Михаил Слонимский. Дикий
Авраам был ста лет, когда родился у него Исаак, Сын его.
И сказала Сарра: смех сделал мне бог; кто ни услышит обо мне, рассмеется.
И сказала: кто сказал бы Аврааму: Сарра будет кормить детей грудью? —
ибо в старости его я родила сына.
Библия, I кн. Моисеева
I
Вот в эту книгу заказов вписаны все люди, каких знал в жизни портной Авраам Эпштейн и наготу которых он покрывал одеждой, как Сим и Иафет покрыли наготу отца своего. Когда изменилась нагота людская, покрывал он одеждой уродства человеческие, чтобы не видел глаз рассеченного на войне тела.
Вот из этой толстой коричневой книги длинной чертой вычеркивал Авраам заказчика, когда костюм был сшит и долг уплачен или когда заказчик умирал.
В последние годы часто приходилось Аврааму вычеркивать из книги неоплатных должников. Вздев на высокий нос очки, садился Авраам вечером перед книгой заказов и, засветив керосиновую лампу, вычеркивал из книги имена людей. Спрашивал у бога, кто будет вычеркнут завтра, и думал о том, что с вычеркнутого заказчика уже никогда не получить долга.
В эти минуты, перед книгой заказов, думал Авраам о том, что ему идет уже пятьдесят первый год, а жене его двадцать пять лет, и что нет у них ни сына, ни дочери, и что прекратится древний род Эпштейна со смертью его, Авраама. А смерть может прийти завтра или ночью сегодня, или вот сейчас стукнет и войдет в дверь смерть. Умрет Авраам, и истлеет его имя, как платье, поеденное молью.
И вот однажды, к ночи, выпив чаю с патокой, черной как тьма египетская, Авраам засветил керосиновую лампу и вычеркнул из книги всех должников и заказчиков. Закрыл книгу и долго молча сидел перед керосиновой лампой. А керосиновая лампа мигнула, и темная тьма вошла в комнату.
Авраам думал:
«Нет мне утешения во тьме, нависшей надо мной.
Стар я, и нет у меня потомства. Ревекка бездетна и неплодна. Господи, пропаду я с лица земли, как колос тощий, не давший хлеба».
II
Иван Груда родился и жил для того, чтобы сидеть с десяти до четырех в комнате, замусоренной окурками, лениво перебирать лежащие перед ним на опачканном чернилами столе бумаги, размазывать свежие чернильные пятна сизым тупым пальцем и не отвечать немногословным просителям. Для этого он умирал в госпитале от ран, был отравлен газами.
На стене, перед его глазами, огромный красноармеец размахнулся винтовкой, а на штыке трепещет толстый купчина. Штык воткнулся в спину, а с кончика штыка каплет густо нарисованная художником кровь. Два года тому назад размахнулся красноармеец, и два года трепещет вздетый на штык купчина. Два года сидит Иван Груда в районном совдепе перед людьми, которые говорят с ним обрывающимся голосом. На голове его коричневая военная фуражка, ворот коричневой гимнастерки расстегнут, тугие зеленые обмотки обтянули ноги от колен до крепких рыжих ботинок.
В четыре часа Иван Груда отправился домой. Чтобы попасть в свою комнату, ему нужно было, отворив дверь квартиры ключом, пройти по длинному, всегда темному коридору, в середине которого стоял широкий и толстый комод. Об этот комод каждый раз Иван Груда стукался коленом и каждый раз выговаривал со злобой!
— А ч-черт!
И теперь он сказал!
— А ч-черт!
Накипая ненавистью, потер коленку, ударил в негодовании комод кулаком и ушиб кулак.
— Слушайте, почему вы до сих пор не убрали комод?
Из стены, которая оказалась дверью, ударила по коридору полоса света, и в полосу света вылезла досиня бритая голова. На круглом лице, у правой ноздри, пустила черный волос бородавка.
— Товарищ Груда, честное слово. Честное слово, товарищ Груда…
— Чтобы не было больше комода, а то…
Иван Груда прошел к себе в комнату, а голова с бородавкой поторчала еще в коридоре и скрылась. В коридоре опять стало темно.
