Вилли Бредель. ​Молчащая деревня

Вилли Бредель. ​Молчащая деревня

(Отрывок)

На первой же лекции Андреас Маркус, студент факультета общественных наук Ростокского университета, привлек к себе внимание д-ра Бернера: живое, одухотворенное лицо студента было обращено к лектору, как настежь распахнутое окно. Именно этот студент однажды, после лекции, выступил против изложенных профессором основных принципов диалектики. Не раз бывало, что за одобрением, высказанным вслух тем или иным слушателем, чувствовалось внутреннее несогласие; в возражениях же Андреаса Маркуса звучала нотка какого-то радостного изумления перед раскрывающимися его духовному взору новыми горизонтами.
Студент и профессор шли по аллеям парка и говорили о мудрости древних греков и ограниченности многих своих современников. Еще не совсем стемнело и не все скамейки были заняты влюбленными парочками, так что они уселись под гостеприимной сенью старого раскидистого каштана, окутавшего их уютным сумраком.
Доктор Бернер спросил своего нового знакомого, откуда он родом и как ему удалось уцелеть во время войны. Его интерес к молодому человеку возрос, когда он узнал, что тот родился и жил в Гамбурге, всего лишь год назад вернулся из Канады, где был в английском плену, и теперь хочет стать архитектором.
— Архитектором? — удивился д-р Бернер.
— Да. И вы, конечно, в недоумении, почему я решил сначала пойти на факультет общественных наук? — сказал студент. — Сейчас объясню. Раньше чем строить для людей дома или мосты, я хочу узнать, как построено всё общество. Меня давно интересует история архитектуры, орнаментика и главным образом архитектоника. Однако я хотел бы изучить, историю архитектуры в более широком объеме, чем это делается обычно. Что толку от того, что я буду знать зодчество восточных народов, древних греков или христианскую архитектуру раннего средневековья, не имея представления о социальной структуре тех эпох, на почве которых они выросли? И что меня больше всего увлекает, — продолжал он с ясной улыбкой, словно уже видел свое будущее, — так это идея обновления современного зодчества силой духа обновленного общества.
— Большая и прекрасная задача, — согласился профессор. — На мой взгляд, как ни странно это может показаться ученым специалистам, ваш подход к изучению архитектуры вполне логичен. Но как вы пришли к такой идее? Кто-либо из великих зодчих рекомендовал подобный метод?
— Не знаю, — задумчиво ответил Андреас. — Мне кажется, что старые мастера не нуждались в нем, они жили в самом тесном единении со своим веком. В наше время это не так. В наши дни архитектура стала ремеслом, и большинство изучающих ее приобретают чисто ремесленные знания. Потому у нас так много архитекторов и так мало истинных зодчих.
Этот студент, обладавший всеми качествами, которые можно требовать от здоровой молодости — свежестью, прямодушием, общительностью, тягой к знаниям, был д-ру Бернару очень симпатичен. Сочетание таких качеств особенно удивило и обрадовало его, когда он узнал, что жизненный опыт Андреаса не раз был омрачен тяжелыми разочарованиями в людях, с которыми он сталкивался в канадском лагере для военнопленных, да и у себя на родине. Его вера в пресловутое товарищество потерпела в лагере полный крах. Эгоизм, подлость, раболепие, ложь процветали там вовсю; ради какой-нибудь ничтожной привилегии сосед предавал соседа, напарник — напарника.
— А на родине?.. Но это особая статья… Трагедия, скажу я вам. Не знаю даже, следует ли об этом распространяться.
— Вы имеете в виду разрушенную Германию? Разбомбленный Гамбург? Могу себе представить, как потрясло вас все увиденное…
— Нет… Нет… Это было еще не самое страшное. Я видел, нечто гораздо более ужасное, видел, если угодно, разрушенных людей. Но и это не точное слово — я видел людей, отягченных бременем собственной вины, людей, которые из трусости, из страха не отваживались признать эту свою чудовищную вину и потому стали послушными орудиями позорного преступления. Это, да, это было самое страшное. С подобным кошмаром я столкнулся в маленькой деревушке, расположенной между Людвигслустом и Шверином. Судьба Долльхагена — так называется эта деревня — у нас на родине не исключение, но поведение ее жителей, по крайней, мере я надеюсь, не характерно для всего нашего народа, иначе… и представить себе не могу, что было бы иначе.
