Батюшков, его жизнь и сочинения. Приезд Батюшкова в Москву

Константин Батюшков. Критика. Батюшков, его жизнь и сочинения. Приезд Батюшкова в Москву

Глава V

Пребывание Батюшкова в Москве в первой половине 1810 года. - Впечатления Москвы. - Свидание с И.А. Петиным. - Отношения к московским литераторам. - Знакомство с В.Л. Пушкиным, В.А. Жуковским, князем П.А. Вяземским и Н.М. Карамзиным. - Пребывание Батюшкова в селе Остафьеве летом 1816 года

"Я приехал сюда в Рождество и живу у Катерины Федоровны, которая не хочет, чтоб я жил один. Поэтому можешь рассудить, любезная сестрица, любит ли она меня; поэтому можешь рассудить, люблю ли я ее, я, который растворяю настежь обе двери сердца моего, когда дело идет до... любви, например" {Соч., т. III, с. 71.}.

Так писал Батюшков Александре Николаевне в своем первом письме из Москвы. Если не ошибаемся, это было первое свидание Константина Николаевича с Е.Ф. Муравьевой) после того, как она овдовела. Ей, конечно, было больно, что Батюшков не приехал в Петербург по ее вызову летом 1807 года, во время предсмертной болезни Михаила Никитича; но Муравьев, умирая, поручал Батюшкова попечениям своей жены {Соч., т. III, с. 341.}, и достойнейшая Екатерина Федоровна сочла исполнение его завета своим священным долгом. Она следила за молодым своим родственником и писала ему еще во время Финляндского похода {Там же, с. 20, 31.}. Теперь же, когда Батюшков задумал оставить военную службу и не знал сам, как устроится его судьба, она оказала ему истинно родственное внимание и участие. С этих пор между ними установились такие отношения, в которых на долю Екатерины Федоровны выпало заменить Константину Николаевичу родную мать.

Муравьева переселилась в Москву, чтобы дать своим сыновьям образование в университете, которого ее муж был столь заботливым попечителем. В 1810 году, при старшем их сыне, умном и даровитом Никите Михайловиче (ему было тогда 14 лет), находился воспитателем швейцарец Петра, по свидетельству Батюшкова - добрый и честный человек, внушивший горячее расположение к себе своему питомцу {Там же, с. 180, 186. Здесь кстати заметить, что известие Виге-ля, будто революционные идеи были внушены Никите Михайловичу его воспитателем Магиером (Воспоминания, ч. IV, с. 40-41, 131-132), крайне сомнительно. Из писем Батюшкова видно, что Петра оставался в доме Муравьевых до самой смерти своей в апреле 1812 года, а в августе того же года Вигель видел Магиера в Пензе. Когда же успел этот Магиер быть наставником Н.М. Муравьева?}. Дом Муравьевой посещали, между прочим, некоторые из московских профессоров и вообще лиц учебного ведомства, пользовавшиеся расположением покойного Михаила Никитича, в особенности умный и деловитый П.М. Дружинин, директор училищ Московской губернии, некоторое время преподававший естественную историю в университете, и известный врач, питомец масонов, М.Я. Мудров. Кажется, что и профессор Буле, отличный знаток древних языков и истории искусства, бывший главным сотрудником М.Н. Муравьева по упрочению классических студий в Московском университете, также бывал у Екатерины Федоровны; старший сын ее готовился в то время к поступлению в университет и обучался древним языкам, если не ошибаемся, у Буле и его ученика Н.Ф. Кошанского {О знакомстве М.Н. Муравьева с древними языками упоминает и Батюшков (Соч., т. III, с. 515).}. В доме же Муравьевой Константин Николаевич встретился с родственником и другом ее мужа, И.М. Муравьевым-Апостолом, которого в юности знавал в Петербурге; это был один из самых умных и просвещенных людей своего времени. Наконец, своим человеком в том же доме был Карамзин; он называл Екатерину Федоровну "истинною женой Михаила Никитича" и считал ее "за свою родную" {Неизданные сочинения и переписка Н.М. Карамзина. СПб., 1866,ч. I, с. 143, 151.}; в 1809 году, несмотря на свои исторические работы, он согласился взять на себя наблюдение за изданием некоторых сочинений ее мужа, которое и появилось в Москве в начале 1810 года {Письма Карамзина к Дмитриеву, с. 136.}. Но Карамзин был в то время отчаянно болен, Батюшков нескоро мог с ним познакомиться {Соч., т. III, с. 71.}.

Итак, уже в доме Муравьевой Батюшков нашел образованное общество, отсутствие которого столь тяготило его в деревне; но вскоре по приезде в Москву у него составилось обширное знакомство и вне семейного круга.

