Эрвин Штриттматтер. ​Чудодей

Эрвин Штриттматтер. ​Чудодей

(Отрывок)

От автора

Меня часто спрашивают, не автобиографичен ли роман «Чудодей».
Отвечаю: самые неправдоподобные эпизоды, описанные в этой книге, основываются на пережитом, все же, что не кажется неправдоподобным, — сочинено.
Я хотел написать книгу, направленную против той проклятой немецкой Innerlichkeit — погруженности во внутренний мир, которой и я был некогда подвержен. Я хотел помочь немцам познать общественно-историческую истину и освободиться от всяческого лицемерия.
Насколько мне это удалось, пусть судят читатели, особенно тогда, когда уже будет завершен 2-й том «Чудодея», над которым я сейчас работаю.
Сердечный привет советским читателям!
Советскому народу я благодарен за очень многое. Не будь советского народа, мне и теперь пришлось бы жить так же трудно, как живут сегодня еще многие из моих братьев на Западе, а может, и вовсе не пришлось бы жить.
Эрвин Штриттматтер

Посвящается Еве

I
КОГДА ПОЮТ СВЕРЧКИ…

1
Станислаус появляется на свет в деревне Вальдвизен; еще до своего рождения он посягает на запасы драгоценного топлива, а его отец Густав колотит повивальную бабку.

