаменитого) скульптора или про арийское искусство, упомянутый член муниципали­тета повторял охотно и многократно, соблюдая при этом полную точ­ность цитирования, даже с включением грамматических особенностей, и разве что сохраняя исконное произношение. Далее, стало известно о существовании в потенциальной публике и другой группы, поэтому автор “Пасомой овцы” от всей души стремился поддразнить именно этих лю­дей и дать им возможность для наблюдений. Поэтому же он был вынуж­ден прибегнуть к другому заимствованию из вокабуляра картежников, иг­рающих в скат, помянув того, который последним разыгрывает свою карту, и назвал себя “Дж. Хинтерханд”, то есть вторая рука.

К сожалению, он лишь после выхода книги в свет спохватился, что нацистская часть немецкой читающей публики знакома с законами собственного языка не более, чем с предписаниями австрийского правительства, которое в годах 1782-1783 потребовало от проживающих в Австрии евреев принять новые фамилии. 1енри Менкен приводит в качестве при­мера такие, как, скажем, Карбункул или Аромат. И тогда в тех разделах на­ционал-социалистских газет, где, как правило, публиковались статьи на культурно-политические темы, в самом непродолжительном времени за­шел разговор о некоем “еврейском осквернителе Дж. Хинтерханде”, у ко­торого даже недостало скромности, чтобы сменить свою столовой выда­ющую его фамилию. Вышедший через год сборник рассказов постигла та же участь, и только одну южнонемецкую редакцию охватили некоторые сомнения после того, как она присовокупила к разносной статье фотогра­фию “осквернителя”, ибо “Дж. Хинтерханд”, будучи тогда двадцати шести лет от роду, настолько соответствовал представлениям нацистов об ис­тинно арийской внешности, что у расовых исследователей, чьи таблицы настоятельно требовали именно такой формы черепа, просто слезы вы­ступали на глазах. Короче, под фотографией теперь стояла такая под­пись: “Пресловутый полукровка Хинтерханд”.

Но масла в огонь, судя по всему, подлило его письменное высказыва­ние о не вполне немецкой фигуре Гитлера, о не вполне богатырской фи­гуре Геббельса и некоторых других столпов партии, если их сравнивать с требованиями, которые они сами же и предъявляют к остальным. Тут уж не заставило себя ждать изгнание и лишение германского гражданства, каковое и произошло сразу же, в 1933 году. Вполне корректно, как и ведут себя разъяренные наци, в объявлении говорилось о некоем человеке по имени Йоахим де Катт.

Ранее приведенная записка содержала одну ошибку, ибо, как и каж­дый эмигрант в США, он лишь спустя пять лет обратился с ходатайст­вом о предоставлении ему американского гражданства, именно он, счи­тавшийся после того, как Германия начала войну, enemy alien — враждебным иностранцем, которому для любого выезда за пределы Нью-Йорка надлежит испрашивать разрешение у district attomey — ок­ружного прокурора. День испытания точно датируется февралем 1944 года, а принесение клятвы на Конституции — августом 1944-го, посколь­ку Соединенные Штаты уже смекнули, что поражение Германии не за го­рами. К слову сказать, он в благодарность той девушке 1926 года рожде­ния изменил свое имя на Джо Хинтерханд, все еще не зная и не ведая, какую судьбу он себе этим уготовил.

Он просит рассматривать в данном пункте его возражений три слова как продиктованные исключительно требованиями времени или, ска­жем, как “вспомогательные слова”, но вспомогательные не в грамматическом, а в совсем другом смысле, с известной долей сомнения: “национал-социалистский”, “объевреившийся”, “общественный”.

3

Прожив семнадцать долгих лет на правах приемыша то в одной, то в другой семье, невольный свидетель тех увечий, которые могут нанести друг другу мужчина и женщина, он должен был заново выработать соб­ственный взгляд на супружескую жизнь, причем взгляд уже весьма ана­хроничный для тех времен, когда супружеская неверность стала темой анекдотов. Одинокий ребенок, которому знаки внимания были ведомы лишь в форме требования, выговора или приказа, он принял благород­ное решение, по меньшей мере лично для себя, — решение воплотить в жизнь то, что противоречит правилам. Не исключено, что им руководи­ло наивное желание обезопасить и себя самого от возможного преда­тельства, не видеть еще просвечивающий за всем договор обмена, как будто за верность можно заплатать ценностью, ей равной. Друзьям по университету, с их марксистскими взглядами, он вполне бы мог следо­вать теоретически, да и в смысле морали тоже, но всякий раз испыты­вал смущение, когда они приводили цитату из КАЛИНИНА:

Брак — это политическая задача.