В комнате у Ивана Груды — кровать, покрытая красным ватным одеялом, на коврике перед кроватью — туфли. Над кроватью фотография — мужчина с усами и в крахмальной манишке вытянулся, неестественно опираясь левой рукой о столик; с другой стороны столика врос в землю черный квадрат — женщина, тоже положившая руку на столик. На столике между мужчиной и женщиной — ваза с цветами. Это — родители Ивана Груды.
Над родителями — бумажная роза.
Иван Груда скинул коричневую фуражку, и оказалось, что рыжие волосы его взлохмачены и покрыты пылью.
Иван Груда растянулся на скрипнувшей кровати под родительской фотографией, закинул широкие руки за голову и задремал.
III
В мастерской Авраама Эпштейна появился новый заказчик, и густо пахло от него человеческим потом и сапогами.
— Сшей мне такой френч, чтобы всех людей к черту.
А глаза у нового заказчика — как железные крючья, подымающие огромные грузы. Прицеплялись тяжелые крючья к каждому предмету в мастерской. Вот-вот поволокут на улицу последний сундук.
— Ой, господин комиссар, будет у вас хороший френч. Такой френч, какого и у царя Давида не было.
А комиссар прицепился глазами к Ревекке.
— Слушай, портной, как будет готов френч, посылай свою красавицу ко мне. И на примерку посылай.
— Нельзя на мужскую примерку женщину, но если требует господин комиссар…
Авраам открыл книгу заказов и на новой, неначатой странице написал фамилию нового заказчика — Иван Груда. Вымерил комиссара сантиметром, сделал отметки против фамилии — ширина плеч, талии, длина рук и ног.
Потом, когда Иван Груда ушел, вынул из сундука лучшее сукно, офицерское, и проводил по сукну мелом черты с такой важностью, с какой патриарх Иаков определял двенадцать колен израилевых. Когда был скроен френч, сказал жене:
— Ой, Ревекка, он — как дикий осел. Руки его на всех, и руки всех на него. Ой, Ревекка, скажет комиссар: «Это жена портного». Придут люди, запечатают мастерскую и убьют портного. Скажи же ему, что ты не жена мне, а дочь. Иди, бог сохранит тебя в безопасности.
Оставшись один, Авраам долго сидел перед книгой заказов и смотрел на открытую сегодня страницу. За этим, первым, придут другие, такие же, как он, и покроет их Авраам одеждой, как покрыл тех, чьи имена вычеркнуты давно из книги.
IV
Исполнилось так, как думал Авраам. В книге заказов уже третья страница заполнилась именами новых людей, и кожа, складками повисшая на лице Авраама, снова натянулась, как в те времена, когда он был молод. Мясо вросло между кожей и костью, и быстрая кровь оживила тело и душу.
А в комнате Ивана Груды, в конце темного коридора, многое можно увидеть в замочную скважину. Можно увидеть, как человек бродит, поглядывая на толстые серебряные часы с толстой серебряной цепочкой; глядит в окно, выгибаясь так, что видны только зеленые обмотки и крепкие рыжие ботинки; потом снова бродит по комнате и вдруг врастает в пол, застыв, как обросшая желто-зелёным мхом глыба. В этот момент нужно отскочить от двери и быстро спрятаться к себе в комнату, потому что человек услышал звонок и сейчас глыба сдвинется с места, загрохочет по коридору и второпях стукнется о комод. Потом, когда прошуршит за дверью, как и в прошлые разы, платье и затихнут голоса — грубый мужской и певучий женский, — нужно еще постоять не шелохнувшись минуту, не больше, тихо-тихо отворить дверь, чтобы не скрипнула, и тихо-тихо, носками упираясь в пол и качаясь на растопыренных из осторожности ногах, балансируя руками, не дыша, пробраться в конец коридора и, изогнувшись, прижать к холодной двери лицо. Тело тут, в темном коридоре, а черный глаз бегает по комнате, как таракан, обшаривает женщину.
