Фэй Уэлдон. Подруги

Фэй Уэлдон. Подруги

(Отрывок)

1

Понимать и прощать. Этому учила меня мама, бедная христианская душа, терпеливая и безответная, — этому завету следовала сама, по этой причине умерла одинокой, в убожестве и забвении. Подметки у ее несчастных тапочек, которые я достала из-под кровати и выкинула, чтобы не позорить ее в глазах похоронщика, прохудились насквозь от услужливого шарканья. Шарк-шарк. Шлеп-пошлеп. Туда-сюда с пыльной тряпкой — вот и жизнь прошла.

В архиве Сомерсет-хауса, где отмечены все наши рождения и смерти, наши свадьбы и наши разводы, хранится свидетельство о рождении, в котором я значусь как Эванс Хлоя, родители — Эванс Гвинет, урожденная Джоунс, и Эванс Дэвид, маляр, проживающие по адресу: 10, Альберт-Виллас, Каледониан-роуд, Лондон, N-1; дата рождения — 20 февраля 1930 года. Эванс Хлоя, пол — женский. Свидетельства о моей смерти там пока еще нет, хотя, роясь в картотеке, заполняющей сегодня эту, как некогда казалось, бесконечную анфиладу георгианских покоев, я вдруг поразилась, обнаружив, что смутно рассчитываю найти его.

Рано или поздно, разумеется, там появится и это свидетельство.

Пойми и прости, говорила мне мать, и я старалась — до изнурения. Мне бы толику злости, чтобы подхлестнула меня, снова вернула к жизни. Да где ее взять, эту злость? Кто мне тут поможет? Друзья? Своих друзей — своих подруг — я, сколько помню себя, только и делала, что понимала и прощала.

Марджори, Грейс и я.

С этими мыслями Хлоя ждала сна; с ними заснула.

2

— Бесцельно ворошить прошлое, — говорит наутро Хлое ее муж Оливер, когда она, присев на край его кровати, смотрит, как он наливает себе кофе из керамического французского кофейника. Сегодня — день, когда в жизни у Хлои произойдут перемены, как они происходят в жизни у тихих людей, то есть знаменуясь сдвигами не столько в поступках, сколько в оценках. Хлое это утро представляется вполне обыденным, если не считать того, что она проснулась с ощущением бодрости, с сознанием, что впервые после смерти матери ей наконец позволено стряхнуть с себя скорбь, и того, что, когда Оливер заявляет, будто прошлое ворошить бесцельно, она самым решительным образом с ним не согласна.

Что касается Оливера, он рад, что ночь позади, — не потому, что дурно спал, а потому, что спал чересчур крепко и терзался кошмарами. Кошмары постоянно вьются над изголовьем его украшенной медными шишечками кровати, подстерегая минуту, когда он уснет чересчур глубоко или безмятежно, и тогда нападают.

Оливер спит без пижамы. Он худощав, мускулист, волосат, и волосы у него на груди тронуты сединой. Было время, он сидел в постели выпрямясь, на кипенно-белых простынях, черные лоснистые волосы стлались по смуглой коже, упругая черная шевелюра завивалась на висках в тугие кудри, заряжаясь буйством, как думалось порою Хлое, от горячности его убеждений и неистовства антипатий.

Теперь Оливер полулежит на коричневых немнущихся териленовых наволочках, седая грудь придает ему несвежий и пришибленный вид, даже его неистовство поумерилось, а шевелюра, сильно поредев, самым заурядным образом спадает вниз. Его семейство не замечает в нем перемен. Им представляется, что и во внешнем мире он по-прежнему король, точно так же как в своих собственных владениях, — на самом деле от этого королевства он давным-давно отрекся. Он властелин лишь у себя дома, и больше нигде.

Завтрак Оливеру подают на подносе. Он завтракает отдельно от других. Шум и веселое оживление с утра пораньше действуют ему на нервы. Когда ночные ощущения и мысли еще не отлетели, гомон и ужимки детей — по большей части к тому же не его детей — воспринимаются как зловещая шарада, которую нарочно разыгрывают ему в насмешку.

И потому так повелось, что, покуда Франсуаза готовит завтрак детям, Хлоя с подносом идет к Оливеру. После завтрака он пойдет к себе в кабинет писать — или по крайней мере пытаться писать — свой роман.

— Да, — с готовностью соглашается Хлоя, безбожно кривя душой, — ворошить прошлое ни к чему.

Но Оливера не умилостивишь даже готовностью поддакивать.

— Тогда почему ты полагаешь, — спрашивает он, — будто причина моих кошмаров уходит корнями в прошлое? Куда вероятнее, что причина — Франсуазины обеды. Она упорно готовит на сливочном масле. Чем преподносить мне избитые истины из психологии, не лучше ли проследить, чтобы она готовила на растительном?

— Франсуаза родом из Нормандии, — говорит Хлоя. — А не с юга. Привычку к сливочному маслу у них усваивают с детства.

— А ты не думаешь, что она хочет извести меня холестерином? — Это говорится и в шутку, и всерьез. Ночные кошмары рассеялись еще не до конца.

— Если бы ей вздумалось кого извести, — говорит Хлоя, — то, уж конечно, меня.

У Оливера есть на сей счет сомнения. Он делится ими с Хлоей, но теперь вообще не получает ответа.