— Расскажите же, Андреас, что там произошло, в этом Долльхагене? — настойчиво попросил профессор. — Как вы вообще туда попали?
— Там жила Эрика, моя невеста. Ее родители — крестьяне. У них там свой дом, свое хозяйство… Долльхаген? Мне очень хотелось бы рассказать вам о нем, но это длинная история, а ведь у вас на счету каждая минута.
— Вы и до войны там бывали?
— До войны нет, но до того, как я попал в плен. Мы с Эрикой познакомились во время войны, в Любеке. А потом… Да, я часто бывал в Долльхагене, хорошо знал тамошних жителей.
— А что же вас так разочаровало, когда вы вернулись?
— Ну, как вам сказать? Там все было по-другому. Люди изменились до неузнаваемости. Раньше это были крестьяне как крестьяне, да еще мекленбургские: неразговорчивые, чудаковатые, корыстолюбивые, но не лишенные добродушия, сердечности, склонные к юмору, в общем, что называется, люди порядочные. А в сорок седьмом, когда я вернулся, я не узнал долльхагенцев. Странная перемена произошла с ними, они стали какими-то резкими, злыми, замкнутыми. Деревня замкнулась в молчании. Затерянная среди дремучих бескрайних лесов, в стороне от больших дорог, она всегда казалась тихой и сонной, но теперь это была молчащая деревня. Люди ходили с мертвыми лицами, не глядя друг на друга. Даже милое лицо Эрики трудно было узнать… И ее крик, когда она меня увидела… Только позднее мне все стало понятно. Вот видите, незаметно я уже начал рассказывать…
— Рассказывайте, Андреас, рассказывайте! Мне уж не терпится услышать, что за история произошла в этой молчащей деревне.
— Если вам не жаль вашего времени: как я уже сказал, история длинная и отнюдь не веселая, — медленно произнес Андреас, видимо все еще колеблясь.
Некоторое время оба сидели молча, старший и младший, учитель и ученик. Над ними в листве каштана шумел поднявшийся вечерний ветерок. Со стороны реки, вдоль берега которой тянулся парк, без устали куковала кукушка. Через Кределинские ворота прогромыхал трамвай.
— Я уже сказал, что, увидев меня, Эрика издала отчаянный крик. — повторил Андреас. — Одно это могло бы натолкнуть меня на мысль, что тут что-то неладно. Но я истолковал ее крик, ее искаженное испугом лицо совсем по-другому. Иной раз девушки ведут себя странно, они могут рыдать от радости и смеяться, когда бы следовало плакать.
Эрика работала с отцом на свекольном поле; я увидел их уже издали. Три года я пробыл в плену, срок немалый, особенно если эти годы прожиты тобою в Канаде и если при этом не было часа, когда бы ты не думал о Германии, не мечтал о ней. Первая мучительно-радостная встреча с родиной произошла в Бремене, куда нас привезли на английском транспортном судне. Поверьте, не у меня одного по лицу катились слезы, слезы, которые все мы хотели бы скрыть, но которые выступали, как капли крови из незажившей раны. Однако радостные возгласы застряли в горле, когда на нас глянули страшные руины да остатки некогда гордых башен. Скрюченные и расплющенные, лежали громадные железные конструкции верфей, точно скелеты давно вымерших гигантов. Разгромленные, опустошенные стояли машинные залы. А перед входом в гавань лежало потопленное торговое судно; из воды торчали только мачты и кусок трубы. Такой была наша первая встреча с родиной…
Выправив документы, я поехал в Гамбург. Та же жуткая картина разрушенного войной города, повсюду обломки, осколки и горы, целые горы щебня. И все же это был Гамбург, город, где я родился. Я смотрел на него любящими глазами и сквозь его изувеченные черты видел знакомые, с детских лет милые сердцу картины. Меня не столько поражали руины, сколько лихорадочная жизнь среди них, суетливое копошение, караваны грузовиков, грохочущих по безликим улицам, товарные поезда, ползущие над развалинами по высоким виадукам к мосту через Эльбу и дальше, в глубь страны, дымящиеся кое-где фабричные трубы, как будто бы под развалинами все еще тлел огонь. Гамбург жил какой-то призрачной жизнью и этом мире обломков. Мне казалось даже, что среди них бурлит жизнь более деятельная, чем раньше, когда все гало по разумной, привычной колее. Точно так же, с такою же лихорадочной деловитостью бегают взад и вперед уцелевшие муравьи в разворошенном муравейнике.