Хорошая женщина! Глаза и волосы черные, а лицо белое. Опавшее было лицо, когда в первый раз пришла женщина, и черные круги были под глазами, а теперь раздобрела. А мужчина — совсем интересный. Как пришит, не может отойти от женщины и все дотрагивается — к руке, к бокам, к спине. Женщина разворачивает сверток и скоро-скоро, говорит, выпевая конец каждой фразы.
Потом мужчина — с удовольствием, видимо, — снимает гимнастерку и стоит в рубашке. Зеленые штаны подтянуты ремнем, рубашка чистая и нарочно расстегнута. Женщина надевает на мужчину неготовый еще френч, обдергивает и мелом делает пометки. У мужчины лицо красное, и он вертит головой. Руки ловят женщину, уже не стесняясь. Женщина сердится и говорит так быстро, что никто бы не понял.
Очень интересно смотреть в замочную скважину и наблюдать, как люди действуют, совсем не зная, что вот он, посторонний человек, все видит. Только хихикать не нужно — за дверью могут услышать. Не нужно хихикать. А ужасно хочется излиться — «хи-хи-хи-хи». Особенно когда мужчина снимает френч и опять, в расстегнутой рубашке, ловит женщину и уговаривает. А женщина, отгораживаясь свертком, голосом на два тона выше и певуче растягивая слова, грозится. Если закричит, тогда вбежит он, человек с бородавкой, и — хи-хи — встанет на защиту женской чести. Но мужчина хмурится, потирает колено — это от комода — и бурчит неясно сквозь рыжие усы. Из шкафчика в углу он вынимает кулек. Женщина кулек берет, сердито оправляет платье — и теперь нужно бежать от замочной скважины и у себя, на трепаном диванчике, отхихикиваться, пока не засосет под ложечкой и не заноет плечо. А из коридора густая брань:
— Да когда, черт возьми, вы комод наконец уберете?..
— Хи-хи-хи-хи…
— Эй, вы! Вы дома?
Теперь хихиканье нужно запрятать глубоко, чтобы только в животе булькало и колыхалось, подкатывая к груди и томя истомой.
— Нет дома. Черт этакий!
Грузные шаги затихли в конце коридора, там, где хлопнула дверь.
Теперь можно опять хихикать.
V
Однажды сказала Аврааму Ревекка:
— Упал сегодня господин комиссар на колени, назвал жидовкой и хочет жениться на мне. Как мне теперь пойти к нему?
Задумался Авраам и решил:
— Пойди, Ревекка, и скажи ему, что он гой. Если хочет жениться, пусть примет еврейский закон. И вернись. И мы подумаем с тобой, Ревекка, как жить нам дальше в этом городе, где нет страха божия. Только не говори, что ты мне жена, — ой не говори: придет комиссар, запечатает мастерскую и убьет портного. Он — как дикий осел: руки его на всех и руки всех на него.
Ночью тишина мешала спать Аврааму. Авраам лежал рядом с женой своей, высоко держа голову на подушке и изредка вздыхая тяжело.
А на следующий день, в неурочное время, пошла Ревекка к Ивану Груде.
Ревекке дверь отворил человек с бородавкой. Был он без пиджака, в одном жилете на красную с белыми полосками рубашку.
— Нету дома их. Придут сейчас. Войдите, у меня подождите, посидите.
Ревекка помялась в темной передней, да человек очень уж ласково уговаривал:
— Вы не смотрите, что у меня бородавка, хи-хи… Я не злой. Чаем угощу. Идемте.
Усадил на трепаный кожаный диванчик и засуетился по комнате, маленький, кругленький и быстрый.
— А вот у меня хлеб есть. А вот у меня масло. А вот сахар. Мы не какие-нибудь. Тоже в одном совдепе с ними служим, только они по хозяйственно-административному, а мы больше по жилищному. То есть мы совсем по жилищному, а по хозяйственно-административному наблюдаем, глазом наблюдаем, контролируем, хи-хи, насчет информации… А как же? Нужно сахар да масло красотке… Я разве не понимаю? Хлеб, сахар, масло, крупа всякая…
Человек кружился по комнате и вдруг медленно и важно вынес из какого-то угла пузатый самовар.