Он воспринял это как сугубо личное мнение и, соответственно, поста­вил условие себе самому, как оно поминается в “Пире” ПЛАТОНА. Там (со 118D по 194А, стефановское издание) слово берет АРИСТОФАН, чтобы поведать миру миф об андрогине, о якобы существовавшем неког­да едином человеке, которого Зевс, сочтя слишком для себя опасным, разделил на две части, на половинчатых, на “разъединенных” людей, и с тех самых пор люди пребывают в неустанном поиске другой своей по­ловины. По слухам, этот поиск иногда кончается удачей:

И тогда желанье И стремление к цельности Называют любовью.

Кто сохраняет в своей памяти пусть даже тень этой сказки, тот по собственной вине становится самоуверенным и тщеславным, полагая воз­можным уже к двадцати годам Отыскать такое, что бывает даровано лишь изредка и лишь очень немногим, иными словами, он по чистой случайности ошибочно истолкует как неизбежность то, что однажды ему рано или поздно вдруг понравится некая девушка лицом и голосом, кожей и волосами, понравится с первого и последнего взгляда.

Он возомнит, будто всего лишь подвергает проверке постулаты не­коего античного философа, когда с первой же минуты начнет выспра­шивать про ее детство, про ее юность, про ее учителей (не упоминая, ко­нечно, первого любовника) и, не веря своим ушам, услышит такое:

О своей родне она отзовется с насмешкой, едва речь зайдет об их партийно-политических предпочтениях; ей тоже приходится подраба­тывать к скудной стипендии (писать акварели на заказ), еще она копит деньги, чтобы провести каникулы на Балтийском море, еще она намере­на отрастить волосы, подобно ему читает “Weltbühne” и при каждой воз­можности ходит в бассейн, к тому же она уверена, что Александру Кол- лонтай неправильно цитируют — это насчет теории стакана воды, более того, она берется это доказать.

Идеалом остается моногамная связь, основанная на большой любви (“Новая мораль и рабочий класс”, 1920, с. 46 и след.), из деревьев она предпочитает тополь, еще она не возражает против повторного свида­нья, но вообще-то считает мерзким и отвратным, когда люди влюбляют­ся друг в друга, лично ей это ни к чему, лично она это отвергает...

Тот, в чьих ушах сказанное сейчас прозвучит как дополнение к уже сказанному ранее, сопряженное со взглядом, движением и звуком, будет до смерти рад, когда хоть что-нибудь ему в ней не понравится, ну, к примеру, ее привычка громко шмыгать носом вместо того, чтобы взять но­совой платок и один раз как следует высморкаться...

Короче, это шмыганье носом прозвучало единственным предосте­режением, и тот, кто готов многое пропускать мимо ушей, неважно, ка­кое над ними небо, ясное или пасмурное, тот пусть берет с собой на каж­дую совместную прогулку шелковый платочек или махровое полотенце, а зимой пусть вдобавок навещает ее по утрам с охапкой дров для печки, и еще пусть он молча и дажё не без удовольствия выслушивает ее завере­ния, что вот, мол, уже целый год у нее ни разу не было насморка, а про грипп и говорить нечего...

Тот уже давным-давно начал бы, сообразуясь с ее пожеланием, прав­диво изображать молодого де Катта, как завтрашнего, так и позавчераш­него, не заподозрив ее при этом ни в наличии хороших мадер, ни в излишнем любопытстве, и смущаясь, как и следовало ожидать, преобра­зованием отдельных периодов своей жизни в драгоценные случайности и совпадения, покуда она будет оставаться той, которой он все поверяет и которая все воспринимает как должно. Но изложив совокупность об­стоятельств своей жизни, он тем самым поверил ей средоточие своей личности, то место в сознании, пребывая в котором человек дерзает оперировать понятием “я”, той тайной индивидуума, тем единственно незаменимым и неисцелимым местом, для обозначения которого рань­ше прибегали к слову “душа” и которое промарксистски настроенные друзья героя в порядке исключения разрешили ему употреблять для нужд беллетристики. Это известие не было для него ни жертвой, ни по­терей, а было, напротив, надежным обещанием.

Помимо всего прочего, он обсуждал с ней свою идею “Пасомой ов­цы” — фразу за фразой, персонаж за персонажем, — написанной для нее и не послужившей поводом для заблуждений и ошибок. Ибо к ПЛАТОНУ присоединился и другой гарант, человек нашего столетия, звали его ЭРНСТ БЛОХ, и ЭРНСТ БЛОХ описал как необходимый и естественный процесс то, чего в противном случае следовало бы опасаться, как чуда.