В Гамбурге я навестил сестру. Ее муж, владелец угольного склада, пройдоха парень, который при Гитлере был нацистом, а с приходом англичан стал демократом, сколотил себе изрядное состояние. Но это неинтересно и к моему рассказу отношения не имеет.
Мне, стало быть, хотелось поскорее увидеть мою невесту. Почти год, как прервалась наша переписка, и я хотел убедиться, что все между нами осталось по-старому: ведь за год может многое произойти, даже в таком богом заброшенном углу, как деревня Долльхаген.
Как вор, пробирался я с запада на восток Германии, как бродяга, шел по дорогам от деревни к деревне.
Но позвольте раньше сказать несколько слов о Долльхагене. Где-то я прочитал, что скучные страницы летописи — верное свидетельство того, что жизнь в описываемые времена была счастливой. Если это так, то крестьяне Долльхагена на протяжении трех столетий, с тех пор, как шведские рыцари в Тридцатилетнюю войну разрушили Долльхаген, жили на редкость счастливо. Долльхаген не упоминается в летописях. Немногие у нас в стране знают о его существовании. В учебниках по истории об этой деревне не говорится, ибо поблизости от нее никогда никаких сражений не происходило. Ни один долльхагенский землевладелец никогда и ничем не прославился хотя бы уже потому, что здешняя земля никого не привлекала — настолько она скудна. Из века в век поколения там сменяли поколения, но одно из них мало отличалось от другого. За смертью следовали рождения точно так же, как осень следует за весной и жатва за посевом. Но вот опустошительная война наших дней в свои самые последние часы прошла кровавыми шагами и через Долльхаген, и я уже предвижу, что в будущих учебниках по истории и исторических книгах появится имя этой деревни. Однако, увы, в связи с далеко не славными событиями.
Деревня Долльхаген, окруженная дремучими лесами, строилась на лесных землях. Только в начале века мимо нее проложили железную дорогу, боковую ветку, ведущую в глубь этого края. В Долльхагене, как во всех мекленбургских деревнях, есть памятник жертвам войны, церковь, пожарное депо на околице. Долльхагенцы — это так называемые свободные крестьяне: деревней никогда не владел ни один помещик; тамошняя земля, как я уже сказал, не привлекала крупных землевладельцев. Однако местные крестьяне очень разнились по своим земельным наделам. Правда, лишь одному из них принадлежало чуть ли не целое поместье с обширным скотным двором и многочисленной дворней. Большинство же долльхагенцев, в том числе и коренные жителя, были малоземельными крестьянами, в лучшем случае, что называется, середняками, в поте лица трудившимися на своих песчаных участках, чтобы добыть себе и своей семье скудное пропитание. Были там и просто бедняки с такими ничтожными наделами, что мужчинам приходилось работать на железной дороге или уходить на лесопильню в соседнюю деревню Вике, так что их жены и дети поневоле сами управлялись со всем хозяйством.

