Вилли Бредель. ​Весенняя соната

Вилли Бредель. ​Весенняя соната

Дежурный офицер доложил коменданту, что комендантский патруль задержал капитана Николая Прицкера. Этот советский офицер в нетрезвом виде учинил разгром в квартире одного немецкого профессора и угрожал членам его семьи.

Полковник Перников опустил голову. Прицкер — политработник вверенной ему воинской части. Небольшого роста, болезненный и вечно рассеянный человек. Неужели капитан Прицкер мог позволить себе нечто подобное?.. Какой бес в него вселился? Полковник положил на стол руки, они невольно сжались в кулаки. Люди жизнью рискуют, чтобы оградить город от бандитов, а этот офицер вдруг так распоясался.
Перников поднял глаза.
— Где он?
— На гауптвахте, товарищ полковник.
Комендант поднялся.
— Идите за мной!
В маленькой комнатушке гауптвахты на голой деревянной скамье, вытянувшись во весь рост, неподвижно, как мертвый, лежал капитан. Полковник подошел к нему.
— Ведро воды! — приказал он дежурному офицеру.
Приподняв пьяного обеими руками за плечи, он сильно его встряхнул. Капитан попытался приоткрыть глаза. Он что-то пробормотал.
— Очнитесь же, черт вас возьми!
Капитан, как бы защищаясь, поднял руку и нечаянно угодил полковнику в глаз. Перников не сдержался — он с силой оттолкнул пьяного, сбил его с ног и выбежал из камеры. Дежурный лейтенант снова уложил Прицкера на скамью. В эту минуту раздался голос часового за дверью:
— Товарищ лейтенант! Товарищ лейтенант! Скорее сюда!
На лестнице, ведущей из подвала, где помещалась гауптвахта, стоял полковник Перников, обхватив обеими руками лестничный столб. Полковник стонал. На лбу у него выступили капельки пота.
— Что с вами, товарищ полковник?
Лейтенант поддержал Перникова. Тот прошептал еле слышно:
— Домой! Отвезите меня домой, лейтенант!
Как только обер-бургомистр Вайс узнал, что произошло на квартире профессора, он тотчас позвонил Коваленко. Но помощник коменданта уехал в район, его ждали только поздно вечером. Жена Вайса, Грета, настаивала, чтобы муж сейчас же поговорил с профессором. Лучше всего, советовала она ему, пригласить профессора вместе с женой к себе.
Профессор Манфред Ринбергер — рослый мужчина с высоким лбом ученого и шевелюрой, тронутой сединой, — немедленно откликнулся на приглашение. Держал он себя сердечно и непринужденно. Жена его, темная блондинка с косами, уложенными на ушах, была, напротив, весьма сдержанна и молчалива.
— Могу себе легко представить, господин обер-бургомистр, зачем вы нас сюда пригласили, — начал профессор. — Какое злополучное завершение ряда очень приятных вечеров!..
— На вас глядя, не скажешь, что вы слишком удручены, хотя ваша квартира и пострадала, — сказала Грета, накрывая на стол.
— Урон не столь уж велик. А вот страху мы натерпелись — это гораздо хуже. Но, пожалуй, стоит рассказать все по порядку. Очень важна предыстория этого случая.
Томас и Грета попросили профессора рассказать все, как было.
— Вы, вероятно, примете нас за безнадежно отсталых людей, если я выдам вам секрет: дома у нас нет ни патефона, ни радиоприемника. Но зато у нас есть рояль, скрипка, альт, виолончель и флейта, а в комнате моей супруги стоит маленький клавесин. Мы очень часто музицируем. Когда-то любовь к музыке сблизила меня с моей теперешней женой: мы познакомились с ней в туристском ферейне «Перелетные птицы». Туристские походы и музицирование на всю жизнь остались нашим излюбленным развлечением. Музыке я обязан тем, что не стал ученым сухарем в своей лаборатории, среди пробирок, тиглей и другой химической посуды, и не закис в парах химикалий. Музыка помогла нам пережить годы тяжелых испытаний, она озаряла своим светом длинную цепь черных дней, она ободряла нас, вселяла в наши сердца веру в жизнь.
