Чарльз Перси Сноу. Пора надежд

Чарльз Перси Сноу. Пора надежд

(Отрывок)

ЧАСТЬ 1
СЫН И МАТЬ

Глава 1

ЧАСЫ ПРОБИЛИ

Над водой плясала мошкара. Вокруг нас плотной стеной стоял камыш, напротив круто вздымался обрывистый берег реки; послеполуденный воздух был томительно зноен и неподвижен, и нам казалось, что вокруг нет ни души. Мы провели тут весь день большой компанией: земля была усеяна остатками нашего пикника. А теперь, когда солнце начало клониться к горизонту, мы угомонились, насколько могут угомониться дети. Мы лежали, разморенные жарой, лениво поглядывая сквозь камыши на зеркальную гладь реки. Я потянулся за травинкой и ощутил под коленями жесткий теплый дерн.

Это был один из многих долгих вечеров детства. Шел июнь 1914 года, и мне было около девяти лет. Я, конечно, не запомнил бы этого, если бы не то, что случилось со мной на обратном пути.

Было уже поздно, когда мы двинулись в обратный путь и, вскарабкавшись на обрывистый берег, очутились на окраине города, у трамвая. На реке, сидя в камышах, нетрудно было представить себе, будто мы расположились лагерем в глухих дебрях, вдали от всего мира; в действительности же трамвайная линия тянулась вдоль реки еще на целую милю. Я шел домой один, усталый и довольный, после целого дня, проведенного на солнце. Спешить мне было некуда, и я медленно брел, наслаждаясь теплым вечером. В воздухе окраинной улицы пахло липами; огни начали загораться в окнах домов; кирпичное здание новой церкви в зареве заката казалось розовым.

У церкви улица разветвлялась: вправо тянулась та, где была мясная лавка и двери из домишек открывались прямо на тротуар, а влево лежала хорошо знакомая мне дорога домой, мимо публичной библиотеки. Здесь стояли особняки с аккуратными крошечными палисадниками вдоль фасадов и с калитками у черного хода. Один из этих особняков, где у двери сбоку виднелась вывеска «Строительный подрядчик», принадлежал моей тете. Неподалеку от него высился и наш дом, красный, кирпичный, как и церковь, очень похожий на соседний, только у нашего было не два, а три этажа. Он был самый старый на всей улице и обшарпанный; потрескавшаяся от солнца краска взывала о ремонте. Выйдя из-за поворота у библиотеки, я уже мог различить наш дом и кусты жасмина, белевшие в летних сумерках. Вот тогда-то это и случилось. Неожиданно, без всякой причины, мной овладел неодолимый страх. Мне показалось, что дома меня ждет несчастье. В мгновение ока страх обрушился на меня откуда-то из тьмы. Я был слишком юн и беззащитен. Ведь я был еще совсем ребенок, и любая невзгода представлялась мне вечной бедой. Мне и в голову не приходило, что страх этот потом пройдет.

Несмотря на усталость, я опрометью кинулся домой. Хотелось поскорее выяснять, чем объясняется мое предчувствие — ведь для него как будто не было оснований. Тогда я еще не понимал, что в самой атмосфере нашего дома царило беспокойство, которое передалось и мне. Возможно, я что-то слышал, хотя это и не дошло, до моего сознания. Я бежал, на ходу здороваясь с соседями, поливавшими цветы, — всем моим существом безраздельно владел страх. Мне казалось, что умерла мама.

Однако дом выглядел, как обычно. Окно гостиной, смотревшее на улицу, не было освещено, но так бывало всегда, пока я не возвращался. Я вошел с черного хода. На окнах другой гостиной были задернуты занавеси, и в сад за домом падала полоска света. В кухне слабо мерцал газовый рожок, который мне надо было лишь слегка выкрутить, чтобы он загорелся ярче. На столе меня ждал ужин. Но я стрелой помчался по коридору в поисках мамы. Ворвался в гостиную. Мама была там. И я вскрикнул от радости.

— Мое появление смутило маму. Ее красивое, чванное, надменное лицо выражало озабоченность, на щеках пылал румянец, а глаза, которые так прямо и открыто смотрели человеку в лицо и обычно были слегка затуманены, сейчас блестели от возбуждения. Она сидела за столом с двумя своими приятельницами, которые часто приходили к нам. На столе тремя рядами лежали раскрытые карты, и одна из приятельниц указывала пальцем на короля пик. Это была не игра — шло гадание.