Вот что такое Долльхаген, представший передо мной среди густых хвойных лесов. В далекие времена на месте окруженных лесами пахотных земель была, вероятно, пустошь, ибо там и сям на краю дороги попадаются густые заросли вереска. На размежеванных участках кое-где цветет картофель, золотится чахлый ячмень, а между ними расположены аккуратно очерченные посевы свеклы, рапса, репы и какой-то целебной травы, особенно хорошо растущей на этой песчаной почве.
Перед входом в деревню, точно гигантские стражи, стоят три старых-престарых дуба. Как уж они затесались сюда, среди сосен и елей, никому не ведомо. Рассказывают, будто в незапамятные времена под их кронами здешние жители, подобно древним германцам, держали совет и вершили суд прямо под открытым небом. Под средним дубом всегда стояла скамья. Возвращаясь с поля, долльхагенцы любили присесть здесь на несколько минут передохнуть и полюбоваться окрестностями.
Я вам говорил, что издали увидел Эрику, работавшую на свекольном поле. Она же меня не заметила. И мне захотелось посидеть немного на скамейке, под дубом, чтобы внутренне подготовиться к нашей встрече. На мое удивление, знакомой скамьи здесь не оказалось. Странно, подумал я, ведь долльхагенцы так любили это местечко. Каждая прогулка по деревне завершались под тремя дубами. Шутили даже, что большинство додльхагенцов были зачаты под шатром их густой листвы. Я привалился к стволу одного из дубов и смотрел на Эрику. Издали она показалась мне пополневшей. Она и раньше была крепкой деревенской девушкой, а сейчас в ней появилось уже что-то от взрослой женщины, что-то более зрелое. Как она встретит меня? Что скажет? Не забыла ли? Всего каких-нибудь три дня, как я вернулся, на родину, но уже успел наслышаться самых невероятных историй. Рассказывали, что мужья, возвратившись из плена, нередко заставали своих жен замужем за другим, с целой оравой чужих ребятишек. Помню трагический случай, который произошел в Канаде. Был там в лагере один солдат из старой партии пленных, которого взяли еще в тридцать девятом. Четыре года спустя он подружился со своим земляком, только что доставленным и лагерь. Как-то раз этот новый пленный стал жаловаться на свою беду: он, мол, всего год назад как женился и даже не успел по-настоящему вкусить семейного счастья, а теперь, вероятно, увидит свою молодую жену не раньше, чем у нее на верхней губе усы вырастут. В разговоре выяснилось, что жену того и другого зовут Орла — имя, встречающееся довольно редко. Первый пленный побледнел и дрожащей рукой вынул из нагрудного кармана потрепанную фотографию.
— Это… это моя жена!
— Правда?! — откликнулся его земляк. — А я до сих пор думал, что моя.
Здесь, под тремя дубами, пришла мне на ум эта история. Быть может, и у Эрики уже кто-нибудь есть…
Что вам сказать? В первую минуту нашей встречи я был уверен, что это именно так.
— Андреас! — вскрикнула она в ужасе и вся побелела.
Я медленно шел ей навстречу и видел, как она дрожит. Все кончено. Одна эта мысль владела мной. Но последовавший затем ее возглас: «Пойдем отсюда! Пойдем отсюда!» — удивил меня. Нет, сказал я себе, здесь кроется что-то другое.
— А куда, Эрика? Куда? — спросил я и притянул ее к себе.
— Идем! Идем!
И она быстро увела меня прочь от трех дубов. Я машинально пошел следом за ней. Я и сам был в таком смятении, что в голове у меня все смешалось. Теперь мне кажется странным, что поведение Эрики не насторожило меня.
Эрика плакала. Всхлипывала и плакала. Но, будто ища во мне опору, она положила голову мне на плечо. И мы, не обменявшись больше ни словом, направились в деревню.
За несколько дней до моего приезда между Эрикой и ее родителями произошел разговор. По поводу меня. Разумеется, узнал я об этом много позже. Эрика спросила: «А что, если Андреас скоро приедет?» На что отец ее, старик Пенцлингер, вообще-то человек неплохой, как вы потом увидите, пристально взглянув на нее, предостерегающе, чуть ли не с угрозой ответил: «Тогда… тогда помни мой наказ: молчи. Ни слова, даже ему!» В комнате наступила гнетущая тишина. И Пенцлингер добавил:
— Если не хочешь навлечь беду на себя, на нас, на всю деревню, тогда молчи. Как это делают все.