— Ты не в амурном ли настроении, — говорит Оливер, показывая, что и сам вот-вот готов поддаться соблазну.

— Нет, — жалея его, говорит Хлоя. Она поднимает штору и глядит в сад. Стоит март месяц. Зимняя непогода отступила: из черной земли уже вылезают на припек зеленые стрелки нарциссов. За вечнозеленой тисовой изгородью виден медный шпиль деревенской церкви, с яркой прозеленью у острия. Сердце Хлои радуется.

Однако солнце бьет в глаза Оливеру. Он недоволен, и, спеша избавить его от неприятных ощущений, Хлоя вновь опускает штору, но все же успевает заметить на свободной подушке, рядом с Оливеровой, длинный черный волос — волос Франсуазы. Хлоя снимает волос и бросает в мусорную корзинку. Оливер не выносит неопрятности.

— Извини, что я разбрюзжался, — говорит Оливер. — Насчет Франсуазы — если тебя это задевает, ты знаешь, тебе достаточно только сказать.

— Что ты, меня это не задевает, — говорит Хлоя, и, кажется, говорит правду.

Впрочем, что-то в ней изменилось. Да-да, определенно. Послушайте-ка ее.

— Я думаю сегодня съездить в Лондон, — говорит Хлоя, которая терпеть не может город, давку и машины.

— Зачем?

Она должна подумать и отвечает не сразу.

— Вероятно, повидаться с Марджори и Грейс.

— Зачем?

— Мы друзья.

— Это мне достаточно хорошо известно. Отчего ты себе выбираешь таких странных друзей?

— Друзей не выбирают. Их наживают. Они — наша отрада, но в такой же мере — наш долг.

— Ведь они тебе даже не очень приятны.

Он прав. Хлое иной раз неприятна Марджори, иной раз — Грейс, бывает, что обе сразу. Но не в том суть.

— Откуда ты знаешь, что они найдут время с тобой встретиться? — продолжает он. — Неужели каждый обязан сразу все бросить лишь потому, что ты вспомнила о его существовании? Удивительно, как ты сосредоточена на себе.

— Что же, значит, положусь на судьбу.

— Да и проезд стоит диких денег, — говорит Оливер. — А кто присмотрит за детьми?

— Франсуаза.

— Нельзя столько навьючивать на Франсуазу. Ее дело — готовить, убирать, вести хозяйство. Смотреть за детьми не входит в ее обязанности.

Он ждет, не укажет ли ему жена, что еще не входит в обязанности Франсуазы, но Хлоя лишь замечает миролюбиво:

— Дети и сами за собой присмотрят, не маленькие.

И справедливо замечает.

3

В полдесятого у Хлои сердце екает от страха при мысли о поездке в Лондон всем наперекор, но в пять минут одиннадцатого наконец-то пробуждается от сна некая добрая фея, и с ее помощью Хлоя вновь обретает мужество. Она звонит по телефону.

Иниго, Имоджин, Кевин, Кестрел и Стэноп размечают на лужайке площадку для бадминтона на предстоящий сезон. Кровные Хлоины дети — старший и младшая. Иниго восемнадцать лет; Имоджин — восемь. В промежутке между ними — духовные чада: Кевин, Кестрел и Стэноп. Их густо приправленный солью стрекот беззаботно порхает по саду, пока Хлоя пытается дозвониться сначала в Лондон, дозвонясь в Лондон — на Би-би-си, дозвонясь на Би-би-си, через бесконечных секретарей и редакторов, — до Марджори.

Подумать только, размышляет Хлоя. Подумать, что эти дети как ни в чем не бывало пускают в ход слова, которые над их колыбелью люди швыряли друг другу в лицо с такой исступленной яростью.

Хотя родной матерью Хлоя приходится лишь Имоджин и Иниго, ей приятно сознавать, что своим появлением на свет обязаны ей все дети. У четырех из них — Кевина, Кестрел, Стэнопа и Имоджин — общий отец, некий Патрик Бейтс. Отец Иниго — Оливер. Мать Стэнопа — Грейс. Мать Кевина и Кестрел, Мидж (законная жена Патрика), умерла. Имоджин, по невинности, считает своим отцом Оливера. От Стэнопа, из соображений, понятных его матери Грейс, и больше никому, скрывают, кто его настоящий отец. И поскольку взрослые с нечистой совестью склонны оберегать детей от правды, возможно, менее жестокой, чем ложь, дети живут в предположительно блаженном неведении, что Стэноп и Имоджин доводятся сводными братом и сестрой не только друг другу, но еще и Кевину и Кестрел.

Так по крайней мере предполагает Хлоя.

Но вот голос на другом конце провода называет себя именем Марджори.

— Что ты звонишь? — спрашивает Марджори. — Что с тобой? Что-нибудь случилось?

— Ничего, — говорит Хлоя.

— A-а. — Возможно ли, что в голосе Марджори звучит некоторое разочарование? — Ты легко дозвонилась? Меня за четыре недели четыре раза переводили в другую комнату. Будь я мужчиной, не посмели бы. Ты знаешь, чем меня сейчас заставляют заниматься? Скучнейшей многосерийкой, просто мухи дохнут. Плод совокупных усилий не одной редакции на протяжении долгих недель. Как мне было сказано. В тринадцати сериях, по роману о жизни разведенной дамы средних лет, жертвы современных нравов и зыбкости современного общества. Это мне в наказание за то, что для разнообразия попросила себе детективный сериал «Автомашины Z». Нравятся полицейские и воры — получай дамские терзания, не говоря уж об ассистентах режиссера, которых никак не уволишь, поскольку они сидят здесь с незапамятных времен.