Сеансы эти устраивались в нашем доме всякий раз, когда к маме приходили подруги. Особенно эти две — Мод и Сисси: стоило им зайти к маме в гости, как тут же начиналось перешептывание и многозначительные взгляды. Потом мама давала мне денег на леденцы или на какой-нибудь журнал, а сама уходила с Мод и Сисси в одну из комнат. Мне не сообщалось, чем они там занимаются. Мама была слишком самолюбива и не хотела, чтобы я знал, сколь она суеверна.

— Ты уже покушал, мой дорогой? — спросила она. — Ужин на столе.

— Я тут показываю твоей маме фокус, — заметила добродушная толстуха Мод.

— Ну, ему совсем не обязательно знать, чем мы занимаемся, — сказала мама. — Пойди покушай. А потом тебе уже время ложиться спать, правда?

В сущности, определенного «времени ложиться спать» у меня не было. Маме — при всем ее уме — некогда было заниматься мной, а отец безоговорочно признавал ее авторитет и вмешивался иной раз в домашние дела, только чтобы поддразнить ее. Родители были неизменно добры и снисходительны ко мне; они возлагали на меня большие, хоть и неясные надежды и с самых малых лет позволяли делать все, что мне вздумается. А потому, покончив с ужином, я прошел по коридору в темную гостиную; из-под двери в соседнюю комнату пробивалась узкая полоска света, и слышалось перешептывание мамы с ее приятельницами: вовремя гадания они разговаривали всегда очень тихо.

Я отыскал спички, взобрался на стол, зажег газовую лампу и сел читать. Теперь, когда я убедился, что дома все в порядке, и увидел маму, я совсем успокоился. Ничто не угрожало мне. И это состояние благополучия, представлялось мне столь же вечным, как незадолго до того якобы постигшее нас несчастье. Страх рассеялся. Минуты пережитого ужаса, о которых я потом вспоминал всю жизнь, остались позади. Я поуютнее устроился на диване и погрузился в чтение «Капитана».

Какое-то время я читал. Потом глаза у меня начали слипаться; обожженный солнцем лоб горел. Еще немного, и я, наверно, отправился бы спать, как вдруг через открытое окно до меня донесся знакомый голос:

— Льюис! Что ты там делаешь так поздно?

Это была тетя Милли, жившая через два дома от нас. Разговаривала она всегда громко, непререкаемым тоном; голос ее заполнял любую комнату и выделялся среди множества других.

— В жизни не видела ничего подобного! — продолжала тетя Милли с улицы. — Ну, раз ты не в постели, где тебе полагалось бы быть еще два часа назад, открой-ка мне дверь, — негодующе добавила она.

Войдя вслед за мной в гостиную, тетя с крайним неодобрением посмотрела на меня.

— В твоем возрасте дети должны ложиться в восемь, — сказала она. — Не удивительно, что у тебя с утра усталый вид.

Я попытался было возразить, но тетя Милли не стала меня слушать.

— Не удивительно, что ты такой тощий, — заявила она. — В твоем возрасте дети должны спать по двенадцати часов в сутки. Об этом я тоже поговорю с твоей матерью.

Тетя Милли, сестра моего отца, была женщина крупная и такая же высокая, как мама, только гораздо массивнее. У нее был большой, шишковатый, приплюснутый нос и голубые глаза навыкате, пристально, с легким удивлением взиравшие на мир. Волосы она стягивала в пучок на затылке, что придавало ей некоторое сходство с изображением Британии. По всем вопросам у нее всегда было вполне определенное мнение. Она любила говорить правду в лицо, особенно неприятную. Она считала, что меня слишком балуют и в то же время недостаточно за мной смотрят, и была единственным человеком, который пытался влиять на мои поступки. Своих детей у нее не было.

— Где твоя мать? — спросила тетя Милли. — Я зашла потолковать с ней. Надеюсь, у нее найдется что мне рассказать.

Говорила она почему-то осуждающим тоном. Я ответил, что мама в соседней комнате, с Мод и Сисси.

— Играют в карты, — присочинил я.

— Играют в карты! — негодующе воскликнула тетя Милли. — Ну-ка, посмотрю, долго ли они еще намерены этим заниматься.

Хотя нас разделяли две закрытые двери, я слышал, как тетя Милли громко корила маму. Я даже разобрал слова: она удивлялась, как это взрослые люди могут верить в подобную чушь. Потом наступила тишина: должно быть, мама отвечала, но я ничего не слышал. Потом снова заговорила тетя Милли. Потом хлопнула одна дверь, другая, и тетя Милли появилась передо мной.

— Да разве они в карты играют! — вскричала она. — Я хоть и не любительница этого занятия, а ни слова бы не сказала, если б речь шла об игре в карты!