И мать тоже прогудела в поддержку отца:
— Да-да, молчи, ради бога.
— Ладно уж, буду молчать, — ответила Эрика. — Но вы так говорите, словно было бы несчастьем, если б он приехал.
И вот я действительно приехал. Старики Пенцлингеры встретили меня дружелюбно, ничего плохого не могу о них сказать, но держались они крайне сдержанно, замкнуто, настороженно.
И не они одни. Вся деревня смотрела на меня неприязненно, при встрече со мной люди опускали глаза. Мне так и не удалось завести с кем-нибудь разговор. Да бог ты мой, особой словоохотливостью долльхагенцы и прежде не отличались, но когда на все, что бы я ни сказал, они отвечали стеклянным взглядом рыбьих глаз и поджимали губы, словно они у них были склеены, мне становилось жутко, эти люди казались мне не в своем уме.
Однажды я проходил мимо усадьбы зажиточного крестьянина Уле Брунса. От Эрики я уже знал, что Брунс сохранил свое хозяйство, хотя при Гитлере он был ортсгруппенфюрером в Долльхагене. Он нагло отрицал это, и никто из односельчан не отважился вывести его на чистую воду. Мне этот Брунс никогда не был симпатичен. Переселенец из Голштинии, он принадлежал к тому типу холодных и беспринципных деревенских богатеев, которые думают только о своей выгоде, умеют приспособиться к любой ситуации и из любой ситуации извлекают для себя наибольшую пользу. Как мне рассказывали, в конце тридцать девятого года он прибрал к рукам мельницу старого Бокельмана. Бокельман умер от кровоизлияния в мозг; его дочь Герта, единственная наследница, была замужем за адвокатом-евреем, занимавшимся частной практикой в главном городе земли Мекленбург Шверине.
Кровавой гитлеровской весной тридцать третьего года, спасаясь от преследований, супруги ринулись в Берлин, надеясь затеряться в большом городе. Герте Бокельман, теперь Зильберштейн, предложили развестись с мужем; только при этом условии ей, выходцу из старинного крестьянского рода, обещали простить ее «ошибку». Герта отвергла это наглое предложение, и мельницу в Долльхагене конфисковали в пользу чистокровного арийца. Как стало известно позднее, супруги Зильберштейн с тремя маленькими детьми были отправлены в концлагерь Аушвиц. Мельница же досталась Уле Брунсу, которому крейслейтер формально продал ее за смехотворно низкую цену. Она и поныне принадлежит Брунсу, он отдал ее в аренду некоему Цимсу.
Подумать только: Уле Брунса никто пальцем не тронул! Демократы поистине не жалеют своих голосовых связок, произнося пламенные речи, но на деле проявляют непостижимую терпимость в отношении наших врагов, а те, дай им только волю, задушили бы в газовых камерах, сожгли бы в печах еще не одну сотню тысяч человек. Проходя мимо, я как бы невзначай взглянул на палисадник Брунса и просто испугался, увидав на пороге дома самого хозяина. Он стоял, широко расставив ноги. Я колебался. Подойти и поздороваться за руку? Нет, черт возьми, с него довольно будет, если я поклонюсь ему издали.
— Здрасьте, господин Брунс! — Не услышав ответного приветствия, я только из смущения прибавил: — Вот я и дома!.. Вернулся!
Уле Брунс молчал по-прежнему. Но самое жуткое было то, что он в упор, не мигая, смотрел на меня и при этом не проронил ни звука, не кивнул мне, не помахал рукой: молча и неподвижно стоял он на пороге своего дома. Он провожал меня взглядом до тех пор, пока я не исчез, из виду. Старый дурак, думал я, дождешься ты у меня, чтобы я еще когда-нибудь с тобой поздоровался. Отныне ты для меня пустое место!