Хлоя весьма отдаленно представляет себе, о чем ведет речь Марджори, но не может не восхищаться ею за способность пробивать себе дорогу в этом мире и зарабатывать деньги. При всем том у Марджори нет ни мужа, ни детей, что Хлоя расценивает как большое несчастье и что, несмотря на сознание собственного ничтожества, придает ей — домашней хозяйке, которая вырвалась на денек в Лондон и ничего не смыслит в контрактах и режиссерах, — решимости спросить, не пообедает ли Марджори с нею сегодня.

— Эта французская девка все еще живет у вас? — спрашивает Марджори.

— Да, — говорит Хлоя голосом, в котором слышится: ну и что из этого?

— В таком случае, — говорит Марджори, — я обедаю с тобой, а два бездарных режиссера и еще более бездарный автор подождут до другого раза. Ибо яснее ясного, что должно случиться. Она не удовольствуется твоим мужем. Ей понадобятся также твои дети и твой дом. Года не пройдет, как тебя выпрут и ты останешься ни с чем.

Какой упрощенный взгляд на вещи у незамужних, думает Хлоя. Что она понимает, Марджори? Она говорит это вслух.

— Я с утра до ночи читаю сценарии, — возражает Марджори, — в них это происходит сплошь да рядом. Я, если можно так выразиться, отлично знаю жизнь с чужого голоса. А в жизни, как уверяют мои сценаристы, такое делается, что нарочно не придумаешь. Гляди, не подсыпали бы тебе яду в суп. Ну, стало быть, полпервого в «Итальяно».

Она бросает трубку, не сказав Хлое, где находится ресторан, — редкое умение давать одной рукой и отнимать другой.

4

Марджори, Грейс и я.

Кто бы поверил в детские годы, когда мы втроем вступали в жизнь, что Марджори сумеет ворочать важными делами, перестанет лить слезы, подлаживаться, задабривать, усвоит этот деловитый и саркастический тон? А тем более — что она будет зарабатывать шестнадцать тысяч фунтов в год.

Бедная маленькая Марджори, с грушевидной фигурой, мелкокучерявой головой и жирной кожей, с печальными, полными недоумения глазами и острым умом, продирающимся сквозь обманчивую видимость, точно хлебная пила, которой кромсают замороженную рыбину. Отвергнутая вновь и вновь, не сломленная, но из честности не умеющая скрыть, что ее опять отвергли.

Вот уже двадцать пять лет, как Марджори, по ее словам, не плачет. Все слезы выплакала в детстве, объясняет она, не осталось ни капли. (У Грейс, наоборот, теперь глаза на мокром месте, а в детстве всегда были сухие. Может быть, каждому из нас назначено пролить за свою жизнь столько-то, и не больше. Моя мать согласилась бы с этим.) Заодно со слезными протоками у Марджори, похоже, высохло и все остальное. Лоно, кожа, грудь и мозг. Правду сказать, она усохла у нас на глазах уже давно, когда умер ее Бен, любимый и единственный. И лишь раз в месяц, всегда точно в полнолуние, обнаруживается, что в ней иссякли еще не все соки.

Бедная маленькая Марджори, которой досталось вести жизнь мужчины, предаваясь плотским утехам, когда и если представится случай, поневоле довольствуясь тем, что существуешь сама по себе. Бездетная, лишенная возможности красть по мелочам из прошлого и будущего, какою услаждаем себя мы, остальные, более плодовитые, более властно вовлеченные в безостановочный поток поколений, и по-прежнему наделенная, себе на беду, телом и естественными влечениями женщины.

5

Десять пятнадцать. Если Хлоя рассчитывает к обеду попасть в «Итальяно», ей нужно поспеть на поезд одиннадцать пятнадцать до Ливерпуль-стрит. И раньше чем уехать из дому столь внезапно, нарушив плавное течение жизни по привычному руслу, ей, естественно, предстоит за это откупиться.

Прежде всего — объяснение с детьми, которые, конечно, пожелают узнать, куда она едет, и зачем, и что им привезет в подарок — без этого ей не получить от них негласное добро на отъезд. Итак.

Имоджин (8 лет). В Лондон? А мне с тобой можно?

Хлоя. Нет.

Имоджин. Почему?

Хлоя. Тебе будет неинтересно.

Имоджин. Нет, интересно.

Хлоя. Да нет. Я еду поговорить с друзьями, вот и все.

Иниго (18 лет). Если неинтересно, зачем ты едешь?

Хлоя. Иногда приятно бывает отлучиться из дому.

Стэноп (12 лет). А дома разве неприятно?

Кестрел (12 лет). Ты нам привезешь что-нибудь?

Хлоя. Постараюсь.

Кевин (14 лет). Друзья — женщины или мужчины?

Хлоя. Женщины.

Иниго. Да уж, будем надеяться.

Имоджин. А почему мне тоже нельзя? Здесь делать нечего. Только в бадминтон играть, а мне надоело.