Быть может, в детстве Батюшкову случилось быть в Москве; но взрослым он впервые посетил ее теперь, и древняя столица произвела на него сильное впечатление. Он задумал сейчас же дать о том отчет Гнедичу {Соч., т. III, с. 72,75.}; но это намерение нашего поэта постигла участь весьма многих обширных предприятий: оно не было приведено в исполнение, и памятником его остался лишь небольшой отрывок, очень, впрочем, любопытный во многих отношениях {Там же, т. II, статья: "Прогулка по Москве"; она написана, вероятно, в первой половине 1812 года, а содержание ее, очевидно, состоит из наблюдений, сделанных автором в течение пребывания его в Москве в 1810 и 1811 гг.}.

Москва поразила Батюшкова и внешним видом своим, и характером своего населения. В допожарной Москве памятники древности сохранялись еще в большем количестве, чем сколько их уцелело после нашествия французов. Образованием своим Батюшков вовсе не был подготовлен к тому, чтобы ценить эти остатки прошлого, но и он не мог остаться равнодушным к тем историческим воспоминаниям, которые проснулись в нем, когда он вступил в Кремль. "Здесь, - говорил он, - представляется взорам картина, достойная величайшей в мире столицы, построенной величайшим народом на приятнейшем месте. Тот, кто, стоя в Кремле и холодными глазами смотрев на исполинские башни, на древние монастыри, на величественное Замоскворечье, не гордился своим отечеством и не благословлял России, для того (и я скажу это смело) чуждо все великое, ибо он был жалостно ограблен природою при самом его рождении" {Там же, т. I, с. 21.}. Но рядом с этими остатками древности, пробудившими патриотическую гордость нашего поэта, глазам его представилась картина новой жизни в Москве. В ряде легких очерков Батюшков рисует пред читателем различные типы и сцены, подмеченные в московском обществе, и затем приходит к такому заключению: "Я думаю, что ни один город в мире не имеет ниже малейшего сходства с Москвою. Она являет редкие противоположности в строениях и нравах жителей. Здесь роскошь и нищета, изобилие и крайняя бедность, набожность и неверие, постоянство дедовских времен и ветреность неимоверная, как враждебные стихии, в вечном несогласии и составляют сие чудное, безобразное, исполинское целое, которое мы знаем под общим именем: Москва" {Соч., т. III, с. 28.}. Та же мысль о смешении резких противоположностей в московской жизни повторена Батюшковым и в другом месте статьи и дает повод к такому замечанию: "Москва есть вывеска иди живая картина нашего отечества... Видя отпечатки древних и новых времен, вспоминаю прошедшее, сравниваю оное с настоящим, тихонько говорю про себя: Петр Великий много сделал и - ничего не кончил" {Там же, с. 20.}.

Так наблюдения над Москвой привели Батюшкова к роковому вопросу нашей образованности - о значении Петровской реформы. Вопрос этот еще с екатерининских времен был возбуждаем в нашей литературе, и мы можем не сомневаться, что теоретически Батюшков сочувствовал тому его решению, которое было предложено также теоретически Карамзиным в "Письмах русского путешественника" {Письмо из Парижа от мая 1790 г.}; но в своих московских очерках наш автор воздерживается от прямого ответа на поставленный вопрос; мало того, непосредственное наблюдение московской жизни вызывает его на следующее тонкое замечание: "Москва есть большой провинциальный город, единственный, несравненный, - ибо что значит имя столицы без двора? Москва идет сама собою к образованию, ибо на нее почти никакие обстоятельства влияния не имеют" {Соч., т. II, с. 29.}. Значит, в пестром составе московского общества Батюшков подметил действенный процесс умственного развития, совершающийся без толчков извне, естественною силою вещей, иначе - признал возможность и законность того, чтобы общечеловеческие начала образованности развивались на русской почве в применении к условиям страны и народности.

Таким образом, общие впечатления пребывания Батюшкова в Москве были самые благоприятные: он сразу понял и оценил ее великое значение в общей русской жизни; в этом отношении его непритязательные заметки напоминают известное суждение о Москве, высказанное Карамзиным несколько позже (в 1817 году) в "Записке о московских достопамятностях". Зато обыденное течение московской жизни, в котором выражался быт и характер ее обитателей, удовлетворило его гораздо менее.