— А вот и самовар скипел. Попьем чай. Сахар, не стесняйтесь, внакладку. Не стесняйтесь…
Слова, круглые как шарики, обкатывали Ревекку. Ревекка тянулась красными наивными губами к горячему чаю.
— А вы хлеб с маслом. Гуще маслом.
Человечек подкатился вплотную, по дивану, к Ревекке и обжег горячим мягким плечом. И черный волос колечком торчал у правой ноздри.
— Совсем девочка. Люблю девочек. И в горле у человечка заиграло.
— Вы трудящая… понимаю. Я сам трудящий… по жилищному больше, и глазом наблюдаю…
Спереди — стол, маленький, но прочный. Не выскочить из-за стола. Справа кожаная ручка дивана, трепаная, но прочная; слева горячий, как самовар, человечек. Полные мягкие руки ходят по женщине.
— А вот конфетка. Это нам в кооперативе выдали. Хотите в кооператив в наш? Да что вы трясетесь, девочка? Совсем еще девочка! У меня тепло, дрова, — хотите дров? Сажень доставлю, собственный транспорт… Не бойтесь, девочка… Зачем же дергаться? Не нужно…
И вдруг самовар с грохотом опрокинулся на пол, и кипяток, шипя, паром пошел к потолку. Прочный столик треснул; масло, сахар, аккуратно нарезанный хлеб — все на обваренном полу среди осколков посуды.
— Ай, девочка, разве можно? Ай-ай-ай! Ведь нет теперь сахара! Зачем бояться? Ай, не пущу! Ай, не убежите! Ай, дверь запер!
Человечек задыхался, жилет расстегнут, рубашка тоже, видна мягкая белая грудь, поросшая курчавым черным волосом.
— Ай, разве можно? Ведь так обварить недолго.
У Ревекки зубы стучали — дрожала. Если бы самовар на нее опрокинулся, все равно ей было бы холодно.
— Я не Груда! Нет, я не Груда! Пусть масло, пусть сахар, а я не пущу! Ай, не пущу!
Но тут неожиданное случилось. На маленького человека налетела черная, с распущенными волосами женщина, исцарапала лицо, исщипала плечи и руки, опрокинула и по колыхающемуся податливому животу, визжа, кинулась за дверь и на лестнице наткнулась на Ивана Груду.
— Не могу! Не приду больше! Ой какие злые! Ой, Авраам, Авраам!
А дальше Иван Груда не понял — закартавила по-еврейски и полетела вниз по лестнице.
Иван Груда стукнул в дверь к человеку с бородавкой.
— Эй, вы!
Отворил. Человек кружил по комнате и, вскрикивая, подымал с полу сахар, масло, хлеб.
— Ай, самовар! Где самовар теперь достану? Отскочил кран от самовара!
— Что тут такое случилось?
— Ай, девочка, девочка! Вот так девочка! Где самовар достану?
Иван Груда грозным идолом стоял перед закружившимся человечком, у которого текла по лицу кровь. Размахнулся тяжелой рукой и с размаху хлопнул по мягкой щеке. Маленький человечек мягко шлепнулся задом на пол и сидел, расставив ноги, на полу, среди битой посуды, выпуча удивленные глаза.
— А вот это почему?
Дверь хлопнула, и человек остался один перед разбитым самоваром.
— Ай-ай-ай!
А в мастерской Авраам утешал жену:
— Не плачь, Ревекка. Все в руке бога. Бог сохранит нас в безопасности.
Авраам утешал жену, и вот в эту минуту, когда серый свет уходил из мастерской, — в эту минуту поверилось, что не пропадет его семя бесследно, не оставит его бог, создавший народ иудейский, чтобы жил вечно, и что будет сын.
Ночью Авраам обнимал жену и, обнимая, молился богу, чтобы даровал он ему сына. Но молитвы не кончил Авраам, потому что никогда еще так покорно не прижималась к нему жена и никогда еще не знал Авраам такой глубокой, как небо, величественной, как небо, и нежной, как небо, ночи. И только под утро, не разняв объятий, заснули Авраам и Ревекка.