— Тетя Милли, а помните, как вы… — начал было я, желая защитить маму.

Однажды тетя Милли при всех пристыдила маму за то, что она на святках предложила сыграть в вист. И сейчас я хотел напомнить ей об этом.

— Гадают! — презрительно фыркнула тетя Милли, как будто и не слышала меня. — Вот досада: ей, видите ли, нечего больше делать! Не удивительно, что в доме все брошено на произвол судьбы. Может, мне и не следовало бы тебе это говорить, но ведь должен же кто-то думать о будущем, если твои родители сами не способны. Я столько раз твердила им об этом, но разве они послушают!

В прихожей мама прощалась с Мод и Сисси. Потом она отворила дверь в гостиную и вошла — неторопливо, высоко подняв голову, чинно вышагивая и тщательно выворачивая ступни: таково было ее представление о том, как должны держаться «люди достойные». Надо сказать, что достоинства у нее было предостаточно, но она проявляла его весьма своеобразно.

Мама молча дошла до середины комнаты и лишь тогда, глядя в упор на тетю Милли, сказала:

— Я прошу вас, Милли, не высказывать своих суждений, пока мы не одни! В другой раз, когда вам захочется поучить меня уму-разуму, будьте любезны дождаться ухода гостей.

Они обе были высокого роста, обе — статные, обе — с сильным характером, но во всем остальном ничуть не походили друг на друга. Тонкий, с горбинкой, нос мамы был прямой противоположностью толстому, как луковица, носу тети Милли. У мамы были красивые серые глаза со смелым, проницательным взглядом, глубоко сидевшие в изящно очерченных орбитах, тогда как у тети Милли глаза были тусклые, выпученные. Мама отличалась романтичностью и склонностью к снобизму, душевная чуткость уживалась в ней с крайним высокомерием. А тетя Милли, увлекаясь всякими добрыми делами и благотворительностью, любила удивительно беззастенчиво и назойливо совать нос в чужие дела, удивлялась и даже обижалась, когда люди отклоняли ее советы, и тем не менее продолжала донимать их, напористо и неделикатно. Шуток она не понимала. Зато мама обладала немалым юмором — правда, сейчас, стоя в гостиной у камина, напротив тети Милли, она ничем не проявила этого своего дара.

С тех пор как родители мои обвенчались, мама и тетя Милли много времени проводили вместе. Они бесконечно раздражали друг друга и жили в атмосфере постоянных недоразумений, но явно не могли подолгу не видеться.

— Я хочу, чтоб мои гости могли спокойно сидеть у меня, — продолжала мама.

— Хороши гости! — заметила тетя Милли. — Да я знаю Мод Тэйлор дольше вашего. Очень жаль, что она не вышла замуж в то время, когда мы выходили. А теперь вот и гадает на картах, не сыщется ли для нее муженек.

— Раз она пришла ко мне в дом — значит, она моя гостья. И я буду очень вам признательна, если вы не станете навязывать ей свое мнение.

— Это вовсе не мое мнение, — громче обычного объявила тетя Милли. — Это всего-навсего здравый смысл. Постыдились бы, Лина!

— Мне нечего стыдиться, — ответила мама.

Она держалась все так же надменно, но чувствовалось, что она предпочла бы переменить тему.

— Гадаете на картах, разглядываете друг у друга ладони… — тетя Милли сделала многозначительную паузу. — Пялите глаза на грязную кофейную гущу! Никакого терпения с вами не хватит!

— А никто и не просит вас набираться терпения, — сухо отпарировала мама. — Когда вас позовут в компанию, тогда и ворчите. Каждый имеет право думать по-своему.

— Но только если это не противоречит здравому смыслу. Кофейная гуща! — снова фыркнула тетя Милли. — И это в двадцатом-то веке! — Последнюю фразу она произнесла таким тоном, будто выложила на стол козырной туз.

Помолчав немного, мама сказала:

— На свете есть много такого, чего мы еще не знаем.

— Ну, о кофейной-то гуще мы знаем вполне достаточно, — заметила тетя Милли и разразилась громким смехом: ей казалось, что она удачно сострила. Затем зловещим тоном она добавила: — Да, на свете много такого, чего мы еще не знаем. Потому-то мне и непонятно, откуда у вас берется время на подобный вздор. Кто, например, знает, как вы, Берти и вот этот мальчуган будете жить дальше? Да, мы многого еще не знаем. Я как раз говорила Льюису…

— Что вы ему говорили?

Мама снова рассердилась и перешла в наступление. До этой минуты, утратив под нажимом тети Милли всю свою светскость, она оправдывалась и в глубине души испытывала немалое смущение. Теперь же голос у нее зазвучал властно и в то же время встревоженно.