Карамзин не без гордости называл Москву "столицей российского дворянства", куда охотнее, чем в Петербург, "отцы везут детей для воспитания, и люди свободные едут наслаждаться приятностями общежития". Коренной москвич, зоркий наблюдатель и деятельный участник прежней московской жизни, князь П.А. Вяземский в своих позднейших воспоминаниях о допожарной Москве написал ее апологию. "В то время, - говорил он, - были еще Европе памятны свежие предания о событиях, возмутивших и обагривших кровью почву Франции в борьбе со старыми порядками и в напряженных восторженных усилиях установить порядки новые. В самой Франции умы успокойлись и остыли. Эта реакция вызвала потребность и жажду мирных и общежитейских удовольствий. Эта реакция, хотя до нас собственно и не касавшаяся, потому что у нас не было перелома, неминуемо однако же должна была отозваться и в России. Праздная Москва обратилась к этим удовольствиям, и общественная жизнь сделалась потребностью и целью ее исканий и усилий. Было в этом много поверхностного, много, может быть, легкомысленного - не спорю; но по крайней мере внешняя и блестящая сторона умственной жизни, именно допожарной Москвы, была во всей силе своей и процветании" {Полн. собр. соч. кн. Вяземского, т. VII, с. 113-144.}.

На нашего поэта то, что в приведенных строках представлено в столь радужных красках, подействовало несколько иначе. Как ни ценил он приятность общества, однако шумная пустота и праздное легкомыслие московской общественной жизни не соблазнили его; если он иногда и жертвовал им, то никогда не отдавался всецело. "Праздность, - говорит он, - есть нечто общее, исключительно принадлежащее сему городу; она более всего приметна в каком-то беспокойном любопытстве жителей, которые беспрестанно ищут нового разъяснения. В Москве отдыхают, в других городах трудятся менее или более, и потому-то в Москве знают скуку со всеми ее мучениями. Здесь хвалятся гостеприимством, но - между нами - что значит это слово? Часто - любопытство. В других городах вас узнают с хорошей стороны и приглашают навсегда; в Москве сперва пригласят, а после узнают" {Соч., т. II, с. 28.}. В первое время по приезде Батюшков довольно много посещал общество; но вскоре эти бесцельные выезды потеряли для него интерес. "Свет, - пишет он Гнедичу чрез месяц по приезде в Москву, - так холоден и ничтожен, так скучен и глуп, так для меня, словом, противен, что я решился никуда ни на шаг" {Соч., т. III, с. 76.}. "Сегодня, - читаем мы в другом письме, - ужасный маскарад у г. Грибоедова {Алексей Федорович Грибоедов, дядя автора "Горе от ума", лицо с которого, как говорят, списан Фамусов.}, вся Москва будет, а у меня билет покойно пролежит на столике, ибо я не поеду... Я вовсе не для света сотворен премудрым Днем! Эти условия, проклятые приличности, эта суетность, этот холод и к дарованию, и к уму, это уравнение сына Фебова с сыном откупщика или выб..ком счастья, это меня бесит!" {Соч., т. III, с. 77-79.} По уму и дарованиям своим Батюшков, конечно, имел право считать себя выше среднего уровня московского общества. Понятно поэтому, что он скоро стал уклоняться от встреч с людьми, к которым не чувствовал расположения, стал избегать толпы; но не следует придавать слишком большое значение тем частым жалобам на скуку, которые встречаются в его московских письмах. Рядом с этими жалобами в тех же письмах мы находим свидетельство, что он нигде не проводил время приятнее, чем в Москве. В одном из позднейших своих стихотворений {Там же, т. I, с. 223; ср.: т. III, с. 303.} он сам признается, что именно в Москве он "дышал свободою прямою".

Кроме случайных знакомств в разных московских гостиных, Батюшков с удовольствием встретил здесь и некоторых петербургских приятелей и, сверх того, сошелся с несколькими новыми лицами, которые вскоре стали его близкими друзьями.