Хозяин леса поднял руку:
— Стой!
Сухая кисть руки заколебалась между ветками, словно призрачный плод. Человек, тащивший ручную тележку, остановился. От страха он съежился и уставился на траву под ногами, он не видел росинок, сверкавших на стеблях. И не слышал крика кукушки.
Лесничий вышел из засады в сосняке. Казалось, он взглядом разгребает валежник, грудой лежавший на тележке. Владелец тележки, стеклодув Густав Бюднер, вез последнюю охапку того валежника, который полагалось получить ему за год.
Лесничий обнаружил под валежником часть давно засохшего ствола. Он вытащил записную книжку и сделал пометку. Густав Бюднер уставился на длинный ноготь указательного пальца лесничего. И зачем только человеку такой длинный ноготь? Не для того ли, чтобы чистить пенковую трубку? Лесничий подошел к дереву у опушки, нагнулся и начертил длинным ногтем на земле крест.
— Сваливай сюда.
Он выписал квитанцию: «Штраф один талер за попытку похищения четверти сажени дров из собственных лесонасаждений графа Арнима… Дано в Вальдвизене 12 июля 1909 года. Управляющий Дукманн».
Эх, прощай навеки, милая монета!
Утрата целого талера порядком расстроила убогий бюджет семейства Бюднеров. Теперь уже не купить в графском лесничестве разрешение на сбор черники. И когда ягода поспела, Лена, жена Бюднера, не имея требуемых трех марок, ежедневно обливалась холодным потом от страха. Она очень боялась помощника лесничего, тот был настоящей ищейкой, а в Лене уже билось второе сердце.
Неужели же Густаву Бюднеру так и примириться с утратой талера и оставить сухое полено и последнюю вязанку хвороста там, где их пришлось сбросить? Ну нет! В воскресенье Густав затеял с ребятами игру в автомобили. Дети гудели и урчали каждый на свой лад. А Густав был хозяином всех автомобилей и рассылал их куда хотел. И он приказал им, гудя и урча, подъезжать к тому месту, где лесничий начертил своим длинным ногтем крест на земле. Каждому автомобилю поручалось привезти по сухой хворостине. А для поленьев Густав составил из двух ребят мощный грузовик. Пришлось только долго объяснять им, что это такое. Графский лимузин на высоких колесах они знали, но никогда еще не видели грузовика. Столько хлопот и неприятностей, и все ради топлива на зиму.
Густав Бюднер был связан, словно прочной пуповиной, с миром целой цепью жизнестойких предков. Его отец Готлоб Бюднер слишком рано доставил своей матери, бабушке Густава, радости материнства. Она еще не созрела для этих радостей, еще не была замужем и еще не собиралась посвящать себя заботам о детях. Поэтому он и вовсе не должен был появляться на свет, его вовсе не должно было быть. Но он упрямо сопротивлялся и ядовитым зельям, и горячему вину с гвоздикой, и прыжкам с табуретки, в которых она упражнялась в коровнике, и даже дерзкому вмешательству повитухи. Вопреки всему он появился на свет — не позволил себе помешать.
Отец Готлоба Бюднера отстоял свою жизнь от ударов прусской палки графа Арнима. Он поднялся с одра смерти, на который его повергли графские побои, хоть и охромел навсегда.
Дедушка Готлоба хоть и рябым, но удрал от черной оспы, а прадед провел свой грубо сколоченный жизненный челн через мутный поток чумы. Короче говоря, все Бюднеры упрямо одолевали смерть и гибель. Они были цепки, как придорожный бурьян, — его растопчут, а он всякий раз снова уверенно ждет пробуждения жизненных сил.
Однажды вечером, спустя три недели после того, как все же была доставлена последняя тележка валежника, Густав Бюднер спешил домой с работы.
Пять быстрых шагов, потом прыжок! Он вышел из лесу в поле. Лесная дорога была тениста, а полевая искрилась сверкавшим на солнце песком. Бюднер прищурился и поглядел на свой картофельный участок — узкую полосу песчаной земли с чахлыми кустиками. Там у края межи должна была бы уже стоять наготове груженая тележка, которую ему предстояло тащить домой. Но тележки не было — значит, Лена сегодня не полола и не собрала сорняков для козы. Только что, идя лесом, Густав еще насвистывал дурацкую песенку:
Весело пташка поет
Про счастье и про любовь,
А наполнится гнездышко писком птенцов —
И песням конец настает.
Но теперь в его мысли заползала злость, как черный лесной паук.
Уже видна была околица. Пять домиков. Каждый дом, словно в гнезде из кустарника и деревьев, а рядом хлев, словно детеныш дома. Из трубы над бюднеровской крышей поднимались клочья дыма. Значит, Лена жгла дрова, запасенные на зиму, дорогие, с таким трудом добытые дрова! Черный паук злости опутал мысли Густава. Он готов был бежать по-звериному, на четвереньках, лишь бы поскорее добраться. Сколько раз уже он приказывал, чтобы Лена готовила обед с утра, когда варит картошку скоту. А она нарушила его приказание. И жарит и парит вовсю, чтобы наверстать упущенное время. И все от проклятого шитья! Да еще эта трижды проклятая страсть к чтению у бабы! Он не возражал против того, что она шьет. Как-никак, необходимое дело. Нельзя же человеку разгуливать с зияющими прорехами. Он не возражал и против чтения. Книги иногда помогают забыть о грызущей нужде. Но он был решительно против шитья и чтения среди бела дня. Шить следует, отдыхая по вечерам, а днем, чтобы забыть о досадных нуждах, лучше покрепче работать. Гнев навалился ему на спину, словно туго набитый мешок. Он споткнулся на ровной дороге, и в это мгновение его окликнул сиплый ребячий голосок:
— Можешь не спешить, он еще не заявился.
Его дочь Эльзбет сидела под кустом дикой сирени. Густав так резко остановился, что во фляге хлюпнул остаток ячменного кофе.
— Кто не заявился?
— Новенький.
— Какой новенький?
— Меня посылали за теткой Шнаппауф. И теперь они вместе с мамой ждут аиста.
Густав припустился еще быстрее. Разве можно положиться на баб? Лена ведь даже не удосужилась записать, в какой день покрывали козу.
Крик и визг. Густав обернулся, стремительно, как флюгер в грозу. За ним спешили все его шестеро ребят, толкая и оттирая друг дружку: каждому хотелось первым увидеть новенького. Герберт шлепнулся на песок и заорал. Пауль споткнулся об него и взвизгнул. Эльзбет бежала на помощь, ворчливо покрикивая на братьев. Густав замахал руками:
— Назад, назад в сирень! Придете, когда я посвищу вам.
— А что ты будешь свистеть?
— «Юлий все деньги просадил».
Ворота во двор широко распахнуты, садовая калитка настежь.
«Похоже, что двойня. Господи боже, будь другом, не допусти такого», — подумалось Густаву.
Сваренная картошка для скотины лежала в корыте. А из трубы все валил и валил дым. Там кипятили воду для новорожденного. Густав набрал сырой картошки. Почему бы не использовать огонь и не приготовить заодно корму на завтра? Так, неся перед собой горшок картошки и с рюкзаком за плечами, он вошел в кухню навстречу рождению нового ребенка.
В дверях щелкнул ключ. Из спальни вышла повивальная бабка. Толстая, краснолицая — воплощение здоровья, всеобщая мать.
— Опять прекрасный парень, Густав.
Но для Густава повитуха была сродни могильщику. То, что им в радость, людям горе. Повитуха и могильщик работают рука об руку: она втаскивает людей в этот проклятый мир, он вытаскивает их вон. А все другие обитатели мира сего платят им за это. Густав раздвинул горшки, стоящие на очаге, и даже не взглянул на поставщицу могильщика.
— Отстань от меня, ведьма пеленочная!
Повитуха весело полоскала руки в горячей воде.
— На десять фунтов парень, Густав.
Густав провел щербатым гребнем по своим стриженым волосам.
— Признайся все-таки, тебя кормят бедняки?
Повитуха вытирала руки. Лицо у нее было, как у барышника после выгодной сделки. Все люди благодарят господа, когда тот им дарует здоровых детей.
Руки у Густава дрожали, и пробор, который он прокладывал в куцых прядях волос над самым лбом, получился перекошенным. Лицо повитухи побагровело.
— Нет! — Она порывисто швырнула свои инструменты в сумку.
— Что ж, значит, другие лучше платят, а?
— Не знаю никаких других. Заткнись!
— А я говорю про тех, кто посылает за тобой на втором месяце.
На переносице повитухи набухла яростная складка. Густав от волнения стал расчесывать свою бороденку.
— Признайся, ведь ты вытаскиваешь из бабьих телес, и живых детей и готовых ангелочков в любое время, лишь бы тебе заплатили, даже если им еще не пора на свет.
Повитуха закатала рукава.
— Это еще что значит?
— Где полон карман, там не нужно ума. А вот беднякам нужно быть умными, чтобы вырастить из своих сосунков настоящих людей.
Повитуха схватила Густава. Густав схватил повитуху. Они мяли друг друга, пока у нее на кофте не отлетели все пуговицы. Пухлые груди всеобщей матери, как опара, вывалились из сорочки.
— Меня этим не испугаешь, — закричал Густав и схватил повитуху за упругие бедра. А она, посинев от ярости, вцепилась Густаву в старательно расчесанные волосы. Кряхтя, они безмолвно боролись. С грохотом опрокинулось ведро. Холодная вода плеснула на круглые икры повитухи. Она завизжала.
— Благодари бога, что моя работа не позволяет мне отпускать ногти!
Дверь из спальни внезапно распахнулась. Возле дерущихся появилась Лена, дрожащая, бледная, как полотно. Густав и повитуха разлетелись в разные стороны, как боевые петухи. Растерзанная повитуха вспомнила о своих обязанностях.
— Сейчас же в постель, Лена, ложись сейчас же. А с этим я управлюсь, я его насмерть забью.
Лена не плакала. У нее уже не было слез. Она заломила руки, и искусанные бескровные губы задрожали. Густав успел подхватить ее, когда она падала.
Нахохлившийся муж сидел на постели роженицы.
— Что ж, значит, и правду сказать нельзя?
— Не всегда.
— Вернее, всегда нельзя.
— Чтоб выросла правда, нужно возделать почву.
— А эта премудрость у тебя откуда, жена?
— Из книги.