— Говорила, что вы уже давно плывете по воле волн. Не удивительно, что дела у вас идут все хуже и хуже. Да как можно было допустить…

— Не станете же вы говорить об этом при Льюисе, Милли!

— Ничего, пусть послушает. Рано или поздно он ведь все равно узнает.

— Это еще как сказать. Так или иначе, я не разрешаю вам говорить при Льюисе!

Но я уже понял, что произошла какая-то крупная неприятность, и спросил:

— Что случилось, мама?

— Не волнуйся, — ответила мама, и на лице ее появилось озабоченное, вызывающее и в то же время ласковое, любящее выражение. — Может быть, все еще и обойдется.

— Твой отец запутался в делах, — вставила тетя Милли.

Мама снова остановила ее:

— Я же просила, чтобы вы не говорили при ребенке.

Она произнесла это с такой холодной яростью, с такой непреклонной решимостью, что даже тетя Милли отступила. Обе некоторое время молчали, и слышно было лишь, как тикают часы на каминной полке. Я понятия не имел о том, какая нам угрожает неприятность, и все же она пугала меня. Я чувствовал, что больше спрашивать не стоит. На этот раз опасность была реальная: я уже не мог прибежать домой и успокоиться.

В эту минуту щелкнул замок парадной двери, и почти тотчас же в гостиную вошел отец. Его отсутствие в тот вечер объяснялось очень просто. Он был страстный любитель хорового пения и руководил местным мужским хором. Этому своему увлечению он отдавал многие вечера. Войдя в ярко освещенную комнату, отец заморгал близорукими глазами.

— Мы как раз говорили о тебе, Верти, — сказала тетя Милли.

— Я так и думал, — промолвил отец. — Наверно, я опять что-нибудь не то сделал.

На лице его появилось наигранное раскаяние. Он любил паясничать и строить из себя виноватого, как бы подчеркивая этим свою и без того смехотворную мягкость и слабохарактерность. Он вообще не упускал случая попаясничать. Роста он был очень маленького — на несколько дюймов ниже жены и сестры. Непропорционально большая голова напоминала по форме голову тети Милли, только лицо у него было более тонкое. Глаза, тоже навыкате, как и у сестры, обычно искрились весельем и задором, а когда он не дурачился, задумчиво смотрели на мир. Волосы у него — тоже как у сестры — были светло-каштановые (тогда как у мамы — совсем темные), а большие, свисающие вниз усы — рыжие. Очки у него почему-то всегда сидели криво — выше одного глаза и ниже другого. Ходил он обычно в котелке и сейчас, широко улыбаясь сестре, снял его и положил на буфет.

— Когда же ты наконец хоть что-то станешь делать! — вздохнула тетя Милли.

— Человек едва в дом вошел, а вы уже нападаете на него, — вступилась за отца мама.

— Я ждал этого, Лина! Я ждал! — Отец снова широко улыбнулся. — Она всегда меня ругает. Приходится терпеть. Приходится терпеть.

— А мне бы хотелось, чтобы ты постоял за себя! — раздраженно воскликнула мама.

Отец слегка побледнел, — правда, он весь этот год был бледен, — однако лицо его по сравнению с маминым казалось почти спокойным. В эту минуту часы на камине пробили одиннадцать, и отец по обыкновению отпустил одну из своих шуточек. То были мраморные часы, подаренные отцу хористами в связи со знаменательной датой: он уже двадцать лет был бессменным старостой их кружка. По обе стороны циферблата высились две миниатюрные дорические колонны. Часы били громко, раскатисто. И всякий раз, услышав их бой, отец говорил одно и то же. Не преминул он изречь это и сейчас.

— До чего важно бьют! — одобрительно произнес он. — До чего же важно бьют!

— Будь они прокляты, эти часы! — резко, с горечью сказала вдруг мама.

Я поднялся к себе в мансарду и лег, но долго не мог заснуть. Лицо у меня горело — горело от загара, горело от тревожных мыслей. К своим обычным молитвам я прибавил несколько новых пожеланий, но мне не стало от этого легче. Я никак не мог разгадать, какое же несчастье постигло нас.