Из петербуржцев он виделся в Москве с Л.Н. Львовым, К.М. Бороздиным, Н.А. Радищевым, А.И. Ермолаевым {Там же, с. 75, 76, 78, 82 и др.}, но всего более рад был встрече с И.А. Петиным, своим сослуживцем в двух походах. Беседы с ним развлекали Батюшкова в дни хандры {Соч., т. I, с. 78-79.}. Петин был натура серьезная и чрезвычайно гуманная, и этими сторонами своего характера он, по-видимому, оказывал отрезвляющее влияние на Батюшкова, в котором живость доходила порой до легкомыслия. Вот один случай из их дружеских сношений, рассказанный самим поэтом и свидетельствующий о благородном характере Петина: "По окончании Шведской войны мы были в Москве. Петин лечился от жестоких ран и свободное время посвящал удовольствиям общества, которого прелесть военные люди чувствуют живее других. Но один вечер мы просидели у камина в сих сладких разговорах, которым откровенность и веселость дают чудесную прелесть. К ночи мы вздумали ехать на бал и ужинать в собрании. Проезжая мимо Кузнецкого моста, пристяжная оторвалась, и между тем как ямщик заботился об упряжке, к нам подошел нищий, ужасный плод войны, в лохмотьях, на костылях. "Приятель, - сказал мне Петин, - мы намеревались ужинать в собрании; но лучше отдадим серебро наше этому бедняку и возвратимся домой, где найдем простой ужин и камин". Сказано - сделано. "Это безделка, если хотите, - заключает свой рассказ Батюшков, - но ее не надобно презирать... Это безделка, согласен; но молодой человек, который умеет пожертвовать удовольствием другому, чистейшему, есть герой в моральном смысле" {Там же, т. II, с. 194.}. Прибавим к этому, что и рассказчик, который умел оценить такого рода героизм в Петине, сам рисуется здесь очень симпатичными чертами.

Новые знакомые, с которыми Батюшков сблизился в Москве, принадлежали большею частью к литературному кругу. Первая встреча Константина Николаевича с представителями московского Парнаса произвела на него неблагоприятное впечатление: в письме к сестре он отозвался о них очень насмешливо {Соч., т. III, с. 71: "Я познакомился здесь со всем Парнасом... эдаких рож и не видывал".}, а в письме к Гнедичу выразил предположение, что они "хотят съесть" его {Там же, с. 76.}. В этом случае он имел в виду главным образом даровитого университетского стихотворца Мерзлякова, которого еще в 1805 году встречал в Петербурге у М.Н. Муравьева {Там же, т. II, с. 507.}, и бездарного князя П.И. Шаликова. Их обоих Батюшков осмеял в своем "Видении на берегах Леты", где Мерзлякор выведен в виде жалкого педанта. Это сатирическое стихотворение уже ходило тогда в Москве в списках {Там же, т. III, с. 86.}, и осмеянные действительно могли быть в обиде на остроумного автора. Притом же некоторая исключительность и самомнение в самом деле отличали тех из московских профессоров, которые принимали более деятельное участие в литературе; чувствуя превосходство своего образования, они свысока смотрели на писателей, избравших себе это поприще по непосредственному влечению таланта, а не по указаниям школы; так держал себя столь умный человек, как Каченовский; не совсем свободен был от этого недостатка и добродушный, но самолюбивый Мерзляков. Батюшков, однако, ошибся в своих опасениях; познакомившись с Каченовским, он встретил внимание с его стороны и в свою очередь не мог не оценить его ума и честности {Там же, с. 77, 86.}, а сойдясь с Мерзляковым, убедился в благородстве его характера. В апреле месяце он писал уже Гнедичу: "Мерзляков... обошелся (со мною), как человек истинно с дарованием, который имеет довольно благородного самонадеяния, чтоб забыть личность в человеке... Он меня видит - и ни слова, видит - и приглашает на обед. Тон его нимало не переменился... Я молчал, молчал и молчу до сих пор, но если придет случай, сам ему откроюсь в моей вине" {Соч., т. III, с. 86.}.

Батюшков встречался с Мерзляковым, между прочим, у Ф.Ф. Иванова, посредственного писателя, но занимательного собеседника и любезного, гостеприимного человека, в доме которого особенно часто сходились московские литераторы и любители литературы. На этих собраниях появлялись A.M. и В.Л. Пушкины, А.Ф. Воейков, князь И.М. Долгорукий, Ф.Ф. Кокошкин и князь П.А. Вяземский; по словам нашего поэта, здесь проводили время весело, "с пользою и с чашею в руках" {Там же, с. 86; ср.: с. 674 - 675. Быть может, не все названные лица находились в Москве в первой половине 1810 г., когда Батюшков впервые появился в доме Ф.Ф. Иванова, но наше указание относительно этих литературных собраний и их посетителей одинаково применяется и к первой половине 1810 г. и к первым месяцам 1811-го, которые Батюшков также провел в Москве.}. Из названных лиц Константин Николаевич более коротко сошелся с В.Л. Пушкиным и князем Вяземским. В то же время он сблизился и с Жуковским, и таким образом положено было начало новым дружеским связям, которыми отмечен дальнейший период литературной жизни Батюшкова.