Хлоя. Тогда помоги Франсуазе.

Имоджин. Не хочу помогать Франсуазе. Я с тобой хочу.

Стэноп. Увидишь маму, привет ей. Это ты с ней едешь повидаться?

Хлоя. Ты же знаешь, твоя мама переехала на новую квартиру. Должно быть, ужасно занята.

Имоджин. Раз уж ты уезжаешь, то можно у нас будет на обед жареная рыба с картошкой? Из кафе?

Хлоя. Это очень дорогое удовольствие.

Кестрел. Кататься в Лондон — тоже.

Хлоя. Ну, хорошо.

Иниго. Тебя отец отвезет на станцию? Хлоя. Едва ли. Он работает.

Иниго. Тогда я тебя подкину, так и быть.

О доблестный Иниго. На той неделе он сдал на водительские права.

Дальше очередь Франсуазы, которая колдует над маринадом, бурча себе что-то под нос. Это плотная девица, волосатая и смышленая, не особенно красивая, зато в высшей степени чувственная на вид. Сей вид дан ей от рождения и объясняется не столько свойствами ее натуры, сколько низким лбом и короткой верхней губой.

Франсуаза. А что я дам детям на обед?

Хлоя. Они просят рыбу с жареной картошкой.

Франсуаза. Но это расточительство.

Хлоя. Разок не страшно, в виде исключения. Проедетесь в деревню, Иниго вас отвезет.

Франсуаза не возражает. Она даже улыбается.

Хлоя. Дивный запах у этого маринада.

Франсуаза. Мясо будет вымачиваться всего лишь четыре часа. Это недостаточно. Его следовало опустить в маринад с вечера, но я утомлена и вследствие этого становлюсь забывчивой.

Хлоя. Если хотите завтра взять выходной…

Франсуаза. Завтра мне нужно готовить lièvre для воскресного ужина. Это любимое блюдо Оливера. Как будет lièvre по-английски?

Хлоя. Заяц.

Франсуаза прошла серьезный курс английского языка, однако не перестает совершенствоваться.

После Франсуазы — Оливер. Но Оливер, ожесточась из-за ее отъезда, сменил возражения на безучастность. Он работает у себя в кабинете и на этот раз действительно стучит на машинке. Обычно, когда ей в утренние часы случается нарушить его уединение, он бездействует, задумчиво глядя в окно.

Оливер. Ну что, значит, уезжаешь?

Хлоя. Да. У тебя хорошо подвигается?

Оливер. Пишу письмо в «Таймс». Его не напечатают.

Хлоя. Отчего же? А вдруг.

Оливер. Не напечатают, потому что я его не отошлю.

Хлоя. Не хочешь мне почитать сегодня? Ведь поездку можно спокойно отложить.

Оливер имеет обыкновение читать законченные куски Хлое и лишь после этого править их.

Оливер. Не говори глупости.

Он вновь поворачивается к машинке.

Это не восторженное напутствие, но все же — разрешение ехать.

Пока Иниго выводит из гаража «мини», Хлоя по новому номеру звонит Грейс в Холланд-Парк и спрашивает, где находится «Итальяно».

— Ох, это лучше не знать, — говорит Грейс.

— Прошу тебя. Я тороплюсь.

— Шепердс-Буш, в конце бетонной дорожки. Макароны не опасны, от телятины держись подальше.

— И потом, Грейс, ты не поговоришь со Стэнопом? Сейчас в школе каникулы. Пасха. Он вчера приехал. Позвать его к телефону?

— Некогда, я укладываю чемоданы, — отвечает Грейс. — Мы с Себастьяном вечером улетаем в Канн. Стэнопу я пришлю открытку. Он будет доволен. Он, в сущности, вовсе не рвется со мной разговаривать, и ты это прекрасно знаешь. Он изнывает от неловкости, когда мы говорим по телефону. Что у нас общего, в самом деле? Любишь ты, Хлоя, пилить.

— Он же твой сын.

— Это ты вспоминаешь, только когда тебе удобно. Кевин и Кестрел тоже небось у тебя?

— Да.

Наступает молчание. Многие считают, что Грейс повинна в смерти Мидж. Мидж, матери Кевина и Кестрел.

— Великомученица ты наша, — единственное, что находит нужным сказать по этому поводу Грейс. — А французская девка уже небось забралась в постельку к Оливеру?

— Да. Угадала.

— Поздравляю. Ну что же, лови момент. Удобный случай вышвырнуть Оливера из дому, подать на развод и жить потом весь век на его деньги.

— Не хочу.

— Что именно? Разводиться или жить на его деньги?

— Ни того, ни другого. Мне правда пора. Я опоздаю на поезд.

Грейс обожает подробности. Будь то трагедия или злодейство, роды, изнасилование, инфаркт, автомобильная катастрофа, убийство или самоубийство — рассказчику давным-давно осточертеет его история, но Грейс не успокоится, пока не выведает все детали, не докопается до мельчайших подробностей. «Хорошо, но что он при этом сказал? А она не кричала? И глаза выкатились? А в каком положении его нашли? Что, баранка прямо насквозь его проткнула? Да, но где они могли сжечь послед?» — Грейс знает все про последы и что их по правилам следует сжигать. А если роды принимают на дому и сжечь негде, то акушерка должна отнести послед в мусоросжигатель родильного дома. Иначе он может угодить в лапы к ведьмам.