VI
Явка всех членов коллектива обязательна. Члены коллектива собирались в замусоренной окурками комнате. Человечек с бородавкой суетился.
— А вот мобилизация поважнее всех работ… Всем идти нужно… Ты советский служащий? Иди. Белые наступают. Революция в опасности. Ай, в опасности, и нужно на страже…
— Да вы бы помолчали, товарищ Прокопчук.
— Нельзя молчать. Как же молчать, когда белые наступают, под Петербург идут! А у нас беспорядки в организации. А у нас-то товарищ-то Груда девочкам масло и сахар…
К словам о товарище Груде прислушивались. Уже давно прислушивались, да раньше не так ясно говорилось.
— Товарищ-то Груда, я все вижу, девочкам сахар да масло. Нельзя, товарищи. Народное масло и сахар народный, а не для девочек. Я не хочу дурного сказать и товарища Груду уважаю как ответственного работника. А все-таки нельзя. Девочке нужен сахар, я понимаю, но не по хозяйственно-административному. Девочке в очередь нужно предложить, по порядку.
Человек с бородавкой поворачивался от одного к другому и размахивал руками. А когда вошел Иван Груда, замолчал, и только лицо, когда Груда не смотрел, двигалось и губы шевелились оживленно. А потом опять заговорил:
— Товарищи, Петроград в опасности, и мы на страже. Раз служащий — так иди.
— Так ты и иди!
Это Иван Груда крикнул. То есть не крикнул, а сказал спокойно. Это только человечку показалось, что крикнул. Весь он передернулся, волны побежали по телу.
— И пойду! И пойду! Только и в тылу у нас непорядки. В тылу по хозяйственно-административному масло да сахар исчезают. Нельзя, товарищи! Нужно стоять на страже. Негоден в тылу — на фронт! А то еще весь тыл раскрадет. А кто раскрадет?
Члены коллектива глядели на Ивана Груду неодобрительно, искоса. А Иван Груда как пришел, так и сел на привычное место и сизым тупым пальцем водил по опачканному столу. Сидел тяжелым и злым идолом, а против него, на стене, огромный красноармеец размахнулся винтовкой, и трепещет на винтовке толстый купчина.
— А вот добровольцем кто же вызовется? Нельзя, товарищи, нужно идти. И ревизионную комиссию зараз сегодня по хозяйственно-административному…
— Ты что врешь? Что собачишь? Ревизионную комиссию! Испугал! Я пойти пойду, а вернусь если — опять плюху дам.
Иван Груда взглянул на человека. Кровоподтек фиолетовый на скуле.
— Вернусь — так…
И ударил кулаком о стол так, что чернильница подпрыгнула и выплеснула чернила на красное сукно.
— Приветствую вас, товарищ Груда. Как приятно, что вы не забыли революционного долга. Сегодня к ночи отправка. Вещей не запасайте.
— Да я солдат — знаю…
— Не запасайте вещей, а возьмите…
— Тебе говорю или нет, что сам знаю!..
— Товарищ Прокопчук! Товарищ Груда!
Члены коллектива успокаивали обоих. За стол, на место Ивана Груды, сел председатель и зазвонил в колокольчик.
— К порядку! Призываю к порядку как председатель собрания. В повестке дня…
Иван Груда вышел на улицу. Двинулся по панели, ноги сами пошли. Повернул за угол — вот тут. Поднялся по лестнице, во втором этаже прочел на медной дощечке: «Военный и статский портной Авраам Эпштейн». И еще прочел: «Страховое общество „Россия“» — синий с белым овал. Стукнул сначала тихо, потом все громче стучал в дверь и наконец такой грохот по лестнице поднял, что все двери отворились и шепот пошел по дому. Все двери отворились, кроме одной — той, перед которой стоял Иван Груда. А нужно видеть еврейку. Именно сейчас.
А дверь не отворялась потому, что Авраам и Ревекка молились в закатный час богу, обратив лица к востоку, и закон предписывает: ни на что не смотря, ни в коем случае не прерывать молитв Шемин-Эсро — восемнадцать благословений.