Эта печальная история началась в середине прошлого месяца. Я хорошо помню все подробности: мы разучивали один из квартетов Брамса; Рутильде, нашей старшей дочери, скрипачке, никак не удавалась ее сольная партия, и мы без конца повторяли одно и то же место. Вдруг кто-то постучал в дверь. Тихо, я сказал бы даже, нерешительно; мы удивленно переглянулись: час был уже довольно поздний. Жена пошла посмотреть, кто там стучит. В гостиную она вернулась с совершенно растерянным видом. «Что случилось?» — спрашиваю я, встревожившись, и иду ей навстречу, а в дверях уже стоит русский в офицерской форме. Я остановился. Моя жена, дети и я — все мы испуганно уставились на незваного гостя.
О русских рассказывали так много всяких ужасов, что мы ничего хорошего не ждали от этого визита. Вскоре, впрочем, я убедился, что вид у нашего гостя совершенно безобидный. Чуть ли не робко стоял он на пороге и смотрел на нас своими большими темными глазами. Когда он снял фуражку, мы увидели копну черных густых вьющихся волос. Не знаю, сколько времени мы молча смотрели друг на друга. Но вот я шагнул к нему и уже собрался что-то сказать, но он поднял руку и вполголоса, почти умоляюще, произнес на ломаном немецком языке:
— Пожалуйста, не бойтесь! Я услышал музыку. Я люблю музыку. Пожалуйста, можно мне послушать музыку?
Тут я не мог не улыбнуться. Мы все заулыбались.
— Заходите, — сказал я, — будьте нашим гостем.
Я подал ему руку. Он крепко пожал ее.
— Я только послушаю музыку, пожалуйста, — повторил он и прибавил, показав рукой на стул у окна: — Посижу здесь и послушаю музыку, да?
Офицер опустился на стул. Фуражку положил к себе на колени. Он сидел, прямой как свеча, и темные глаза его блестели. Что нам оставалось делать? Мы продолжали играть. «Ну вот, думал я, теперь-то уж наверняка у нас ничего не будет ладиться, дети очень взволнованы. И жена тоже». Но именно она первая подошла к роялю и с таким видом, будто ничего не случилось, села и ободряюще улыбнулась мне. Я посмотрел на обеих девочек: они настраивали свои инструменты, украдкой поглядывая в сторону офицера. Девочки, особенно Ирмгарт, держали себя непринужденно. А Ганс, наш младший сын (он играет на флейте), стал рядом с матерью, чтобы перелистывать ноты.
Как сейчас помню, играли мы струнный квартет Тартини, и мне кажется, что слушать нас действительно было удовольствие. Каждый инструмент вступал с безупречной точностью; ансамбль звучал отлично. По-видимому, каждого из нас подхлестывало присутствие слушателя, как бы публики. Русский сидел, выпрямившись на своем стуле, притихший, неподвижный. Только темные глаза его время от времени дружелюбно поглядывали на кого-нибудь из нас. Когда мы закончили и сделали вид, будто собираемся отложить наши инструменты, он попросил с радостной улыбкой: «Еще сыграйте, пожалуйста!» Я хотел было отказаться из опасения, что наш гость после каждой пьесы будет повторять свое «еще сыграйте, пожалуйста!». Но жена подмигнула мне и показала на ноты, которые она уже поставила на пюпитр. Я шепотом переговорил с дочками, и мы начали вторую часть анданте из Квартета си минор Моцарта — наш, так сказать, коронный номер, который мы всегда охотно и на редкость чисто исполняем.
Наш гость сидел как изваяние; ни один мускул не дрогнул на его лице, и все же нам казалось, что он сиял от счастья. «Как медный таз», — сказала позднее Ирмгарт, дерзкая она у нас девчонка.
Мы повторили Ночные миниатюры Моцарта. Русский поднялся, поклонился и сказал:
— Благодарю много, много раз, очень!