— Ты после обеда не зайдешь ко мне сегодня? — говорит Грейс.

— Могу, — говорит Хлоя, и сердце у нее падает. Отчего? Ведь они с Грейс — подруги.

— С кем ты обедаешь?

— С Марджори.

— Я так и полагала, — говорит Грейс. — Никто, кроме Марджори, ногой не ступит в «Итальяно» под страхом смерти, а смерти ей не миновать, если отведает минестроне. Привет ей от меня, и передай, что я надеюсь, она не вздумает выкупать свои усы в супе.

И, сказав Хлое свой новый адрес, она кладет трубку.

Грейс, которой давно перевалило за сорок, живет с Себастьяном, которому двадцать пять лет. Хлоя считает себя выше ее в моральном отношении.

6

Грейс, Марджори и я.

Кто бы мог поверить в те детские далекие годы.

Грейс, такая талантливая, такая отважная и отчаянная, живет теперь за счет мужчин. Впрочем, так уж устроен мир, не она первая, не она последняя, а жить как-то надо каждой.

Грейс жалуется на долги, на возлюбленных, с которыми невозможно ладить, а у самой, как ни поглядишь, всегда найдется дом, который можно продать, гравюра Рембрандта, чтобы отдать в заклад, кто-то, кто пригласит поужинать или согреет в постели. Нас, остальных, пугают бедность, лишения, разлука, одиночество, старость. Грейс пугает отсутствие хорошего парикмахера. Прежде чем стать такой, она, несомненно, прошла, наподобие павловской подопытной собачки, суровую выучку, обжегшись не раз и не два, но подозреваю, что далеко не последнюю роль тут сыграли и природные наклонности.

Грейс красива и зачастую умеет быть малоприятна в общении — мне подчас приходит в голову, что эта вторая особенность придает ей больше привлекательности, чем первая.

С годами красота Грейс не блекнет — можно подумать, она только ярче расцветает от каждой вспышки гнева и приступа слез. Грейс выглядит ужасно, когда плачет, я наблюдала это сколько раз: глаза красные, заплывшие — жутко смотреть, рот распух от ударов, шея в отметинах — не от любовных укусов, от попыток задушить, и, безусловно, неспроста. Но гляньте на нее завтра — неузнаваема. Вновь свежий глянец и нетронутость, на крепкой белой шее — ожерелье, в ясных глазах — насмешливое равнодушие.

Грейс легкоранима, но раны ее затягиваются подозрительно быстро.

7

Марджори, Грейс и я. Как безрассудно мы любили.

Грейс любила своего Кристи, а потом он десять лет был для нее худшим из злодеев, и после этого она стала любить себя (при том, что она себе же, как говорится, злейший враг).

Марджори любила и любит свою мать, которая нередко забывала не только о том, как ее зовут, но и вообще о ее существовании.

Я, Хлоя, любила Оливера.

Каждая из нас любила в свое время Патрика Бейтса, а Марджори любит и поныне, да что толку.

Сегодня я не очень-то знаю, что понимать под словом «любовь». Мать, помнится, говорила мне однажды, что это сила, которая побуждает людей обращаться вокруг друг друга по заданной орбите и на определенном расстоянии, как обращаются планеты вокруг солнца, а луна, это холодное создание, — вокруг земли.

Покойница мать любила, бедная, своего хозяина, тайно, целых двадцать лет, и ни единого раза не изведала близости с ним, так что подобное представление о любви было для нее естественным. Во всяком случае, бесспорно, что вместе с силой, притягивающей нас к другому человеку, возникает и сила, которая нас в равной мере отталкивает, и в нашем внутреннем мире мы, подобно пылинкам в солнечном луче, пребываем, повинуясь этим силам, в безостановочном танце, мы лавируем и кружим подле предмета нашей любви, всегда слишком близко, всегда чересчур далеко, томясь по единению и в то же время страшась его.

Я помню волшебство любви. Еще бы мне не помнить. Иногда вдруг тебя коснется что-нибудь — косой луч солнца в саду поутру, пение ли, запах или чья-то рука, — и тело вспомнит, что такое любовь, и воспарит душа, сызнова уверовав в своего Творца, и все твое существо опять трепещет от воспоминаний о том высоком восторге, который некогда так властно преображал бедный наш одержимый разум, бедное одержимое тело.

Ничего хорошего из этого для нас не вышло.

8

Марджори, Грейс и я. Как мы безрассудно любили — и как губили. Произвели, на троих, шесть человек детей и, как бы для ровного счета, отправили на тот свет человек шесть родных и близких. И хотя такие деяния не принято считать убийством, мы-то в глубине души знаем, что убили. Никто из них не лежал бы сейчас в гробу, когда бы не наше небрежение — ну а иных мы свели в могилу, желая им смерти, отравляя при жизни воздух, которым они дышали. На кого-то взвалили непомерную тяжесть материнской или супружеской любви, задавили, задушили.

Наша вина.