Василий Львович Пушкин в то время уже не был молодым человеком; но в его восприимчивой натуре столько было живости, в характере столько добродушия, что он легко становился товарищем самой зеленой молодежи. Остроумный и любезный собеседник в обществе, хорошо образованный на французский лад, он был одним из самых горячих сторонников карамзинского направления. При всем его легкомыслии культ Карамзина составлял для него предмет твердого убеждения; он не без ловкости отстаивал его и чутко следил за всяким маневром противной партии. Собственная его литературная деятельность была ничтожна; но в то непритязательное время и он был, по выражению князя Вяземского, стихотворец на счету: ценили легкость его стиха и смеялись остроумию его сатирических выходок. Симпатии Батюшкова к Пушкину обозначились очень рано: еще в первой молодости он написал подражание одному из стихотворений Василия Львовича, некогда напечатанному в "Аонидах" Карамзина {Ср.: в Соч. Батюшкова, т. 1, с. 7, стихотворение "Послание к стихам моим" с пьесой В. Пушкина "Вечер".}. Личное знакомство поставило Константина Николаевича в приятельские отношения к Пушкину, которые хотя и не стали вполне задушевными, оставались, однако, постоянно неизменными.

Другим и более серьезным характером отличались связи Батюшкова с Жуковским и Вяземским. Первого Батюшков давно знал заочно по его произведениям; в то время, когда огромное большинство авторитетных петербургских литераторов и не подозревало, что в Москве появился писатель с крупным поэтическим талантом {См. о том любопытное свидетельство С.П. Жихарева в Дневнике чиновника - Отеч. Записки, 1855, т. CI, с. 387-388.}, наш юный поэт уже следил за деятельностью автора "Сельского кладбища" и "Людмилы" {Соч., т. III, с. 19.}; знал он, без сомнения, и то, что М.Н. Муравьев, всегда столь внимательный ко всякому дарованию, заметил Жуковского и несколько раз предлагал ему свое покровительство {Соч. Жуковского, 7-е изд., т. VI, с. 394.}.

Теперь Жуковский предстал Константину Николаевичу воочию, со всею привлекательностью своего характера, наивного, глубоко искреннего, но в то же время твердого, и с оригинальным взглядом на жизнь, очень далеким от воззрений самого Батюшкова. Последний, однако, скоро понял и оценил его; в письмах Гнедичу Батюшков беспрестанно говорит о нем, и всегда в самых нежных выражениях: "Жуковский - истинно с дарованием, мил и любезен и добр. У него сердце на ладони... Я с ним вижусь часто и всегда с новым удовольствием" {Соч., т. III, с. 81.}. Или еще: "Жуковского я более и более любить начинаю" {Там же, с. 87.} и т. п. Как прежде с Гнедичем, Константин Николаевич сошелся с Жуковским отчасти в силу того, что их натуры и сами по себе, и в творчестве были совершенно различны и, как увидим впоследствии, эта разница придавала особенную прелесть их дружбе в глазах Батюшкова.

Что касается Вяземского, то к сближению с ним наш поэт ничем не был подготовлен: ни своего живого ума, ни своеобразного поэтического дарования семнадцатилетний юноша еще не успел обнаружить. Но встретившись с ним, Батюшков нашел много общего с собою и в складе его образования, и в направлении ума, и в воззрениях. Подобно Батюшкову, Вяземский вырос в среде очень просвещенной и потому развился очень рано; он тоже воспитался на свободных мыслителях XVIII века и также смотрел на жизнь глазами эпикурейца; таким образом, здесь именно сходство воззрений послужило основой для дружбы. Но под холодным лоском светскости, под несколько суровою внешностью, которою князь Петр Андреевич отличался и смолоду, в нем билось участливое сердце, способное к деятельной любви; никто лучше Вяземского не умел понять, что тревожная натура Батюшкова нуждалась в особенно нежном уходе; Вяземский обратил на нее свою дружескую заботливость: он не только был путеводителем нашего поэта в московском обществе, но и ободрял его в житейских неудачах и готов был войти в его личные нужды, нимало притом не затрагивая чуткого самолюбия Константина Николаевича. Этим попечениям, этой приязни Вяземского наш поэт был обязан, может быть, счастливейшими минутами своей молодости.

Независимость холостого человека при хорошем достатке давала Вяземскому возможность стать центром дружеского кружка. Сходки приятелей и веселые ужины устраивались, преимущественно, в доме князя. Батюшков сохранил воспоминание об этом доме, сгоревшем в 1812 году, и о происходивших там собраниях в одном из своих стихотворений, которое написано уже после пожара Москвы:

Где дом твой, счастья дом?.. Он в буре бед исчез,
И место поросло крапивой,
Но я узнал его: я сердцу дань принес
На прах его красноречивой.
Скажи, давно ли здесь, в кругу твоих друзей,
Сияла Лила красотою?
Благия небеса, казалось, дали ей
Все счастье смертной под луною:
Нрав тихий ангела, дар слова, тонкий вкус,
Любви и очи, и ланиты,
Чело открытое одной из важных муз
И прелесть девственной хариты.
Ты сам, забыв и свет, и тщетный шум пиров,
Ее беседой наслаждался
И в тихой радости, как путник средь песков,
Прелестным цветом любовался...