Он пожал всем по очереди руку — сначала жене, потом мне, затем дочерям и, наконец, Гансу. На пороге он обернулся и, раньше тем выйти на улицу, поклонился еще раз. И все же, чего греха таить, заперев за ним дверь, мы почувствовали облегчение, стали смеяться, шутить, особенно дети.
На следующий вечер мы не музицировали. Жена и девочки были приглашены к моей сестре в Вистов, где у нее маленькое поместье. Хотя Вистов сравнительно недалеко от Ростока, попасть туда сейчас, когда нет машины, когда не ходят поезда, — это целое событие. Но мы часто устраиваем туда походы, ибо побывать в Вистове — значит пополнить наши продовольственные запасы.
На третий день мы серьезно призадумались, стоит ли нам вечером играть. Ведь может случиться, что мы тем самым снова привлечем к себе в дом капитана, одержимого страстью к музыке. «Да что там! — решили мы в конце концов. — Больше он не придет!»
Впрочем, я, признаться, заподозрил детей в том, что им хочется, чтобы русский пришел. Так или иначе, но мы решили играть. Едва мы начали, как в дверь постучали…
— Это он! — воскликнули девочки и заулыбались.
И в самом деле, это был он.
— Можно мне? — спросил капитан еще в дверях.
Стул его уже стоял у окна. Поклонившись, русский пожал нам всем руки, подошел к стулу и сел.
Он пришел в начале девятого, а ушел около одиннадцати. Все это время он просидел не шевелясь, точно окаменев, и не проронил ни звука. Мы переигрывали отдельные места, останавливались, если кто-нибудь вступал с запозданием или общее исполнение заставляло желать лучшего, и почти забыли о присутствии русского офицера. Дети, как все дети, смеялись, дразнили друг друга и перебрасывались шутками. А русский все сидел, и в его больших глазах отражались самые различные чувства: радость, удивление, а порою грусть.
На следующий день он принес с собой какой-то сверток и молча положил его на стол.
— Для вас! — сказал он, обращаясь к моей жене. А затем добавил — Для всех!
В пакете оказалась буханка хлеба, банка мясных и банка рыбных консервов. Как мы ни настаивали, чтобы он забрал свой сверток, как ни пытались разъяснить, что обойдемся без этих продуктов, он лишь улыбался и повторял: «Для всех!» Только после его ухода нам пришло в голову, что он хотел сказать этим своим «для всех». По-видимому, «для всех» означало и для него тоже. Мы очень сожалели, что поздно догадались об этом.
На следующий вечер мы не садились ужинать, пока он не пришел. В этот раз он принес большой кусок масла — диковинка нынче, как вы знаете. И поужинал с нами. Должен сказать, что это был приятный гость. Сначала, признаюсь, я испытывал некоторые опасения. Но наш капитан — фамилия его, кстати, Прицкер, думается мне, что он еврей, — оказался человеком образованным и прекрасно воспитанным. Он был разговорчив, остроумен и находчив, хохотал с девочками до упаду — иногда просто так, беспричинно.
И вот с течением времени капитан Прицкер стал своим человеком в доме, и, если он пропускал один вечер и не приходил, что, правда, случилось всего раза два или три, он назавтра получал изрядный нагоняй.
Капитан, несомненно, приносил бы продукты каждый вечер, если бы моя жена категорически не воспротивилась этому. Только изредка мы принимали от него кое-какие мелочи. Однажды он принес с собой бутылку водки. Но сам он, по-видимому, был человек непьющий: он едва пригубил несколько раз свою рюмку. Помню, Рутильда спросила капитана, женат ли он. Гость наш вдруг страшно изменился в лице, побледнел, в глазах у него что-то дрогнуло. Он отрицательно покачал головой. Теперь, когда мне многое известно, я понимаю, почему с этой минуты он сделался так странно молчалив. Одна из наших девочек как-то спросила капитана, какое его самое любимое музыкальное произведение. Он ответил тихим, едва ли не дрожащим голосом:
— Весенняя соната Бетховена.