Глава 2

МИСТЕР ЭЛИОТ ВПЕРВЫЕ ПОСЕЩАЕТ СТАДИОН

Целых две недели мне ничего не говорили. Мама была рассеянна и всецело поглощена заботами. Если мне случалось войти в комнату, когда она разговаривала с отцом, оба тотчас смущенно умолкали. Тетя Милли заходила к нам теперь чаще, чем когда-либо. Почти каждый вечер после ужина с улицы доносился ее зычный голос, и как только она появлялась, меня сразу выпроваживали в сад. Я привык к этому и часто даже забывал о тревоге, царившей в доме. Я любил читать в саду, куда вели несколько ступенек с черного хода. Тут была крошечная лужайка с высокой травой, окаймленная цветочной грядкой с бордюром, и несколько кустов малины; но больше всего мне нравились плодовые деревья — три груши у боковой стены и две яблони посреди лужайки. Я выносил складной стул, садился под яблоней и читал до тех пор, пока летнее небо не становилось совсем черным и я уже ничего не различал — видел лишь, что на белой бумаге что-то напечатано.

Тогда я поднимал глаза и смотрел на дом, где светлым четырехугольником вырисовывалось окно гостиной. Иногда мне страшно хотелось узнать, о чем там говорят.

Но кроме этих совещаний других перемен в нашей жизни не наблюдалось.

Утром я по-прежнему отправлялся в школу, но когда к полудню возвращался домой, мама встречала меня молчаливая и озабоченная. Отец тоже по-прежнему ходил на работу. Он относился к выполнению своих обязанностей с присущей ему мягкой жизнерадостностью, и даже тетя Милли не могла упрекнуть его в том, что он мало времени уделяет делу. Вставал отец рано, наравне со служанкой, шестнадцатилетней девушкой; из дому уходил задолго до того, как я спускался к завтраку, и возвращался не раньше половины седьмого или семи.

Три года тому назад он основал собственное дело. До того он служил на небольшой обувной фабрике, вел там бухгалтерию, выполнял множество других обязанностей и фактически был вторым человеком на предприятии. Зарабатывал он двести пятьдесят фунтов стерлингов в год. Жили мы на его жалованье весьма недурно, была у нас служанка и все прочее. Но отец знал дело, знал, какие тут возможны барыши. По его словам, мистер Стэплтон, его хозяин, получал от фабрики ежегодно тысячу двести фунтов дохода. А моим родителям, тете Милли и ее мужу такие деньги казались богатством, поистине баснословным богатством. И вот отец стал подумывать о том, что неплохо бы и ему завести собственную фабрику. Мама всячески поощряла его. А тетя Милли пророчила ему провал и одновременно корила за то, что у него не хватает предприимчивости и дерзания.

В конце концов мама заставила отца сделать нужный шаг. Ее раздражало то, что она женщина и не может выйти за узкие рамки, предписанные ее полу. Будь она мужчиной, она бы далеко пошла и, несомненно, достигла бы успеха. Итак, она отдала отцу все свои сбережения — около ста пятидесяти фунтов. Она же помогла ему занять еще немного. Недостающую сумму дала тетя Милли: муж ее был скромный, незаметный подрядчик, но дела его шли неплохо, и он зарабатывал значительно больше отца. Вот так отец и стал владельцем фабрики. Она была очень маленькая: на ней никогда не работало больше двенадцати человек. Но отец достиг намеченной цели — у него теперь было собственное дело! На этой фабрике последние три года он и просиживал все дни. По вечерам я часто видел, как мама просматривала счета: просмотрит, подумает, потом вдруг подаст какую-нибудь мысль, спросит, почему не сделано то-то и то-то, посоветует взять нового коммивояжера. Но теперь я что-то не слышал, чтобы они об этом толковали, хотя отец по-прежнему проводил на фабрике все дни. Он никогда не говорил «мое предприятие» или «моя фабрика», а предпочитал именовать ее нейтрально, по местонахождению: «У нас на Миртл-роуд».

Однажды в начале июля — это было в пятницу вечером — отец с матерью долго беседовали вдвоем. Вернувшись из сада, я заметил, что отец чем-то расстроен.

— У Лины разболелась голова, и она пошла спать, — сказал он и с несчастным видом взглянул на меня.

Я молчал, не зная, что сказать. И тогда, к моему изумлению, отец вдруг предложил мне пойти с ним завтра на стадион, где состоится состязание между графствами по крикету. Этого я никак не ожидал: мне казалось, что он должен сообщить мне нечто неприятное.

Сам я ходил на состязания по крикету всякий раз, как мне удавалось выклянчить у мамы шесть пенсов на билет, но отец ни разу в жизни не был на стадионе. Словом, он сказал, что будет ждать меня у входа на стадион в половине двенадцатого. Значит, он рано уйдет с Миртл-роуд. Это тоже было удивительно. Ведь даже ради спевки хора, даже под угрозой явиться в гости с отчетом коммивояжера под мышкой он никогда не уходил с фабрики раньше положенного времени. Даже по субботам он являлся домой лишь в половине второго.