Таким образом, именно то Великое, Совершенное, Спасительное, Глу­бокое, о чем мечтает женщина, коль скоро она по праву наделена жи­вым умом, служит для мужчины-творца многоцветным воплощением ка­тегорического императива в его творчестве, чтобы и сам он, и его творчество были ее достойны, чтоб он носил только ее цвета, чтобы сражался за нее как за меру души и предначертанного для творчества аб­солютного Априори.

В августе 1932 года он предложил ей заключить с ним союз, дабы обезопасить их совместную жизнь перед лицом буржуазных норм поведения и закрепить браком шесть лет взаимной проверки.

4

Осенью 1932 года некое нью-йоркское агентство пригласило “мистера Дж. Хинтерханда” совершить поездку в Нью-Йорк на предмет чтения лекций. К его хоть и не чрезмерному разочарованию подруга попроси­ла друга отказаться от предложенной поездки. Это вызвало не просто разочарование, но настоящую растерянность, поскольку не кто иной, как именно она продолжала настаивать, чтобы они и впредь жили по­рознь, да и выйти за него замуж официально тоже отказывалась (из-за своей диссертации), а тут вдруг ни с того ни с сего потребовала, чтобы он не вздумал пускаться за океан без нее, ибо впоследствии она едва ли сможет последовать за ним в такую даль, куда он прибудет много рань­ше, чем она. Самым недвусмысленным образом она выдвигала именно эту причину, а отнюдь не страх перед столь долгой разлукой.

Поездку, рассчитанную на четыре месяца, он всячески отстаивал, хоть и сам начал тем временем сомневаться в убеждении, за которое промарксистски настроенные представители из числа их общих друзей бы­ли готовы дать голову на отсечение, а именно в убеждении, что “мы по­бедим”. На самом же деле получалось, что речь идет о том, как бы на случай совсем иной "Победы подыскать в безопасном удалении такое мес­течко, где некий писатель и некая искусствоведка смогли бы продолжить свою работу, пусть даже и не на немецком языке, а на каком-нибудь дру­гом. Как и при всех совместных обсуждениях, они достигли согласия, сойдясь на том, что для начала в ее же интересах следует отпустить на разведку его одного. Он запомнил ее прощальный жест на вокзале Фридрихштрассе, с платформы которого отходил скорый поезд в Лондон. Это был жест безмолвного обещания: она просто прижала руки к груди.

Жест, придуманный ею только для них обоих, он вспоминал на пе­регоне от Бостона до Нового Орлеана, он даже просил разрешения при­вести строчки из письма, адресованного ей в октябре 1932-го, ибо все его письма рассматривали будущие места совместного обитания как для нее, так и для него:

“И напротив, когда мы состаримся, когда ты слегка растолстеешь, а у меня станут глубже морщины на лице, мы все равно будем жить так, чтобы отомстить этим кроватям, которые до того широки, что заполня­ют всю комнату и предстают передо мной то в виде катафалка, то в виде музейного экспоната под балдахином. И чтоб подушек на этих необъят­ных просторах никогда не бывало меньше двух, хотя ни один путник не может настолько устать за одну-единственную ночь. Вот такие кровати мы и расставим в нашем нью-йоркском доме, где с шестнадцатого этажа открывается вид сразу на Центральный парк и на Гудзон, где от входной двери идет парусиновый навес, чтобы предохранить от дождя тротуар, по которому шагаешь ты, и чтоб молодой парень, облаченный в ливрею давно исчезнувших княжеств, всякий раз снимал перед тобой фуражку и называл в своем приветствии день недели. Итак, ночью с наших сидя­чих мест мы сможем видеть серую воду Гудзона, сможем бросать взгляд поверх реки, на сплошную и раскидистую цепь огней вдоль Вашингтон­ского моста, и чтоб снизу доносилось шуршание автомобильных шин, подобное звуку непрерывного дождя, хотя на самом деле дождей, пожалуй, и не будет, а расплачиваться за все мы будем, конечно, чеками...