Весенняя соната? Я не сразу сообразил, о какой сонате идет речь. На следующий день девочки перелистали множество книг и нотных тетрадей. Они не успокоились, пока не выяснили, что капитан разумел под Весенней сонатой. Это оказалась соната фа мажор, опус 24. Сестры решили устроить нашему русскому гостю сюрприз, разучив для него его любимое произведение. Они долго приставали ко мне, чтобы я разрешил им заняться сонатой, и я в конце концов согласился.

Соната фа мажор — одно из ранних произведений Бетховена; в ее лейтмотиве есть еще, если можно так выразиться, отголоски моцартовских звучаний, особенно в первой части. Но зато вторая часть, адажио, но своей выразительной силе — уже настоящий Бетховен. Рояль и скрипка превосходно перекликаются и дополняют друг друга. Рутильда сразу же предложила исполнить для капитана адажио. Но меня — я, кажется, говорил уже — все время останавливало какое-то недоброе предчувствие. Если бы меня спросили, откуда оно взялось, ответить я бы не мог. Боялся ли я сложного скрипичного соло? Тревожило ли меня что-то другое? Неясное предчувствие беды?
Моя жена и Рутильда репетировали днем: ведь они готовили сюрприз для капитана! Рутильда превзошла себя, скрипка в ее руках пела нежно и звучно, она и рыдала, и вопрошала, и в то же время говорила об отрешенности от всего земного.
В тот вечер, когда мы собирались исполнить Весеннюю сонату, мы решили устроить по этому поводу небольшое торжество. Стол был празднично убран. Жена моя — я до сих пор не знаю, как ей это удалось, — раздобыла несколько бутылок пива. На донышке маленького графина, поставленного на стол, было немного водки. Огненно-красные гладиолусы на белой скатерти радовали глаз.
Когда капитан пришел, мы сразу заметили, что он, должно быть, выпил. Он говорил запинаясь, не очень внятно. Рутильду это огорчило и разочаровало. Она шепнула мне:
— Он и капли в рот не взял бы, если бы знал, что его ждет сегодня!
Я кивнул дочери и постарался успокоить ее. Сегодня, пожалуй, я сказал бы ей: если капитан и не знал, то, по-видимому, предчувствовал, какой сюрприз его ожидает, иначе непонятно, отчего именно в этот вечер он выпил; ведь раньше с ним этого ни разу не случалось. Как я ужо говорил, он отнюдь не был пьяницей.
Мы попросили нашего гостя занять свой стул у окна. Открывая вечер, Ирмгарт прочитала стихотворение Германа Гессе «Игра на флейте». Вы его знаете? Это одно из лучших стихотворений Гессе. Оно написано в духе народной песни и повествует о чудесном свойстве музыки объединять народы. Я знаю эти стихи наизусть, и если вы ничего не имеете против, то послушайте, как декламирует профессор:
Дом светится в ночи.
Трепещет каждый лист.
И огонек среди деревьев рдеет.
Невидимый играет здесь флейтист
И каждый звук своим дыханьем греет.
Старинной песни сладостный мотив
Вбирает чутко тишина ночная.
И мнится: все окончены пути
И каждая страна — страна родная.
И мнится: все, чем дышит род людской,
В дыханье этом полно отразилось
И увлекает сердце за собой,
И связь времен навеки утвердилась.
Когда Ирмгарт кончила, моя жена и дочь заиграли адажио из бетховенской сонаты фа-мажор. Я заметил взгляд Рутильды, устремленный на капитана. Она вступала несколько позднее. Едва раздались первые такты, как наш гость поднял голову, напряженно слушая. Он обвел всех нас взглядом, но не с выражением радости, как мы ожидали, а с удивлением и даже злобой. Заметил я также, что он затрудненно дышит.