— Проведем на матче весь день, а? — заметил отец. — За свои денежки вдоволь на игру насмотримся, хорошо?

Но произнес он это каким-то бесцветным голосом, даже не пытаясь шутить.

Однако наутро он уже опять был почти такой, как всегда. Он любил бывать в новых местах и не боялся показаться простаком или человеком неосведомленным.

— Подумать только! — воскликнул он, когда билеты были куплены и мы направились к турникетам. — Вот, оказывается, игра-то где происходит!

При этом он смотрел на тренировочные сетки, но нимало не смутился, когда я повел его совсем в другую сторону и усадил на трибуне возле самого барьера.

Вскоре мне было уже не до него. Увлекательная новизна первых минут игры захватила меня. Ворота сверкали на солнце, мяч молнией мелькал над полем, игроки тщательно прицеливались, нанося удар. При каждом ударе я от волнения судорожно глотал слюну. Я был страстный болельщик, а в этот день команда Лестершира играла против команды Сассекса. Впоследствии мне долгое время казалось, что я помню каждую деталь этого матча и что лестерширцы посылали при нас с отцом свои первые мячи. Но память подвела меня. Спустя многие годы я проверил ход и результаты матча. Оказывается, начался он еще в четверг; сассекцы получили в этот день свыше двухсот очков и без труда дважды сбили ворота лестерширцев. В пятницу из-за дождя игру отменили, и таким образом в субботу мы, вопреки моим обманчивым воспоминаниям, видели уже продолжение матча.

Я всей душой желал лестерширцам набрать побольше очков. Своей фанатичной приверженностью этой команде я выделялся даже среди своих земляков. Но мне требовался герой. Большого выбора у меня не было, так как команде нашего графства не везло, и мне не часто приходилось восторгаться ее громкими победами. В конце концов героем моим стал Вуд. Однако даже я не всегда был ему верен и порою находил, что он не так эффектен, как Джессоп или Тайлдсли. Зато, убеждал я себя, он действует намного умнее. И в самом деле, мой герой не часто подводил меня. Но когда и он покрывал себя позором, я чуть не плакал.

В то утро он заставил меня поволноваться. Играл он, насколько мне помнится, против Релфа, каким-то странным, неуклюжим, но точным броском направляя мяч в центр ворот. При одном таком броске мяч попал на конец биты и пролетел почти над самой землей, между первым и вторым столбиком ворот. Больше четверки такой удар не стоил. Вокруг меня зааплодировали, совсем некстати закричали: «Прекрасный мяч!» Я презирал публику и жалел моего героя, который с сосредоточенным видом как раз ударил в эту минуту битой по мячу.

Через четверть часа мое возбуждение несколько поостыло. Я посмотрел на отца: он сладил за игрой, но в его кротких голубых глазах не было заметно особого интереса. Увидев, что я уже не сижу, напряженно наклонившись вперед, он заговорил со мной.

— Скажи, Льюис, надо быть очень сильным, чтобы играть в крикет? — спросил он.

— Некоторые игроки, — с апломбом заявил я, считая себя знатоком этого дела, поскольку я прочел о спорте немало путаных книг, — добиваются хороших результатов исключительно за счет тренировки запястья.

И я показал, как это делается.

— Стало быть, просто вращают запястьем, и все? — переспросил отец. Он внимательно оглядел игроков. — Но большинство из них, кажется, довольно рослые парни. Для этого обязательно быть рослым?

— Квейф совсем коротышка. Квейф из Уорвикшира.

— Коротышка? Еще ниже меня?

— Конечно.

Я не был в этом уверен, но чувствовал, что такой ответ понравится отцу. И в самом деле, на лице его отразилось удовлетворение.

— До какого же возраста играют в крикет? — продолжал он расспрашивать меня: эта тема явно занимала его мысли.

— До очень пожилого, — ответил я.

— Старше, чем я?

Отцу было сорок пять лет. Я заверил его, что У. Г. Грэйс играл до пятидесяти восьми. Отец задумчиво улыбнулся.

— Какой же возрастной предел для начинающего игрока? Сколько лет самому старшему из новичков, которые играют тут?

Хоть я и читал Уисдена, я не мог сказать, какой возраст является пределом для первого выступления в состязании команд первого класса. Мне пришлось ограничиться лишь общими фразами не слишком обескураживающего характера.