— В книгах жизнь гладенькая. — Густав поглаживал руку жены. На большом пальце у него была мозоль, твердая, словно костяная. Натерло стеклодувной трубкой на фабрике. — Как же нам теперь быть с крестинами?
Лена закрыла глаза. В ее обескровленном теле звучала музыка, слышная только ей. Густав сидел нахохлившись на полосатом одеяле, неподвижный, как чурбан, и думал. Но молча он не мог думать.
— Крестины, крестины… И зачем только человеку креститься, а? Чтоб другие по этому случаю нажирались? Я вот знал одного — его никакой поп не кропил святой водицей. А в жизни ему доставалось никак не больше лиха, чем нашему брату крещеному. Мы с ним вместе работали на фабрике. Он приехал из Польши или еще откуда-то. Его просто забыли окрестить. А между тем у него был даже особый дар от бога — он жрал стекло. Стоило ему только выпить, и он шутя наедался. На закуску сжует рюмку, а вместо жаркого — пивную кружку. А зеваки любуются и угощают его, ставят и выпивку и закуску. Так он не раз экономил свои денежки.
Лена опомнилась. Она смотрела на мужа, вероятно, так же, как все матери во всем мире смотрят после родов на своих мужей. Он был волшебником, он был тем ветром, который врывается в листву цветущей вишни и прижимает покрытых пыльцою пчел к разверстым цветам. Ветер великих перемен.
Густав продолжал свое:
— Есть ведь целые народы, у которых не крестят. И расходов на крестины у них нет.
Лена попыталась приподняться.
— А мы возьмем богатых крестных!
— Только бы удалось!
Густав вышел из дому и засвистал: «Юлий все деньги просадил…» Из кустов дикой сирени выпорхнули ребятишки. А он взял тележку и потащился к картофельному полю. Ему предстояло добрых две недели, кроме своей работы, управляться еще и за жену.
Повивальная бабка больше не приходила. Деньги для нее забрал посыльный из общинного правления.