По вине Грейс не стало ее Кристи. Это произошло наутро после того, как он в третий раз женился, теперь уже на Калифорнии. Всю ночь Грейс не давала ему спать, сперва названивала по телефону, потом звонила в дверь, потом принялась выкрикивать через дверь непристойности, давая Калифорнии наставления, покуда ее не прогнал полицейский. Утром, в изнеможении, Кристи на своем новом «мазерати» вылетел с автострады № 1 на обочину, перевернулся и погиб — не сразу и в адских мучениях. Алименты с его смертью прекратились, и Грейс осталась ни с чем (по ее представлениям), не считая запущенного дома на северо-западе Лондона, в Сент-Джонз-Вуде. У Калифорнии, невзирая на принадлежность к «детям-цветам», обнаружились толковые адвокаты и брачный контракт, не обесцененный в глазах закона сугубой мимолетностью брака, а потому в то же утро она проснулась миллионершей.

По вине Марджори не стало ее Бена, с которым (прибегая к расхожему в то время обороту) она жила во грехе. Как-то вечером Бен полез менять лампочку, потянулся взять новую у неповоротливой Марджори, упал со стула, ушиб себе шею и спустя немного пошел на травматологический пункт выяснить, почему так болит.

Через три часа из больницы позвонили, чтобы Марджори забирала его. Она пришла, ее встретил старичок в разбитых ботинках и белом халате и повел в очень холодную, облицованную кафелем комнату, где за матовыми окнами тускло светила полная луна. Он выдвинул из стены ящик, в ящике лежал Бен, мертвый. При падении, сказали ей потом, у него треснул позвонок, а когда он сидел, дожидаясь своей очереди, две половинки кости терлись друг о друга и по невероятной случайности перетерли какой-то жизненно важный нерв.

Марджори была на седьмом месяце и медлительна в движениях — потому-то, несомненно, Бен потянулся так далеко и упал. Ребенок родился недоношенный и не выжил.

Две смерти на счету у Марджори. Ее даже не позвали на похороны — Бенова родня также сочла, что во всем повинна она, проклятая совратительница. А у ребеночка похорон не было. Врач завернул его в пеленку и унес, как ветеринар уносит мертвого щенка.

Что касается меня, Хлои, по моей вине не стало мамы, которую, не считаясь с ее волей, я положила на гинекологическую операцию. Маленький, просто крошечный за ненадобностью орган оказался поражен не фиброзом, как полагала я, а все-таки раком.

Странно, стоит лишь произнести роковое слово, как болезнь, тлеющая, пока ее не распознали, мгновенно вспыхивает, бурно разгорается. Тело словно подхватывает поданную ему мысль и потом уже не может от нее отказаться. Мать не хотела ложиться в больницу, это я настояла. Меня раздражало ее бездействие, я полагала, что оно вызвано физиологическими причинами, скрытыми в глубинах ее женского естества. Если только их вырвать оттуда, думала я, отсечь раз и навсегда, мать почувствует себя лучше, займется собой, не будет больше страдать, не будет понимать и прощать — меня, моих детей, мужа, подруг и свою собственную обездоленность.

А она вместо этого умерла, как будто бесполезный крошечный орган заключал в себе всю ее жизненную силу.

9

Иниго везет свою мать Хлою на станцию Эгден. Он ведет машину без колебаний и страха, спокойно, со знанием дела, явно рассматривая ее как полезный инструмент, а отнюдь не средство дать выход неким своим затаенным и предосудительным наклонностям.

Хлоя не может понять, за какие заслуги достался ей в сыновья этот образец совершенства — широкоплечий, с дружелюбным взглядом, смуглой гладкой кожей и глянцевитой упругостью черных волос, такой похожий на отца внешне и такой непохожий складом характера. Этот сын, который держится с нею ласково, с отцом — с церемонной почтительностью, лишь самую малость тронутой иронией, сдает экзамены, не злоупотребляет наркотиками, сторонится врагов и понимает друзей — им же имя легион — и сейчас не просто отвозит ее на станцию, но сам вызвался это сделать.

Возможно, размышляет она, у эссекской плоской земли, столь гнетуще невзрачной, что можно впасть в тоску, пригодной разве что для капустных и летных полей да строительства поселков городского типа, набрался Иниго того, что есть в ней добротного и несуетного, а еще вероятней, сам сотворил себе микросреду обитания, полную гармонии и красоты, коль скоро господь бог для него такую сотворить не удосужился.

Не видно даже знакомых с детства живых изгородей — выкорчеваны во славу прогресса и капустоуборочных машин. Солнце ушло. Ушли надежды, которые сулило раннее утро. Редкие уцелевшие деревья стоят бурые, заскорузлые от прошлогодних плетей, цепляющихся за них; поля неопрятны от мусора, который накопился за зиму.

Что за прихоть судьбы, думает Хлоя, обрекла ее жить всю жизнь на этих считанных квадратных милях английской земли? Сперва, давным-давно, — в Алдене, дочкой Гвинет, подружкой Марджори и Грейс. Теперь, после короткой передышки, — в Эгдене, на десять миль дальше по железной дороге, женою Оливера.