Несколькими домами дальше, возле лавчонки Мартенса, где я, приезжая Долльхаген, покупал, бывало, для Эрики каких-нибудь сладостей, дорогу перебежал мальчуган лет десяти и остановился, с любопытством уставившись на меня.
— Здравствуй, парнишка! Ты чей будешь?
— Разве не узнаешь? Я — Аксель, купца Мартенса сын.
— Ну конечно же. Аксель, конечно!
«А-а-ксель!» Дверь лавчонки с шумом отворилась, и я увидел толстого угрюмого Оттомара Мартенса. Своими злыми глазами он смотрел на меня так, словно никогда сроду не видывал.
— А-а-ксель!
— Беги, мальчуган, отец зовет тебя!
Я смотрел вслед бегущему по деревенской улице мальчику. Я видел, как он влетел в открытую дверь, которая мгновенно, словно по волшебству, захлопнулась за ним.
Все это было непонятно. Не узнают меня долльхагенцы, что ли? Ведь не так уж я изменился за эти несколько лет.
Железнодорожный рабочий Бёле — на краю деревни, на самой опушке леса у него был маленький участок земли — неожиданно появился передо мной. Бёле, давнишний социал-демократ, теперь, надо думать, стал человеком влиятельным, решил я. Он взглянул на меня, всмотрелся более пристально, потом повернулся спиной, перешел железнодорожный путь и исчез так же неожиданно, как и появился.
Весь Долльхаген был словно заколдован, и Эрика в том числе. Но несмотря на это, не будь она уже моей невестой, я бы тут же, с первой минуты нашей встречи, влюбился в нее. В ней, хотя и довольно полной, ядреной, как у нас говорят, не было ничего крестьянски грубого. Но в лице, раньше таком спокойном, ясном, мелькало выражение затаенного страха. Я как-то поймал на себе ее странный испуганный взгляд. Густые каштановые волосы Эрики отливали темной медью. Как перламутр, блестели светлые глаза. Она была еще прекраснее, чем та, воображаемая Эрика, что посещала меня долгими одинокими ночами в канадском лагере. Мы забывали о ее родителях. Для нас никто не существовал. Мы видели только друг друга и все время открывали друг в друге что-то новое. Взявшись за руки, мы глядела друг другу в глаза, болтали, смеялись. Оба мы были во власти любви, и, вероятно, со стороны наше поведение казалось довольно глупым. И все же Эрика что-то таила от меня. Какое-то беспокойство, какой-то страх не покидали ее.
Однажды Пенцлингер отвел меня в сторону и спросил:
— Ты к нам надолго? Надумал остаться здесь?
— И да и нет, — ответил я, смеясь, — Поживу, пока Эрика не поедет со мной.
— Как тебя понять?
— Мы поженимся.
— А где жить будете?
— В Гамбурге. Возможно, в Любеке, где-нибудь уж осядем.
— Значит, в Западной?
— Ты-то согласен, папаша Пенцлингер?
— Я бы не прочь даже, чтобы это произошло поскорее.
Это была прямо-таки обезоруживающая откровенность.
На меня смотрели как на помеху, как на чужака. Собственной дочерью и то жертвовали — лишь бы от меня избавиться. Между тем я не был крестьянином и напрямик заявил, что никогда им не стану, хотя я знал, что для папаши Пенцлингера это было тяжким разочарованием: Эрика у стариков единственная дочь, и умрут они, хозяйство попадет в чужие руки.
— Ладно! Значит, на Запад подадитесь, — повторял Пенцлингер. — Это хорошо: если война начнется, они тебя не сразу возьмут.
— Война?! — воскликнул я в изумлении, словно не расслышал, как следует. — Бог ты мой, кто сейчас думает о войне? О последней-то еще не успели забыть!..
— Без войны не обойтись, — раздраженно пробурчал старик. — Так ведь все оставаться не может.

Биография


Произведения

Критика


Читати також