Кроме того, в самую бытность свою в Москве Батюшков написал стихотворение "Веселый час", которое служит памятником приятных минут, проведенных им там в дружеском кружке. В этой пьесе он повторил те же мотивы эпикурейского взгляда на жизнь, которые встречаются в стихах ранней его молодости {"Веселый час" составляет переделку стихотворения 1805 года "Совет друзьям".}, и как бы в ответ нашему поэту, те же мотивы находим в пьесе, написанной в то же время Вяземским: "Молодой Эпикур" {Полн. собр. соч. кн. П.А. Вяземского, т. III, с. 12.}.

Но не одни веселые пиры сблизили Батюшкова с новыми московскими приятелями. В беседах с ними он нашел то, чего ему недоставало не только в деревне, но и в Петербурге, нашел сочувственную, справедливую оценку своего дарования и проверил те литературные взгляды, которые вырабатывались у него в деревенском уединении. Правда, и на берегах Невы у него был близкий приятель, от которого он не скрывал своего отвращения от господствовавшего в Петербурге литературного вкуса; но Гнедич был человек чересчур осторожный и не решался разорвать вполне связи с литературными староверами. Когда "Видение на берегах Леты" распространилось в Петербурге и произвело взрыв негодования против смелого автора среди сторонников Шишкова, Гнедич понизил свое мнение об этой сатире нашего поэта, о которой прежде отзывался с восхищением {Там же, с. 86.}.

С новыми московскими друзьями Константина Николаевича не могло случиться чего-либо подобного: они были убежденные противники литературного староверства и не скрывали этого. Даже мирный Жуковский, вовсе не охотник до литературной полемики, при самом начале своего знакомства с Батюшковым советовал ему приняться за новую сатирическую поэму на тему о распре нового языка со старым {Полн. собр. соч. кн. П.А. Вяземского, т. III, с. 77.}, а Вяземский, сам прирожденный полемист, мог, разумеется, только поддерживать и укреплять в Батюшкове вражду против представителей "дурного вкуса". В том же смысле подавал свой голос и В.Л. Пушкин. Таким образом, Батюшков, не приученный прежнею жизнью в петербургских литературных кружках к самостоятельному изъявлению литературных мнений, выработал себе теперь ясное убеждение, какому направлению должно следовать в литературе. С этих пор он становится усердным вкладчиком в "Вестник Европы", в редакции которого Жуковский еще принимал участие и где вообще в то время стремления литературных староверов встречали себе дельный отпор.

Окончательно укрепило Батюшкова в сочувствии к новой школе знакомство его с Карамзиным. По причине болезни последнего оно состоялось не раньше, как месяца чрез полтора по приезде Константина Николаевича в Москву. Карамзин в то время уже был погружен в свой исторический труд и не только не принимал участия в полемике, вызванной прежнею его деятельностью, но и перестал писать в прежней своей литературной манере; опыт жизни изменил уже во многом убеждения Русского Путешественника. Батюшков никогда не был поклонником сентиментализма и даже смеялся над приторными крайностями, до которых его довели первые подражатели Карамзина. Он не посещал Лизина пруда, "сего места, очарованного Карамзиновым пером", как выразился один из его наивных почитателей {2 Молодой художник И.А. Иванов, приятель А.Х. Востокова, в письме к нему от 1799 г. - Сборник 2-го отд. Акад. Наук, т. V, вып. 2, с. VIII.}, и не пошел бы на поклон к "чувствительному автору {Соч., т. II, с. 83.}; но он искренно уважал просвещенного писателя, который "показал нам истинные образцы русской прозы", дал новую обработку литературному языку и возбудил плодотворное движение в родной словесности. Со своей стороны и Карамзин был предрасположен в пользу даровитого воспитанника М.Н. Муравьева {Там же, т. III, с. 75, 77.}. Первая их встреча произошла случайно, на улице {Там же, с. 78.}, но Батюшков тогда же получил приглашение к нему в дом. Карамзин вообще был довольно разборчив на знакомства и жил уединенно; к этому побуждала его и ограниченность его средств, и клеветы врагов и завистников, не брезгавших писать доносы, что он проповедует безбожие и якобинство. Зато в тесном кругу своих близких друзей он любил откровенную беседу, и речь его была поучительна и увлекательна:

С подъятыми перстами,
Со пламенем в очах,
Под серым юберроком
И в пыльных сапогах,
Казался он пророком,
Открывшим в небесах
Все тайны их священны.