Отец любил помечтать и сейчас предался одной такой мечте. Вот он, словно по мановению волшебной палочки, вдруг стал отличным крикетистом; под рукоплескания толпы он выходит на середину поля и в мгновение ока становится знаменитым. Но в своих мечтах он не отрывался полностью от действительности. Он представлял себя таким, каким был: ему сорок пять лет, и ростом он пяти футов четырех дюймов. Воображение не рисовало ему молодого человека — сильного, рослого и привлекательного. Нет, он видел себя самого, во плоти и крови, посмеивался над собой… и мечтал о том, что могло бы с ним произойти.

Этим же объяснялся и его интерес к книгам о путешествиях. Тут он читал все, что попадалось под руку. Он шел в библиотеку, находившуюся на той же улице, через несколько домов от нас, и возвращался с какой-нибудь книжкой, повествующей о верховьях Амазонки. В своем воображении он был все такой же немолодой, все такой же нелепый и коротконогий, но он плыл в каноэ мимо заболоченных лесов, где еще не ступала нога белого человека.

В те годы, да и несколько позже, я старался убедить себя, что книги эти он читает из любознательности. Мне хотелось думать, что он много знает о тропических странах. Но я понимал, что это неправда. Мне было больно, больно и горько слушать, когда тетя Милли называла его пустельгой, а мама — суеверным снобом. Это глубоко возмущало меня, вызывая слепую, неистовую, сентиментальную любовь к отцу. Прошло немало времени, прежде чем я научился спокойно выслушивать ядовитые попреки тети Милли. Однако когда я мысленно соглашался с ней, то никакой боли почему-то не испытывал.

Во время перерыва отец угостил меня имбирным пивом и свиным паштетом, а затем мы выпили чаю. Надо же ему было чем-то себя занять, после того как романтические мечты его угасли. Когда игра возобновилась, он сидел и терпеливо смотрел, ничего не понимая и не следя за мячом. Откуда же мне было знать, что присутствие на матче было для него лишь нудной обязанностью.

Когда матч кончился, толпа зрителей хлынула к выходу.

— Подождем, пока все разойдутся, — сказал отец.

Мы остались сидеть на постепенно пустевшей трибуне. Окна павильона поблескивали в лучах заходящего солнца; тень от таблицы результатов накрывала полполя.

— Лина считает, что я должен кое-что объяснить тебе, — сказал отец.

Я удивленно посмотрел на него.

— Я не хотел говорить об этом раньше, — продолжал он. — Боялся, что испорчу тебе весь день. — И, взглянув на меня, он добавил: — Видишь ли, Льюис, новости-то не очень приятные!

— Что?! — испуганно воскликнул я.

Отец поднял на лоб очки.

— Дела на Миртл-роуд идут не блестяще — вот в чем беда. Не так, как нам бы хотелось.

— А почему? — спросил я.

— Милли утверждает, что я в этом виноват, — беззлобно пояснил отец. — Но я никакой вины за собой не чувствую.

Он заговорил о «крупных промышленниках, которые выпускают товары по дешевке», но, заметив мой озадаченный вид, умолк.

— Словом, — добавил он, — боюсь, что мы прогорели. Вероятно, мне придется объявить о банкротстве.

Это прозвучало зловеще, невероятно зловеще, хоть я и не понял последней фразы.

— Это значит, — пояснил отец, — что у нас вряд ли будут теперь свободные деньги. Мне очень неприятно, что я не смогу больше дарить тебе по соверену, Льюис. А мне бы так хотелось иметь возможность давать тебе по нескольку соверенов, когда ты подрастешь!

Объяснение отца немного рассеяло мои страхи. Но он продолжал молча сидеть подле меня. Скамьи вокруг нас опустели; в этой части стадиона мы были совсем одни. Ветер гнал клочки бумаги по траве. Отец надвинул котелок до самых ушей и наконец нехотя сказал:

— А домой-то все-таки надо идти.

Ворота стадиона были распахнуты настежь, и мы пошли по дороге, обсаженной каштанами. Мимо проносились трамваи, но отец не изъявлял желания сесть на один из них. Шел он молча, только раз заметил:

— Вся беда в том, что Лина принимает случившееся слишком близко к сердцу.

Произнес он это таким тоном, будто просил у меня поддержки.

Дома, увидев маму, отец оживленно заговорил:

— Ну, вот я и побывал на матче! Первый раз в жизни! Много ли найдется людей, которые до сорока пяти лет ни разу не видели игры в крикет!..

— Берти… — со сдержанным раздражением остановила его мама.

Обычно она позволяла ему разыгрывать из себя этакого простачка — гораздо большего простачка, чем на самом деле. Но сегодня его шутовство казалось ей нестерпимым.

— Принимайтесь-ка лучше за ужин, — сказала она. — Льюису, наверно, не терпится скорее сесть за стол.