А там, где сейчас эгденский торговый центр, стояла раньше деревенская больничка, в которой родилась Грейс, первый и единственный отпрыск Эдвина и Эстер Сонгфорд. Так по крайней мере считали они — Грейс склонна была не признавать в них родителей, а за собой — дочерних обязанностей по отношению к ним. И притом не без оснований, пусть самых шатких и сомнительных, ибо примерно через год после того, как родилась Грейс, городок Эгден и окрестные деревушки всколыхнула скандальная история, которая положила конец существованию сельской больнички: старшая медсестра, особа немолодая и со странностями, изобрела новый научный метод опознавать новорожденных не по бирке, а по отпечатку, снятому с большого пальца ноги, что привело к замешательству среди персонала и неизбежной путанице среди младенцев, которых, в количестве шести душ, три с лишним года спустя возникла необходимость перераспределить между шестью парами родителей, на основании анализа крови, внешних данных, установленных черт характера и, разумеется, родительского инстинкта. К несказанному восторгу газетчиков, как отечественных, так и зарубежных. С шестью разобрались, а как насчет других? Все детские годы, а случалось, что и после, Грейс тешила свое воображение, мысленно определяя себя в дочери то к одной, то к другой богатой и знатной супружеской паре. Уверенность, что тебя перепутали при рождении, — явление довольно обычное среди маленьких девочек, а Грейс дай только палец в образе полоумной медицинской сестры, она и всю руку откусит, и не допросишься, чтобы помогла матери мыть посуду, даже в те дни, когда у прислуги выходной.

Сонгфорды жили в Алдене, в массивном особняке, построенном при Эдуарде VII, в первом десятилетии века, и носящем название «Тополя». Дом был обсажен тополями, имелись также обширный сад, детские качели, теннисный корт, просторные мезонины, садовник, приходящая прислуга, кладовая, уставленная банками с домашними компотами и вареньем, гостиные со шторами английского ситца, с пухлыми диванами, персидскими ковриками, китайскими коврами, обилием бамбуковой мебели, с восточными безделушками — память о военной службе Грейсова папеньки в Индии, откуда его с позором выставили, — и одиноким книжным шкафчиком, где помещались Британская энциклопедия в двенадцати томах, разрозненные путеводители, географический атлас, два романа Дорнфорда Йейтса, три полицейских романа Саппера и «Свет погас» Редьярда Киплинга.

Сюда, в этот дом, эвакуировалась Марджори в 1940 году, приехав на поезде, который по ошибке остановился в Алдене. Хлоя же по ошибке оказалась в этом поезде, и лишь по упомянутой счастливой случайности им с Гвинет, едущей наниматься подавальщицей в трактир «Роза и корона», привелось сойти в Алдене.

Когда мы еще дети, столько всякого вокруг случается по ошибке. Потом мы вырастаем, мы приучаемся видеть за событиями некую схему и вынуждены признать, что такой штуки, как случайность, не существует. Мы ляпаем бестактности, потому что хотим обидеть, ломаем ногу, потому что не желаем идти пешком, выходим замуж не за того, потому что не можем себе позволить такую роскошь, как счастье, садимся не на тот поезд, потому что вовсе не жаждем доехать до места назначения.

А что сказать, когда поезд делает остановку не на той станции, высаживает там, где не надо, шестьдесят человек детей, и от этого меняется весь ход их жизни, — что тогда?

10

Теперь вообразите себе картину: 1940 год, осеннее утро; поезд, в котором сидят Марджори и Хлоя, приближается к Алдену. На станции с отцом, некоронованным королем деревушки, ждет Грейс, принцесса, одетая как принц — в брюки и свитер — вопреки материнской просьбе, но в полном соответствии с сокровенным материнским желанием. Ее мать хотела мальчика.

Стук-перестук, пых-тит паровоз по плоским полям. Не в Игрушечном ли это городке происходит? Похоже. День жаркий, безветренный, лучезарный. В Лондоне — паника, здесь — ничего похожего. Где-то на юго-востоке война, возможно, нависла черной тучей, сюда она долетает легким облачком, благодаря покровительственным ценам на продукты и субсидиям в помощь фермерам. Наконец-то полная занятость среди местного населения — на алденском пустыре прокладывают взлетно-посадочные полосы для «спитфайров». И, спасаясь от черной тучи, катит на ясное солнышко поезд — локомотив и два вагона. Белый дымок мило стелется над полями, где местные поселяне вырывают луковицы нарцисса и сажают картошку.

Внутри игрушечного поезда наблюдается несколько менее идиллическая картина. Вагоны (и два-то выкроили с трудом) набиты до отказа, дети перепуганы, они ревут, буянят, блюют и делают в штаны. Уборной в поезде нет. На полу — моря и горы. Это — эвакуированные из Лондона. Им второпях нацепили на шею таблички и спровадили в безопасное место, подальше от гитлеровских бомб. Многие не успели попрощаться с родителями, большинство не понимают, что это с ними делают. Есть такие, и их немало, которым кажется, что бомбежки в тысячу раз лучше.

Посреди этого бедлама благонравно и чинно, разумеется, сидит маленькая Хлоя, крепко ухватясь за руку Гвинет. Матери в этом поезде определенно большая ценность. Что до Гвинет, она просто вся исстрадалась. Кругом грязь и ужас, а она безоружна, нет под рукой привычных средств от всех напастей — воды, мыла, ведра и тряпки.