2
Станислауса наделяют именем пожирателя стекла. Пастор заботится о его душе и повергает в ужас его мать Лену.

Бюднеры обсуждали, как назвать нового сына. Густав перебирал своих сыновей. Загнул большой палец — Эрих, указательный — Пауль, средний — Артур, а безымянный с мизинцем — Вилли и Герберт.
— Теперь нам нужен Станислаус, — сказал он.
— А я бы хотела Бодо, — сказала Лена.
— Бодо? Это большого пса, пожалуй, можно было бы назвать Бодо, — Густав покачивал на коленях четырехлетнего Герберта.
— Станислаусом никого не зовут. Нам нужен Гюнтер. У всех людей уже есть Гюнтеры, — сказала Эльзбет, самая старшая, и упрямо подбоченилась.
Густав вскочил, спустил малыша на пол и стал расхаживать по кухне, тряся подтяжками, болтавшимися сзади.
— Это твой ребенок, что ли? Тебе самой-то сколько лет?
— Тринадцать.
— То-то же. А Станислаусом звали пожирателя стекла.
Лена опять попыталась предложить Бодо:
— Так звали скрипача-виртуоза.
— Где ты его видела?
— В той книге, что мне дала жена управляющего. Стоило Бодо три раза провести смычком по струнам, и все женщины пускались в пляс.
Густав наступил на подтяжки.
— А мужчины что же?
— Мужчины его ненавидели.
— Вот видишь. Нет, Бодо не годится. Этого парня будут звать только Станислаусом, тут уж я не уступлю ни на грош.
Эльзбет угрюмо забилась в угол за печью.
— Его будут дразнить страусом. Вот увидишь, ему будут кричать: «Станислаус — глупый страус!»
Густав пристально посмотрел на муху, сидевшую на стене, и сказал:
— Будут, но только до тех пор, пока он не начнет жрать стекло.
Чиновник магистрата поднял очки на лоб. Толстая синеватая складка мешала им теперь сползать обратно.
— Станислаус? А не звучит ли это немножко на польский лад?
Бюднер замахал рукой, сжимавшей шапку.
— Станислаус значится в календаре!
— А не подошло бы пареньку имя Вильгельм? Давно уже не было в записях ни одного Вильгельма. — Чиновник принялся чистить перо о пресс-папье.
Густав разозлился. Все будто сговорились против его Станислауса.
— Вильгельмом может любой болван назваться. А мой сын — Станислаус. Ведь не ты же его делал!
Чиновник потер жирную мочку уха.
— А уж не социал-демократ ли ты, Бюднер?
— Отвяжись от меня со своими социал-демократами. Я сам по себе, а Станислаус будет Станислаусом и будет жрать стекло.
— А ты разве не знаешь, кого зовут Вильгельмом?
— Этого имени нет в календаре.
Чиновник с отвращением записал в книгу: «…ребенок, нареченный Станислаусом».
Густав, прощаясь, поклонился. Чиновник не ответил.
Крестины пришлось отложить. Ничего не поделаешь, семейный бюджет!
Прошло уже с полмесяца, и вот в двери бюднеровского дома тихо и благостно постучал пастор. Густав как раз собирался бриться и сидел перед исцарапанным зеркалом с одной намыленной щекой. Пастор вошел в кухню, громко топая начищенными до блеска кожаными штиблетами. Лена выронила эмалированную детскую кружечку с портретом кайзера Вильгельма. Кусочек эмали откололся. У кайзера не стало торчащих кверху усов, но зато зияла огромная пасть. Пастор расстегнул на груди свой длинный черный сюртук. Он просунул толстый указательный палец за белый крахмальный воротничок и таким образом пропустил к тяжело дышащей груди струйку воздуха. Над белым воротничком торчала багровая голова — кочан красной капусты, а на нем — черная шляпа. Посланец неба плюхнулся на кухонную табуретку, едва не угодив святым седалищем в таз. «Ми…мир вам и божье благословение да пребудет с вами…»
Густав провел ладонью по намыленной щеке и смахнул пену за окно. Лена сняла фартук, вывернула его наизнанку и опять подвязала.
— Это ты та самая Лена, что была швеей в замке?
— Та самая, господин пастор.
— Давно мы с тобой не виделись, дитя мое!
— Да ведь все в хлопотах. Семеро детей, господин пастор.
— Господь благосклонен к вам. Семеро детей, говоришь ты, овечка моя, Лена? И всех их я окрестил. Или, может, кто другой перехватил у меня одно дитя? Мне так мнится, что я крестил у тебя шестерых, шестерых и никак не более.
— Прошу прощения, господин пастор, седьмой у нас еще свеженький.
Пастор поглядел на Густава.
— А ты кто таков, сын мой?
— Это мой муж, господин пастор. — Лена засунула сухое полено — дважды украденное полено — в плиту, чтобы подогреть кофе.
Пастор не спускал глаз с Густава.
— Сын мой, подай мне руку.
Густав протянул ему руку. Пастор поглядел на Лену, стоявшую на коленях перед очагом.
— Разве твой муж язычник? Я ни разу не видал его в церкви.
— Нот, он не язычник, господин пастор.
— Сколько времени твоему младшенькому, дитя мое, прихожанка моя, Лена?
— Две недели и один день.
— И как его будут звать?
— Его будут звать Станислаусом, господин пастор.
— Станислаусом? Мало того, что ему уже две недели и он еще язычник, так он к тому же еще и Станислаус?
— Это имя значится в календаре, — угрожающим тоном сказал Густав.
— Стыдись, суемудрая душа. Станислаус — католическое имя и, значит, все равно что языческое. — Смиренный раб божий похлопывал себя по красному лицу толстыми пальцами-сосисками. — Лена, сколько времени ты работала швеею в замке?
— Семь лет, господин пастор.
— Так разве ты не знаешь, что наша милостивая госпожа, которая на свой счет велела подправить, а заодно и покрасить Христа в притворе, что весьма почтенная и достойная наша госпожа, заботясь о славе божьей, не терпит никаких язычников, ни взрослых, ни детей? — Пастор задохнулся. Ему приходилось перекрикивать шум кофейной мельницы, которую вертела Лена. Она высыпала молотое ячменное кофе в горшок.
— Я знаю, господин пастор, но…
Пастор щелчком сшиб божью коровку со своего сюртука.
— Не желаю слушать никаких «но», упрямица. Приготовь дитя к следующему воскресенью, и я окрещу его, дабы он с божьей милостью был воспринят в семью христиан. Сейчас я готов, но в случае, если ты не принесешь в назначенное время своего сосунка для крещения, то пусть господь покарает меня, если я впредь осмелюсь простереть благословляющую руку над тобой и над твоим ребенком.
Последние слова он произнес уже в дверях. Его прогнал запах бедняцкого кофе. Пастор пятился, не переставая проповедовать. А Лена шла за ним, склонив голову. Густав не провожал божьего слугу. Он схватил кочергу и колотил ею по конфоркам. Пасторская святость ему претила!
В тот же день Лена побежала за черникой. С трудом наполнила она ведерко редкими августовскими ягодами — для крестинного пирога. Нет, она не хочет навлечь на себя небесную кару. Ей вспомнились страшные рассказы соседок. У одного ребенка, окрещенного с большим запозданием, бедра начали покрываться мышиной шерстью. Дитя превращалось в животное. Другого поздно окрещенного дьявол наградил конским копытом. А третий всю жизнь не переставал ходить под себя в постели. Святая вода, которая досталась ему слишком поздно, непрерывно истекала из него нечистой дьявольской мочой.