Иван Груда сошел по лестнице, остановился у подъезда. Петербург не дышал почти. Иван Груда с неподвижными глазами постоял у подъезда, подумал и отправился домой — собираться в путь.
VII
Об этом можно говорить только шепотом. Только шепотом, нагнувшись к уху, можно говорить, что белые близко, что отступают красные, что по Забалканскому, галопом и людей опрокидывая, пронесся казачий передовой отряд.
Только шепотом. Только шепотом.
А там, где зарево встает на небе и дым стелется по полю, там, где чуется пение снарядов, там нельзя шепотом, там тяжело грохочут орудия, и земля дрожит в городе, и звенят стекла.
Вы слышали? Вы слышали? Вы слышали? Белые штурмом берут Петропавловскую крепость.
Шепотом. Шепотом. Мальчишка, торговавший на углу Литейного и Бассейной папиросами, сказал: «Не хочу воевать» и ушел к белым. Весь полк ушел к белым. Какой полк?
Тш-ш-ш-ш… До восьми часов выходить. После восьми арест. Вы слышали? Вы слышали? Вы слышали?
Тихо. Тихо. Даже не шепотом. Даже не шевелить губами. Даже сердцу не биться. Сердце стучит слишком громко.
Ночь. Прожектор рвет небо, и бегают по черному небу белые круги, и аэроплан играет в жмурки с прожектором. Грузовики, взметая вокруг шум и грохот, проносятся из темноты в темноту. Трамвайные платформы ждут на углах, и костры горят на углах, и блестят винтовки, переходя из темноты через свет в темноту.
— Двадцать шесть лет мне от роду моей жизни. Работал я на фабрике по шестнадцать часов в сутки, но имел достаточную силу. Физика моего труда работала как хороший механизм. Я был здоров, весел, счастлив. Но пять лет войны измотали мою душу.
— Я тоже воюю уже пять лет. С кем я не воевал! С немцами, с Петлюрой, со Скоропадским, с Махно, с белыми, черными, зелеными. Я не воевал только с красными. Я никогда не буду воевать с красными.
— Я не хочу ни с кем воевать.
— Нужно.
— Тш-ш-ш… Груда!
— В ряды стройсь! На пле-чо! Ать, два! По отделениям стройсь! Напра-во! Ать, два! Шагом… арш! Ать, два! Ать, два! Ать, два!..
Военный оркестр уплотняет воздух, делая его медным и певучим, как труба. Солдаты идут.
Солдаты идут.
Сердце стучит слишком громко. Тише. Тише. Вы слышали? Вы слышали? Вы слышали? Ничего не слышали. Ничего не слышали. Ничего не слышали. Даже губам не шевелиться. Даже сердцу не стучать. Сердце бьется слишком громко…
Вы слышали?
Да, мы слышали. Театры открываются. Выходить до часу.
«Новая авантюра белых не удалась. Наши доблестные войска защитили красный Петроград, от золотопогонной сволочи. Антанта...»
Авраам, прочтя газету, раскрыл книгу заказов и вычеркнул из книги фамилию Ивана Груды. Вычеркнул еще несколько фамилий. Спрашивал у бога, кто из новых заказчиков будет вычеркнут завтра, и думал о том, что с вычеркнутого заказчика уже никогда не получить долга.
В списке погибших в бою с белыми прочел Авраам имя Ивана Груды. Иван Груда пал в бою, потому что он родился и жил для того, чтобы бороться и умереть в битве под Петербургом.
VIII
Летом следующего года Авраам сидел на скамейке у бледного моря. Пахло черными водорослями и гниющей сосной. Купол кронштадтского собора колыхался в тумане.
Рядом на скамейке сидела Ревекка, и на коленях у нее кричал ребенок.
Ребенок кричал, отворачиваясь от моря. Ребенок кричал, потому что море было слишком большое. Ребенок кричал, потому что знал, что будет он, как отец, портным, и сын его будет портным, и сын сына будет портным.
Авраам думал: «Люди — как волны. Приходят и уходят… Приходят и уходят».
Критика