Так изобразил Карамзина один из преданнейших его слушателей, Жуковский {Соч. Жуковского, 7-е изд., т. I, с. 307. Жуковский изображает Карамзина в дружеской беседе в саду И.И. Дмитриева.}, и таким же, без сомнения, представлялся он Батюшкову, когда тот стал постоянным посетителем его дома. Но первое посещение Карамзина нашим поэтом обошлось не без приключений. Константин Николаевич был приведен к Николаю Михайловичу Вяземским; как рассказывал князь впоследствии, он явился туда в военной форме и со смущением вертел своею огромною треугольною шляпой, составлявшею странную противоположность с его маленькою, "субтильною фигуркой" {Слышано от П.Н. Батюшкова.}; Карамзин же принял его с некоторою важностью, его отличавшею. Без сомнения, поэтому Батюшков, описывая вскоре затем Гнедичу свое первое появление в доме знаменитого писателя, говорил, что он "видел автора "Марфы" упоенного, избалованного постоянным курением" {Соч., т. III, с. 82.}. Но это первое впечатление было непродолжительно; самолюбивый молодой человек скоро освоился в степенном доме Карамзиных и стал бывать там очень часто {Там же, с. 94.}. "Я вчера ужинал и провел наиприятный вечер у Карамзина", - пишет Батюшков Гнедичу после одного из таких посещений {Там же, с. 88.}. Едва ли ошибемся мы, предположив, что в галерее московских сцен и лиц, представленной нашим поэтом в "Прогулке по Москве", следующие строки заключают в себе именно описание дома Карамзина: "Вот маленький деревянный дом, с палисадником, с чистым двором, обсаженным сиренями, акациями и цветами. У дверей нас встречает учтивый слуга не в богатой ливрее, но в простом опрятном фраке. Мы спрашиваем хозяина: Войдите! Комнаты чисты, стены расписаны искусною кистию, а под ногами богатые ковры и пол лакированный. Зеркала, светильники, кресла, диваны, все прелестно и, кажется, отделано самим богом вкуса. Здесь и общество совершенно противно тому, которое мы видели в соседнем доме (старого москвича, богомольного князя, который помнит страх Божий и воеводство). Здесь обитает приветливость, пристойность и людскость. Хозяйка зовет нас к столу: мы сядем где хотим, без принуждения, и, может быть, развеселенный старым вином, я скажу, только не вслух:

Налейте мне еще шампанского стакан!
Я сердцем славянин, желудком галломан! {*}

{* Соч., т. II, с. 30-31.}

В особенности Батюшков оценил ясный и трезвый ум Карамзина {Там же, т. III, с. 91.}. Приветствуя просветительные меры императора Александра в "Вестнике Европы", Карамзин не раз говорил, что желание быть русским, сохранить свою народность не исключает необходимости заботиться об образовании, которое есть "корень государственного величия", и что, наоборот, нельзя остаться русским, получив воспитание чужеземное. Этим патриотическим убеждениям Карамзина Батюшков вполне сочувствовал; те же мысли лежат в основе его взгляда на Москву, проведенного в не раз упомянутой "Прогулке", и если в умственной жизни древней столицы наш автор подметил, что она сама собою идет к образованию, то, без сомнения, такого москвича, как Карамзин, он считал лучшим представителем этого движения.

Таким образом вошел Батюшков в кружок Карамзина и его ближайших последователей и, сочувственно встреченный ими как новое, свежее дарование, как человек с чистыми, благородными стремлениями, легко освоился в этой среде. Между тем из Петербурга стали доходить до Константина Николаевича слухи, что "Видение на берегах Леты", распространившееся и там в рукописях, возбудило чрезвычайное негодование среди литературных староверов. Это огорчило и встревожило нашего поэта: он не ожидал, чтобы "шутка, написанная истинно для кружка друзей", могла быть встречена с такою нетерпимостью. "Бомарше, - пишет он по этому случаю Гнедичу, - сказал: Sans la liberte de blamer il n'est point d'eloge {Без свободы бранить нет похвалы (фр.).}. Слова, которых истина разительна. Я часто себя поставляю на месте людей, переплывших через Лету. Рассердился ли бы я? Нет, право, нет и нет" {Соч., т. III, с. 83.}. Он даже не спал несколько ночей, "размышляя, что-де наделал"; но при всем том оставался в убеждении, что написал вещь забавную и оригинальную, в которой, "человек, несмотря ни на какие личности, отдал справедливость таланту и взору" {Там же, с. 86.}. Он понял, однако, что огласка, которую получила его сатира, испортила ему петербургские отношения, понял, что ему невозможно теперь рассчитывать на петербургские связи для устройства своей будущности, которая таким образом становилась вполне неопределенною; это заставило его отказаться даже от намерения искать покровительства великой княгини Екатерины Павловны {Там же, с. 82.}. Зато тем сильнее привязывался он к московским друзьям и в письмах к Гнедичу хвалил даже осмеянного в "Видении" Мерзлякова, противополагая его "благородное самонадеяние" тупой нетерпимости петербургских "варяго-россов" {Там же, с. 86, 94.}.