3
Станислаусу находят богатых крестных, его крестят, он задыхается и вновь возвращается к жизни.

Крестными были: жена управляющего имением — Лене, как швее, все еще приходилось расставлять ее блузки, — жена деревенского лавочника, отпускавшего в долг, когда Бюднерам не хватало недельного заработка, и жена богатого крестьянина Шульте, который время от времени одалживал свою лошадь беднякам. Кроме того, собирались еще пригласить в крестные жену деревенского сапожника. Густав мечтал о бесплатных подметках для зимних башмаков. Но Лена была против:
— Сапожничиха — католичка. Я не подпущу католичку к моему ребенку.
Взамен она предложила жену лесничего. Густав встряхнулся, как собака в дождь. Ему вспомнился длинный ноготь на мизинце лесничего. Они примирились на жене учителя: все-таки чиновница.
Были испечены два пирога: из черники и сдобный. Густав зарезал трех кроликов. Их надо было бы еще покормить с месяц до полной упитанности. Но пастору не терпелось! Густав отнес освежеванных кроликов в кладовую и, проходя через кухню, жадно потянул раздувшимися ноздрями аппетитный запах. Лена стояла на страже у поджаристых пирогов, прикрывая их фартуком. Ее груди распирали холст блузки.
— Эй, котище, не подходи к пирогам!
Густав развил целую теорию:
— У нас полно настойки из крыжовника. Пусть крестные пьют побольше. Кто много пьет, тот и много поет. А кто поет, тот не жует.
Лена взяла нож, которым он свежевал кроликов, и отрезала ему кусок пирога с черникой. Густав заработал челюстями. Правой рукой он держал кусок пирога, левой поглаживал жену, губами, измазанными черникой, он прижался к ее упругой груди. Лена попыталась отстранить его. Тогда он отложил пирог и обнял ее обеими руками.
— Я, кажется, не прочь сделать тебе еще одного ребенка.
Лена взвизгнула. Дети прибежали со двора. Густав схватился за свой пирог. Он чавкал, как еж. Но не мог устоять перед жадными взглядами детей. Остатки достались им.