Не знаю, знакомо ли вам это адажио, этот маленький, удивительный по своему обаянию шедевр; извините меня за банальность, но эта музыка проникает в самое сердце, когда слушаешь ее, душа трепещет от блаженства. Я следил за Рутильдой, она играла вдохновенно. Но неожиданно я заметил испуг на ее лице: капитан Прицкер нетвердой походкой подошел к столу и налил остаток водки из графина в стакан. Не знаю, почему я не отнял у него стакана. Не понимаю, как могла Рутильда продолжать свою партию. Она плотно сжала веки, будто не хотела видеть того, что видели мы все. Капитан залпом выпил водку. Потом опять уставился на нас. «Кончить! Бога ради, кончить!»— подумал я. Но Рутильда продолжала играть, и как она играла! Но вот зазвучал и рояль. Капитан закрыл лицо руками, словно терзаемый страшной мукой. Что все это значит? Почему они продолжают играть?
И вдруг раздался крик, за ним послышались какие-то непонятные слова… Капитан одним движением руки рванул со стола скатерть со всем, что было на ней. Жена уронила голову на клавиши рояля. Ирмгарт и Ганс выбежали из комнаты, перепуганные до смерти. Капитан всей своей тяжестью навалился на шкаф, где стояли рюмки, чашки и другая посуда, шкаф опрокинулся и упал на стол. Потом он сорвал с окон портьеры и занавеси, ногой отшвырнул стулья. Не переставая выкрикивал он то ли проклятия, то ли угрозы. Рутильда, все еще со скрипкой и смычком в руках, застыла на месте. Вот сейчас он набросится на нее, подумал я и уже приготовился ее защищать. Но капитан неожиданно рухнул в кресло, положил голову на подлокотник и громко зарыдал.
Я уложил жену на диван, затем подошел к дочери и обнял ее за плечи. Стоя так, мы смотрели на несчастного капитана, который, тряся головой, плакал, как ребенок.
Наконец явился комендантский патруль и увел его.
В эту ночь никто из нас не сомкнул глаз. Каких только предположений мы не строили. Внезапное безумие? Бывает же, бог мой, и такое. Кто не слышал об одержимых? В конце концов мы пришли к выводу, что у капитана, видимо, вдруг сдали нервы. Иначе мы не могли объяснить себе его поведение. И если бы мне пришлось рассказывать эту историю несколько часов назад, я, вероятно, закончил бы ее этими смутными догадками и мучительными предположениями. Но теперь мне многое стало понятно.
Сегодня днем меня посетил молодой офицер из комендатуры. От имени капитана Прицкера он попросил извинения и предложил возместить нам убытки. Он же рассказал мне о судьбе капитана. Судьба эта еще трагичнее, чем можно было предполагать. Послушайте только.
До призыва в армию капитан Прицкер преподавал музыку в Киевской консерватории. Он был женат, у него были дочь и сын, оба еще школьники. В 1942 году солдаты гитлеровского вермахта согнали в Киеве, как скот, десятки тысяч евреев — мужчин, женщин и детей, — и расстреляли их в окрестностях города, на краю рва, выкопанного самими жертвами. Среди этих несчастных оказались жена и дети капитана. Вечером, накануне призыва Прицкера в армию, его жена и двенадцатилетний сынишка, одаренный, подающий надежды скрипач, исполняли Весеннюю сонату Бетховена.
Профессор умолк. Жена его сидела, низко опустив голову. Профессор погладил ее по волосам и обнял за плечи.
Грета встала. Казалось, она по находила себе места. Вдруг она спросила профессора:
— Ну и что вы предприняли, господин профессор?
— Я? — удивленно спросил Ринбергор. — А что я мог предпринять, скажите на милость?
— Но, господин профессор, не можете же вы таи оставить это дело!
Вайс, предложил, чтобы Ринбергер написал коменданту письмо, в котором изложил бы все эти обстоятельства и сообщил, что не имеет к капитану никаких претензий.
— Возможно, полковник и не ответит вам, — добавил обер-бургомистр, — но без последствий письмо не останется, уверяю вас.