— Думаю, что да, — согласился отец.

В девяти случаях из десяти он добавил бы: «Да и мне тоже», ибо никогда не упускал случая попаясничать. Но сейчас, чувствуя, как тяжело маме, он сдержался.

Мы уселись за стол на кухне. Мама поставила перед нами блюдо с холодным мясом, сыр, консервированные груши, пирог с вареньем и кувшинчик сливок.

— Вы, наверно, почти ничего не ели весь день, — заметила она. — Так покушайте хоть теперь.

Отец еле жевал. Мне же при взгляде на мамино лицо становилось ужасно стыдно, что я так жадно ем, но уж очень я проголодался. Мама сказала, что она поужинала раньше, но, скорее всего, у нее просто не было аппетита. Из чуланчика при кухне (дом наш строился безалаберно, без всякого плана) доносилось шипенье чайника на плитке.

— Я выпью с вами чаю, — сказала мама.

Пока мы ели, отец и мамане обмолвились ни словом. Покончив с едой, отец расправил усы, отхлебнул чаю и с наигранной небрежностью заметил:

— Я сделал то, что ты просила, Лина!

— О чем это ты, Берти?

— Я сказал Льюису, что дела на Миртл-роуд идут не так, как нам бы хотелось!

— Как нам бы хотелось! — воскликнула мама. — Надеюсь, ты сказал ему не только это.

— Я сделал то, о чем ты просила.

— Будь на то моя воля, я бы ничего тебе не сказала, — заметила, обращаясь ко мне, мама. — Но я не хочу, чтобы ты услышал об этом от тети Милли или от кого-нибудь еще. Раз уж тебе суждено все узнать, так лучше от нас, чем от посторонних.

В ее голосе звучала материнская нежность, но еще сильнее — стыд и уязвленное самолюбие.

Однако она не считала, что все потеряно. Ее энергичная натура не могла примириться с подобным концом.

В кухню проник луч заходящего солнца, упал на мамину чашку, и на стене заплясал зайчик. Мама сидела наполовину в тени и, говоря, изредка поглядывала на отца. Голос ее звучал ровно — правда, немного напряженнее и выше обычного.

Большая часть того, о чем она говорила, не дошла до меня. Я понял лишь, что речь идет о каком-то несчастье и лишениях, о позоре и опасностях, грозящих всем нам троим. В кухне то и дело раздавалось зловещее слово «банкротство»; говорила мама и о каком-то «судебном исполнителе».

— Сколько в нашем распоряжении времени до его появления? — взволнованно осведомилась мама.

Отец не знал. В противоположность маме он и не пытался бороться, — просто не мог вести себя так, как она.

А мама все еще строила планы, где добыть денег. Она готова была занять их у доктора, продать свои «драгоценности», обратиться к ростовщику. Однако в делах она плохо разбиралась. Она обладала острым умом и сильной волей, но практических знаний у нее не было. При всем своем мужестве она была беспомощна, связана по рукам и ногам.

Оказалось, что тетя Милли, единственная из всех родственников, вызвалась нам помочь, помочь практически.

— Вечно мы ей чем-то обязаны, — заметила мама.

Я был потрясен: ведь я привык считать тетю Милли нашим исконным врагом.

Отец отрицательно покачал головой. Вид у него был жалкий и несчастный, но он сохранял самообладание.

— Это ни к чему, Лина! Мы только еще больше запутаемся.

— Вечно ты опускаешь руки! — вскричала мама. — Всегда.

— Продолжать борьбу бессмысленно, — упрямо возразил отец.

— Легко тебе говорить, — с презрением сказала мама. — А как я буду жить дальше?

— Не тревожься, Лина, — сказал отец, делая робкую попытку утешить ее. — Дай срок, я сумею подыскать себе работу. И буду зарабатывать достаточно, чтобы прокормить тебя и Льюиса.

— Ты думаешь, меня это волнует? — воскликнула мать.

— А меня волнует именно это, — сказал отец.

— Как-нибудь проживем. Об этом я не тревожусь, — сказала мама. — Но мне стыдно будет смотреть людям в глаза! Я не смогу держать голову прямо!

В ее словах звучала такая боль, что отец был сражен. Он весь сжался и больше уже не осмеливался прибегать к утешениям.

Глядя на лица родителей, белевшие в темноте кухни, я страстно желал ощутить такие же муки, какими терзалась мама. Я готов был даже симулировать их, подражая ее переживаниям, лишь бы она забыла о своем горе и заговорила со мной.

Биография

Произведения

Критика

Читати також


Вибір редакції
up