Воскресенье. День крещения. Яблоки в саду налились желтизной. В бороздах зяби зеленели ростки. Из курятника стремительно выскакивали куры. На дворе у Бюднеров все ожило. Когда петушиный крик у ворот возвестил начало дня крестин, Лена уже гремела конфорками, а Густав подстригал усы большими портновскими ножницами. Он тщательно обрезал волоски, торчавшие из ноздрей. В спальне еще потягивались дети. На дверях коровника щебетали ласточки.
В восемь часов пришла первая крестная. То была жена управляющего. Она хотела, чтобы Лена расставила ей праздничную блузу. Толстуха разделась. Запах ее пота смешался с кухонным чадом. Густав смотрел на подрагивающие плечи чужой женщины. В нем загорелось желание. Лена перехватила его похотливый взгляд.
— Пойди одень детей и займись с ними!
Он послушно ушел, шаркая стоптанными шлепанцами. В дверях он еще раз оглянулся. Эх, что за плечи! Он не мог досыта насмотреться. Жена управляющего говорила в нос, была толста и печальна.
— Ну чего он там увидит, когда я так сижу: немногим больше мяса, чем у вас. Моему мужу это нравится. — Она положила белые, тряские, как студень, руки на кухонный стол. — Не найдется ли у вас чего-нибудь поесть? Я ушла из дому натощак.
Лена вынесла из кладовой два кусочка сдобного пирога. Она была бледна. Жена управляющего сразу же сунула в рот полкуска.
— Вам нехорошо, фрау Бюднер?
— Да так, еще какие-то боли. — Она выбежала в сени и позвала мужа. Густав вошел с охапкой детских рубашек.
— От сдобного пирога — жалкие остатки! — Лену шатало.
— Что там с пирогом?
— Исчез!
— Это кошка!
— Ножом?..
— Неужели ты подозреваешь меня?
— Густав!
— Никогда, ни в коем случае!
Дети орали наперебой, обвиняя друг дружку. Густав швырнул охапку рубашек на пол.
— Ни слова больше, мы и так уже достаточно опозорились!
Они стояли вдвоем в кладовой над тем, что осталось от пирога. Не больше десятой доли!
— Этого никак не хватит!
Договорились, как закончатся крестины, послать Эльзбет за мукой для блинов и за сахаром. Детям ни крошки больше от пирога. Густав напечет для них блинов. Но у деревенского лавочника муку брать не годилось. Его жена была крестной. Значит, надо послать Эльзбет в соседнюю деревню Шляйфмюле, но, разумеется, уже после крестин, когда будут «пеленальные» деньги.
На кухне жена управляющего слизывала с тарелки крошки пирога.
— Скажите, вы тоже голодны? Я способна, пожалуй, съесть весь пирог целиком.
— Какая замечательная погода, — сказала Лена.
Пришла жена учителя. У нее всегда было чрезвычайно строгое лицо и перекошенный рот. На длинном стручке носа сидело пенсне. Густав провел ее в празднично убранную комнату и угостил настойкой из крыжовника.
— Что вы, что вы, только не натощак, — отнекивалась строгая дама, — я ушла из дому, не покушав.
— Да, забываешь о самом важном, — сказал Густав.
Вошли дети и поздоровались, заученно шаркая ногами и приседая.
Притащилась жена лавочника, очень тощая женщина. На ее бледном лице застыла, как приклеенная, сладенькая улыбка — хроническое заболевание, результат постоянного обхаживания покупателей. Густав и к ней подлетел с настойкой. Лавочница пригубила. Напиток был кислый и едкий. Лавочница все же продолжала улыбаться. Но неприметно для других содрогнулась от отвращения.
В сенях послышался грохот. Ввалилась тетка Шульте.
— Крыжовенная настойка? Да ты спятил, Густав!
Жена управляющего, сидевшая на кухне, почесывала свои голые руки.
— Люди говорят, что она путается со своим работником. Она спит с ним на конюшне.
В комнате, убранной для праздника, учительша наморщила и вздернула нос. Ее пенсне уперлось в брови.
— Какая дерзкая особа эта Шультиха!
Лавочница улыбалась.
Колокольный звон покатился с холма. В долине у речки на светлых лугах торчали, как серые щетки, стога сена. Ласточки метались между верхушками деревьев и небесной синевой. Лена пеленала и заворачивала малыша. Эльзбет бегала за пирогами для жены управляющего. Это было приятное поручение.
Тетка Шульте схватила упакованного младенца и потерлась носом о подушку конверта. На ее угреватом носу, как на кране деревенской водоразборной колонки, всегда висела небольшая капля. Лена принесла четыре букета флоксов — знаки отличия крестных.
До их возвращения из церкви Густав и Лена суетились, бегали по дому, топоча, как морские свинки. Они встретили крестных у дверей.
— Пастор нарек его Станислаусом, — торжествовала Эльзбет.
А Станислаус орал так, что дрожала подушка. Густав подносил наливку:
— Стаканчик у порога, по старому обычаю, за здоровье ребенка!
Тетка Шульте выпила свою рюмку по-мужски, одним духом до дна…
— Эге-ге, здорово прочищает глотку. — Она крякнула, как заправский пьяница.
Жена учителя взяла рюмку двумя пальцами и уже заранее затряслась. Шульте подтолкнула ее.
— Пей, пей, учительша, тогда и сердечко будет работать, как смазанное!
Жена учителя, пила, блея, словно коза. Жена лавочника пила, улыбаясь. Жена управляющего жаловалась, что голодна, и сосала наливку, как телушка. Крестные вошли в дом. Густав снова заспешил к ним.
— Еще по рюмочке, пока не уселись, за то, чтобы у матери молоко было!
— Мне давай сразу две! — орала Шульте. — Две груди, две чарки. — Она глотала кислую наливку, опрокидывая рюмку за рюмкой без передышки.
Остальные женщины пили с отвращением.
Лена перепеленала малыша. Густав на кухне следил за жарким. Ему не терпелось узнать, сколько же положили крестные в пеленки. Дверь распахнулась. Тетка Шульте потянула Густава за подтяжки.
— Слушай, сосед, я в пеленки ничего не сунула!
Густав беспокойно топтался на месте. Шультиха поглядела на него.
— Это от наливки. Она действует на мочевой пузырь. — Потом Шультиха сказала, что взамен «пеленальных» Густав сможет в этом году три раза брать одну из их лошадей для полевых работ. Густав, сунув в рот кроличью печенку, закусил ею свое разочарование. Печенку второго кролика подцепила тетка Шульте.