В конце мая или начале июня приехал в Москву Гнедич. Предубежденный против направления московских литературных кружков, он, по-видимому, недоверчиво и ревниво относился к новым московским симпатиям своего приятеля; в то время как Батюшков, в своих письмах, сообщал ему похвалы его произведениям, слышанные от Жуковского и Карамзина, Гнедич высказывал сомнения насчет ума Жуковского, и Батюшкову приходилось возражать ему {Соч., т. III, с. 73, 81, 88.}. Теперь Гнедич своими глазами увидел Батюшкова в новой обстановке, и вот в каких словах выразил он свое впечатление в письме к их общему приятелю Полозову: "Батюшкова я нашел больного, кажется - от московского воздуха, зараженного чувствительностью, сырого от слез, проливаемых авторами, и густого от их воздыханий" {Я. Я. Тихонов. Николай Иванович Гнедич, с. 40.}. Очевидно, Гнедич заметил в своем друге перемену, которая была ему не совсем по сердцу. Виделся Гнедич и с Жуковским и отозвался о нем в следующих выражениях: "Жуковский - истинно умный и благородный человек, но москвич и немец". Эта последняя оговорка относилась именно к литературному направлению Жуковского: Гнедич не любил баллад и в авторе "Людмилы" предполагал недостаток вкуса {См. там же, с. 64, отзыв Гнедича о Жуковском в записной книжке первого.}. Все это, без сомнения, было высказано Гнедичем Батюшкову, но, как ни ценил последний литературные мнения своего старого петербургского приятеля и даже разделял его нерасположение к балладам {Соч., т. II, с. 508.}, он остался верен своим новым друзьям, московским карамзинистам. Гнедич советовал ему уехать из Москвы {Я. Я. Тихонов. Николай Иванович Гнедич, с. 40.}; он и действительно уехал, но отправился в Остафьево, подмосковное именье князя Вяземского, где Карамзины обыкновенно проводили лето и куда они пригласили его {Соч, т. III, с. 88.}. Туда же поехал и Жуковский.

Карамзин особенно охотно предавался своим историческим трудам в мирной тишине Остафьева, где доселе уцелела скромная обстановка его рабочей комнаты и еще свежа та липовая аллея, которая служила любимым местом его прогулок. Летом 1810 года спокойное течение его деревенской жизни было отчасти нарушено продолжительною болезнью его детей и грустью по кончине одной из дочерей, последовавшей в весну того года {Письма Карамзина к Дмитриеву, с. 128; Переписка Карамзина с братом. - Атеней, 1858, ч. III, с. 477.}. Тем приятнее был для него отдых в беседе с молодыми приятелями. Для Батюшкова трехнедельное пребывание его в Остафьеве {Соч., т. III, с. 65.} было, конечно, самым светлым заключением его московской жизни. С неохотой оставил он именье Вяземского для своего Хантонова и оттуда написал Жуковскому задушевное письмо, в котором высказал свои чувства: "Я вас оставил en impromptu, уехал, как Эней, как Тезей, как Улисс от... потому что присутствие мое было необходимо здесь, в деревне, потому что мне стало грустно, очень грустно в Москве, потому что я боялся заслушаться вас, чудаки мои. По прибытии моем сюда болезнь моя, tic douleureux, так усилилась, что я девятый день лежу в постели. Боль, кажется, уменьшилась, и я очень бы был неблагодарен тебе, любезный Василий Андреевич, если бы не написал несколько слов: дружество твое мне будет всегда драгоценно, и я могу смело надеяться, что ты, великий чудак, мог заметить в короткое время мою к тебе привязанность. Дай руку, и более ни слова!" {Там же, с. 98.} Этими словами наш поэт как бы скреплял новый заключенный им дружеский союз.


Читати також