Весной же мы, возможно, переберемся в одну из этих местностей в стиле Новой Англии, где широкими дугами, среди зеленой и красно-ко­ричневой листвы раскинулись изящные белые дома, сплошь деревян­ные, и они напомнят тебе о чем-то, что представлялось столь же старин­ным и добропорядочным; вода поступает прямо из стены, вода разной температуры, вода бежит кругом, вода отапливает дом и, обратившись в лед, повергает масло и джин в холодный ужас, а за стенами дома она пред­стает в виде бассейна среди аккуратно подстриженного газона, окруженного древнеримскими заветрившимися каменными скамьями и статуя­ми, и все это видится с террасы словно море, а по морю в зависимости от времени года смещаются песчаные отмели, теряясь из виду, вечерами же мы будем пробираться среди пузатых автомобилей по дороге в город, и покажем тебя людям, и растолкуем туристам преимущества многочислен­ного среднего класса для существования в основе своей демократическо­го общества, а кто из них тебе понравится, того мы возьмем к себе в дом, который ночами поскрипывает и потрескивает всеми полами, всей мебе­лью, причем мебель очень похожа на твоих бабок, и мы тоже, только ты слегка располнеешь, а у меня станут глубже морщины, — на пожелтевшей от времени фотографии, стоя рядом, мы говорим: да”.

Путешествие с успехом и с перспективами, мера предосторожности, необходимость которой подтверждена решением немецких избирате­лей присудить победу Гитлеру. Вот только по возвращении де Катта в Ев­ропу, в Германию, осененную ныне знаком свастики, была подвергнута аресту некая особа, известная новым властям из-за своих отношений с бежавшим за границу осквернителем собственного гнезда под именем Дж. Хинтерханд, он же Йоахим де Катт, по каковой причине ей отказа­ли в продлении международного паспорта. Почти пять месяцев он про­торчал на южном побережье датской провинции Фальстер. Почти пять месяцев в тревоге, но без всякой надежды, беспокоясь хотя бы и потому, что он не понимал, как это столь ушлая особа не может найти лазейку между заставами на границе со Швейцарией, с Нидерландами, с Дани­ей. На письмах, поступающих от нее, стоял почтовый штемпель Мюнхе­на, Бавария, и ни единого раза она не поведала о том, что испытывает симпатию к тамошним жителям. Одно из писем, более других показав­шееся ему убедительным, кончалось пожеланием “и боже упаси меня, после того как мы свидимся, снова попасть в Германию”. От Гьедсера до Варнемюнде, в гитлеровскую Германию, паром в те времена шел два с половиной часа, и ежедневное созерцание высоких бортов парома по­рождало в нашем герое искусительные планы. Из баварских краев она с обратной почтой отвечала ему: “За то, что тебе не следует возвращаться (в Германию), говорят и еще два чрезвычайно важных обстоятельства: во-первых, вполне возможно, что тебя тотчас арестуют и нам по-преж­нему не удастся быть вместе. А во-вторых, я не вынесу, когда у тебя отни­мут возможность писать (здесь). Это можно бы сравнить с тем, что тебя поразила внезапная слепота или стряслось еще что-нибудь не менее ужасное, способное повергнуть в отчаяние нас обоих.

Но мы ведь уже сумели провести один год в ожидании, так неужто мы не сможем прождать еще полгода или даже целый год?”

Can’t we? Хотя иностранным языком для нее был скорее француз­ский.

Пока в конце концов его друзья не смекнули, что де Катту — такое у него было Прозвище — надо помочь и не послали некоего человека на помощь. Это был человек, который представлял себе брак в свете выска­зываний КАЛИНИНА, но тем не менее оказался желанным посредни­ком, ибо начал с вопроса, нет ли уде Катта неофициальной фотографии той особы, каковую можно бы употребить для оформления загранично­го паспорта, все равно какого.

Фотографию он хоть и передал, но никакой при этом надежды не ис­пытывал. Именно той ночью датировано приписываемое ему изречение: “Для меня она навсегда потеряна”, ну и тому подобное. Однако примерно после девяти месяцев разлуки с ней в Гьедсер поступила из Германии телеграмма, адресованная некоему Дж. Хинтерханду (за подписью Карл Алинин). Телеграмма предлагала ему спустя полтора часа после наступле­ния полуночи ожидать телефонного звонка. Но когда четко в назначен­ное время он сел в спальный вагон, следующий из Германии, та, которую он искал, спала за закрытой дверью купе и проспала до самого Копенга­гена. Она проспала не только переезд на пароме, но и его самого.

Он может с уверенностью сказать, что портовый город Гьедсер сей­час пишется как-то иначе, вроде бы Iecep. А также он просит в своем постскриптуме о том, чтобы к его словам “единственно для них обоих” и “демократический” относились с известным недоверием.

Биография


Произведения

Критика


Читайте также