— Виновны, в сущности, мы, — сказал профессор, — я разумею, мы, немцы. — Подняв глаза, он продолжал: — Представьте себе: офицер армии-победительницы находится в стране, чьи люди вторглись в пределы его родины и убили его жену и детей. Палачи побеждены, по жители этой страны вовремя не схватили палачей за руку, они предоставили им свободу действий, другими словами, поощряли убийство. Офицер в полном одиночестве бродит по городу побежденных. Он проходит мимо дома, из которого доносится музыка. Он видит: благополучная семья, не понесшая потерь, все здесь вместе — муж, жена, дочери, сын; они играют Шумана, Брамса, Моцарта. А он стоит на улице и слушает. Ему знаком каждый аккорд, ведь он учитель музыки, он знает и любит ее. Музыка сильнее ненависти. Офицер, как проситель, стучится в дверь побежденных, в дверь сообщников тех, кто принес несчастье ему и его родине. Офицеру разрешают войти послушать музыку, и он счастлив, хотя это и немцы, соотечественники палачей, убивших его жену, дочь, сына и бесчисленное множество других женщин и детей у него на родине. Он об этом думает, он не может не возвращаться к этой мысли; постепенно страдание овладевает им, пересиливает все другие чувства. Он старается заглушить свою муку, не желает, чтобы эта немецкая семья что-нибудь заметила. Он пьет, лишь бы забыться. И вот именно та вещь, которую его немецкие знакомые, ничего не подозревая, исполнили для него, желая его порадовать, причинила ему нестерпимую боль. Да, это наша вина, наша. Виноваты мы…
Ринбергер умолк и откинулся на спинку кресла. Жена профессора, которая слушала его, широко раскрыв глаза, не могла сдержать слез.
В комнате долго стояла тишина. Нарушил молчание обер-бургомистр:
— В сущности, господин профессор, ваше письмо коменданту готово. Вам остается только перенести на бумагу то, что вы нам сейчас рассказали.
Полковник Перников стоял у двери, выходящей на веранду, заложив руки за спину, в характерной для него несколько напряженной позе и смотрел в сад. На кустах, высаженных вдоль забора, светились под солнцем золотисто-желтые цветы. И среди живописно разбросанных на искусственном холмике камней переливался всеми красками сказочный мир цветов, созданный руками садовника. Полковник смотрел на все это великолепие и не видел ничего. Мысли его были заняты письмами, лежавшими на столе. Он несколько раз перечитал их, строчку за строчкой. Письмо Греты, полученное вчера вечером, не особенно тронуло его, скорее, даже рассердило. Что она позволяет себе? Кто дал ей право бросать ему упреки? Но затем принесли письмо немецкого профессора. Читая его, Перников краснел и бледнел, на этот раз не от гнева. Оказывается, он понятия не имел об обстоятельствах, сообщенных профессором. И вот теперь он задавал себе вопрос: а что ему вообще известно о его подчиненных, о сражавшихся в его части офицерах? Ничего он не знает о них. Даже о семейных делах Коваленко он едва ли знает что-нибудь толком, а ведь это его заместитель. Вроде бы к Коваленко собиралась приехать жена. Вопрос о ее приезде давно был решен положительно. Почему же ее еще нет здесь? Он вспомнил все, что Коваленко рассказывал ему о смерти сына. Жена его никак не могла пересилить себя и приехать в Германию. Да, об этом Павел Иванович рассказывал ему. А он выслушал и… забыл. Нет, ничего он не знал об ударах судьбы, постигших его офицеров и солдат, о их часто нелегкой личной жизни; а ведь они в конечном счете не только его подчиненные, но и его соратники, товарищи… А капитан Прицкер? Сколько лет он уже служит политработником в его части! Вместе они прошли от Краснодара до Ростока. И пока капитан сражался, немцы убили в Киеве его семью…
Полковник задумался… Вот мы читаем в газетах, слушаем по радио и передаем из уст в уста: в Ворошиловграде убито двенадцать тысяч евреев; в Керчи, на окраине города, расстреляны тысячи жителей; в Киеве — десятки тысяч евреев и коммунистов зверски убиты и брошены в общие могилы… Мы читаем об этом, приходим в ужас, но по-настоящему это не доходит до нашего сознания, разум отказывается воспринять такое нагромождение преступлений… Они настолько чудовищны, что теряют осязаемые черты. А ведь для тысяч, сотен тысяч людей они стали вполне реальной трагедией. Полковник не раз и в самых различных обстоятельствах сталкивался лицом к лицу со смертью. Но ничто так не потрясло его, как смерть единственного сына Никиты, и погиб сын где-то вдали от него. Смерть близкого человека, даже просто друга, трогает нас куда больше, чем гибель многих тысяч незнакомых людей.