— «О Сюзанна, жизнь прекрасна…» — запела она. Лена вошла с ворохом пеленок. Густав вытаращил глаза:
— Сколько?
— Пять марок!
— Наверное, они потеряли по дороге. Эта Шультиха как сумасшедшая размахивала подушкой.
Старших ребят послали искать по всей дороге. Эльзбет извивалась от голода.
— Ступай, ступай скорее, не то еще кто-нибудь подберет на дороге монеты.
Когда аистиха бывает голодна,
Жаб зеленых лихо глотает она, —
запела в комнате тетка Шульте. Густав помчался к крестным с бутылкой наливки.
— Еще по рюмочке перед праздничной трапезой, по старому обычаю, чтобы ребенок рос!
Выпила одна только Шультиха, и то через силу.
Дети еще не успели вернуться с поисков «пеленальных», а Густав и Лена уже знали, что никто ничего не терял.
— Я не клала денег в пеленки, — шепнула жена управляющего. — После обмолота муж пришлет вам мешок проса для кур. Деньги что? Пыль! Прах!
— Вы, может, удивитесь, что мы ничего не положили в пеленки, — сказала, улыбаясь, лавочница. — Но не всегда можешь сделать, что хочешь. Зато мы перечеркнули ваши долги. Так что теперь мы в полном расчете.
— Я смогла положить, увы, только пять марок, — прошепелявила жена учителя, слегка покачиваясь. — Знаете, ведь конец месяца, как раз перед получкой.
Эльзбет, схватив пять марок «пеленальных», помчалась в Шляйфмюле купить блинной муки, сахару и немного водки для разочарованного — ах, как разочарованного — Густава.
К вечеру блины уже шипели на сковородке. Густав пытался заткнуть голодные рты детей. Каждый раз как он вытряхивал на стол золотисто-желтый блин, они разрывали его на шесть частей и мгновенно проглатывали. А в комнате Шульте горланила деревенские запевки и колотила в такт кулаками по столу. Дребезжали чашки с кофе.
Пирог с ягодами ела — губы замарала,
Не заметила сама — пирога не стало.
Гопля-рили, гопля-ри, гох-гох!
Лена разрезала последний кусок пирога с черникой. На кухне все еще шипели блины. Чад от постного масла заполняя все углы маленького дома. Появились двое мужчин: лавочник и учитель пришли за своими женами.
— Этого еще не хватало!
— Ладно, ладно, только не терять спокойствия! — Густав оглядел свои запасы наливки. Кроме того, оставалось еще немного водки.
Учитель был очень тощий. На его лице вместо выпуклостей щек зияли провалы. Удивляясь чему-нибудь, он надувал щеки — провалы исчезали.
— Прошу вас простить наше, как бы это сказать, вторжение. Дело в том, что… видите ли, моя жена боится в темноте идти лесом. Я читал о подобных явлениях: страх — это от нервов. Вот именно от нервов, и если при этом иметь некоторую…
Тетка Шульте оборвала его.
— Заходи, учитель, заходи и пожуй чего-нибудь.
Лавочник смотрел на все предметы и на всех людей так, будто все время подсчитывал, сколько следовало бы за них заплатить, если бы пришлось покупать. Его лицо, усеянное угрями и прыщами, напоминало землю в весеннее утро, изрытую дождевыми червями.
— Знал бы я, что учитель придет, я остался бы дома. Одного мужчины вполне достаточно, чтобы умерить бабий страх.
Тетка Шульте подвинула ему рюмку крыжовенной наливки.
— Выпей со мной, лавочник! Твоя старуха вовсе не пьет. — Она снова запела:
Кто выпивать привыкнет, тот
Из помойной бочки пьет!
В кухне пекла теперь блины Эльзбет. У нее они выходили потолще, чем у отца. Дети жадно глотали и отрыгивали.
Учитель после наливки выпил еще две рюмки водки и загрустил.
— Лучше всего было бы уехать в колонии. Там у человека есть, так сказать, перспективы. А здесь нет возможности продвинуться.
Его жена затряслась.
— Я вовсе не хочу, чтобы меня дикари зажарили!
Шультиха облапила ее:
— Тебя-то они жрать не станут, учительша, у тебя ж одна кожа да кости. Пойдем-ка лучше спляшем. — И она поволокла упирающуюся жену учителя по комнате, припевая:
Детка, ты мое единственное счастье,
Детка, я тебя сожрать готов от страсти…
Над крышей шарахались летучие мыши. В кухне жужжали мухи, налетая на остатки блинов. Самые маленькие из ребят забрались за печку и там заснули.
Лавочник наседал на учителя.
— А вы думали о том, сколько это стоит?
— Что именно?
— Сколько стоит одна только поездка в колонии? А там вам еще понадобится белый пробковый шлем и сетка от москитов.
На глазах учителя выступили слезы, крупные слезы, как у школьника.
— Я читал, что негры просто с ума сходят — так им нужны немецкие учителя. Немцу свойственно, как бы это сказать, неотразимое обаяние…
Из соседней комнаты донесся страшный крик:
— Мальчик, мой мальчик! — Лена вбежала, держа в руках младенца. Все общество застыло, точно перед фотоаппаратом. Оказывается, на новорожденного улеглась кошка… Гости ощупывали влажную от пота головку. Тетка Шульте вырвала сверток с ребенком из рук Лены. Вытащила его, замершего в судороге, схватила за ножки и, опустив головою вниз, стала раскачивать. Долго, очень долго было тихо, потом раздался слабенький-слабенький мяукающий писк. Тетка Шульте перевернула малыша и встряхнула его так, что маленькие ручки и ножки разметались в разные стороны.

— Жизнь… К нему возвращается жизнь!
Писк разрастался и перешел в крик. Тетка Шульте, держа голого крестника на вытянутых руках, пустилась в пляс:
Детка, ты мое единственное счастье!
Учитель толкнул лавочника:
— Мне приходилось читать о подобных явлениях. Сама жизнь как таковая сопротивляется переворачиванию вниз головой.
Лавочник ковырял свои прыщи.
— Крестины были бы чистым убытком, если б этот малый сейчас так вот и кончился.
Густав, растопырив руки, шатаясь, добрался до скулящего младенца, поцеловал его в живот, подошел к мужчинам и розлил остатки водки по рюмкам.
— Вы еще не знаете Станислауса: он будет жрать стекло!

Биография


Произведения

Критика


Читати також