Мало того, в этом поезде Гвинет очутилась по чистой случайности, перепутав платформу № 7 с платформой № 8, и вследствие этого разминулась со своими чемоданами, в которых, аккуратно упакованное, расправленное, переложенное папиросной бумагой, находится все ее земное достояние. И теперь ее гложет забота: в шелковом, схваченном резинкой кармашке того чемодана, что поменьше, вместе со свидетельством о рождении мужа и его бережно свернутыми в рулончик миниатюрными пейзажами лежит карточка с историей его болезни. Гвинет стащила ее в больнице, где он умер, и с тех пор терзается опасением, как бы кто-нибудь из начальства не хватился и не уличил ее в преступлении. Но уничтожить улику у нее не хватило духу. Теперь она ругает себя за это. Вдруг содержимое чемодана вздумают проверить, наткнутся на краденые бумаги и посадят ее в тюрьму? Что тогда будет с Хлоей?

Что будет с Хлоей. Этот припев Гвинет повторяет на разные лады вот уже десять лет.

Она решает, как только чемодан придет в «Розу и корону», тотчас уничтожить карточку. Гвинет начинает новую жизнь — подавальщицы и прислуги за все в обмен на кров и стол для себя и Хлои плюс к этому пять шиллингов в неделю на карманные расходы.

Хорошо, что Гвинет так любит наводить чистоту, вдове с ребенком будущее вряд ли может сулить что-либо иное.

11

Напротив Хлои и Гвинет сидит некрасивая, тощенькая девочка и, насупясь, поглядывает на них исподлобья полными слез, бесцветными, глубоко посаженными и чуть косящими глазами. Марджори. У нее копна мелкокучерявых каштановых волос с частоколом коричневых металлических заколок, чтобы не лезли в глаза. Она не привыкла к такому языку и поведению, как у других детей в вагоне. До недавнего времени ее оберегали и ограждали. Потом Дик, отец Марджори, к всеобщему огорчению, пошел добровольцем в армию, и Элен, ее мать, забрала ее из частной загородной школы и отдала в обыкновенную, по месту жительства, которая в срочном порядке закрылась. Не успела открыться опять на недельку, как ее эвакуировали, а с нею вместе — Марджори.

Или, как Марджорина мать, прелестная и высокопринципиальная арийка Элен, только вчера вечером писала своему красивому, мятущемуся духом и высокопринципиальному еврею-мужу, а Марджориному отцу:

«В этом бедствии мы все на равных. Пусть Марджори разделит общую участь. Их везут, кажется, куда-то в Эссекс. С такими прыщами полезно побыть на свежем воздухе. От лондонского они, увы, размножились неимоверно. Я съезжу проведаю ее при первой возможности, хотя сам знаешь, какая теперь свистопляска с поездами, и, вообще, я предложила разместить у нас в доме приют для польских офицеров и взяла на себя обязанности хозяйки, так что можешь себе представить, как буду занята. Не беспокойся, все твои книги и бумаги я в целости и сохранности убрала на чердак, а библиотеку освободила для танцев. Бедные, что за кошмар эта война, и, если кто-то пригреет их немножко, они с лихвой это заслужили».

Дику, отправленному куда-то в Шотландию руководить производством сапог-веллингтонов для Женской королевской (вспомогательной) службы артиллерийских войск, довольно затруднительно чему бы то ни было препятствовать. Да, Элен забрала Марджори из частной школы, не спросив его совета, — но ведь и он пошел в армию, не спросив совета Элен. Явился в один прекрасный вечер домой, с опозданием, хотя знал, что будут гости, и сказал: так, мол, и так, — а назавтра его и след простыл. Ну кто так себя ведет?

Да, Элен убрала его книги и бумаги на чердак, где протекает крыша, но он сам виноват, надо было позаботиться о починке крыши (она ему сто раз напоминала), а не бегать по митингам. И если она пожелает изменить ему, то так и сделает, и поделом, и он знает это. Ибо в ту ночь, когда родилась Марджори, Дик спал с женой друга — второй женщиной за всю свою жизнь, а жена друга, то ли в порыве мстительного злорадства, то ли со скуки, сказала Элен, Дик все это знает и потому бессилен.

А вот свою дочь Марджори Дик почти не знает. Сперва она жила под опекой няни, потом уехала в школу. Он говорит себе, что с нею все обойдется. Обидно, что дурнушка, жаль девочку, но его жизнь отныне — это армия. С Гитлером он способен воевать. С Элен — нет.

Что касается Элен, она просто понять не может, за какие провинности в чудесные, развеселые бездетные годы ее замужества ей после досталась в дочери Марджори. Уродина и подлиза, чье рождение стоило Элен мужа.

И вот маленькая Марджори, потерянная, никому не нужная, сидит с табличкой на шее, смотрит, как надежно лежит в руке Гвинет Хлоина ручка в белой перчатке, и, не выдержав, плачет. Хлоя, которой хочется для верности табличку на шею, как у других, не выдерживает гама, вони от рвоты и нечистот и тоже плачет.

Гвинет тоже не может сдержать слез. Она вынимает из кармана белоснежный носовой платок, прикладывает к лицу дочки, потом к своему, потом заодно и к Марджориному, раз уж ему случилось очутиться рядом.

Так прибывает поезд в Алден. Ему полагалось бы, как мы знаем, проехать дальше, в Эгден, — в Алдене должен был сделать остановку лишь дополнительный поезд, с платформы № 6, — но машинист был невнимателен, читая путевой лист.

Биография

Произведения

Критика

Читати також


Вибір читачів
up