Ну а капитан? «Тяжелые испытания достались на долю этого преподавателя музыки, — размышлял полковник. — Была у него, верно, хорошая, счастливая семейная жизнь, и он так же радовался своим подрастающим детям, как я — своему Никите. А теперь он — один-одинешенек, он потерял всех, кто ему дорог, он клянет свою судьбу, жить ему опостылело, и все-таки он привязан к жизни…»
Полковник зашагал из угла в угол. Разве в его собственной судьбе мало общего с судьбой этого капитана? Разве не одни и те же невзгоды обрушились на них обоих? Разве оба они не одиноки, хотя некогда у каждого из них была семья, жена, дети?..
Полковник опять остановился перед дверью на веранду. Он думал: «И этого человека я так грубо оскорбил! Простить себе не могу! Глупо, да и только!»
Яркие, пестрые цветы радовали глаз своей нетронутой свежестью. Белая кора берез светилась на фоне голубого летнего неба. Воздух был напоен сладостным благоуханием. Пчелы, жужжа, вились вокруг цветов. На деревьях щебетали птицы. Всюду жизнь, всюду радость бытия… Полковник вдруг хлопнул себя по лбу: «А капитан-то ведь все еще на гауптвахте! За бесконечным философствованием и рассуждениями я опять забыл о человеке».
Он прошел в переднюю, взял с вешалки фуражку и крикнул связному Алеше, что скоро вернется.
У входа на гауптвахту ему стало как-то не по себе. Холодновато было тут. И плесенью попахивало.
— Сколько у вас людей под арестом? — спросил он у открывшего ему дверь сержанта.
— Восемь человек, товарищ комендант. Шесть солдат и два офицера.
Полковник решил заглянуть в личные дела арестованных. Может быть, можно их отпустить? В такой летний день, должно быть, особенно тяжело сидеть взаперти… «Что-то я сегодня чересчур великодушен», — подумал он, идя по длинному коридору вслед за сержантом.
Великодушие и мягкотелость, конечно, вещи разные. В мягкотелости полковника никак нельзя было заподозрить.
Сержант отпер дверь. Полковник вошел в узкую камеру и пристально посмотрел в лицо капитану. Тот вскочил и вытянулся у самой стены, под окном, схваченным решеткой, через которое просачивался скудный свет. Сначала полковник хотел было услать сержанта, но раздумал. Нечего делать из этого тайну. Ему нечего скрывать.
— Товарищ капитан, я пришел извиниться перед вами. Я был неправ. Простите меня.
Прицкер во все глаза смотрел на коменданта. Некоторое время оба офицера молча стояли друг против друга. Потом полковник протянул руку капитану:
— Не обижайтесь на меня!
— Товарищ полковник, я виноват. Я нарушил устав.
— Знаю, дорогой, — прервал его полковник. — И за это вы отсидели под арестом. Но я… я был несправедлив. Я не знал всей подоплеки, понимаете? Значит, мир?
Капитан пожал руку полковнику. По лицу его текли слезы. Полковник не переносил плачущих мужчин, а уж плачущих солдат — и подавно. Но вдруг он почувствовал, что и у него глаза наполняются слезами. И снова мелькнула мысль, что оба они, и капитан и он, страдают от одной и той же душевной раны. Поддавшись внезапному порыву, он привлек к себе капитана и обнял его.
— Пойдемте, Николай Самуилович, свое наказание вы уже отбыли.
Полковник улыбнулся открытой и приветливой улыбкой.
— Сегодня вы мой гость. Пообедаем вместе.

Биография


Произведения

Критика


Читати також