Бруно Апиц. ​В волчьей пасти

Бруно Апиц. ​В волчьей пасти

(Отрывок)

Деревья на вершине Эттерсберга сочились сыростью и словно замерли в безмолвии, которое окутывало гору, обособляя ее от окружающей местности. Листва, выщелоченная зимними морозами и теперь уже бесполезная, догнивала на земле, поблескивая влагой.
Весна поднималась сюда нерешительным шагом.
Щиты, установленные между деревьями, казалось, предостерегали ее:
«Район комендатуры концентрационного лагеря Бухенвальд. Внимание! Опасно для жизни! Проход воспрещен. Часовой стреляет без предупреждения».
А вместо подписи — символический череп и две скрещенные кости.
Беспрерывно моросящий дождь не давал просохнуть плащам пятидесяти эсэсовцев, которые в этот предвечерний час, в марте 1945 года, стояли под навесом на бетонном перроне. У этого перрона, называемого «станцией Бухенвальд», кончался железнодорожный путь, проложенный от Веймара до вершины горы. Поблизости находился лагерь.
На его обширном, покатом к северу апельплаце выстроились заключенные для вечерней переклички. Блок за блоком — немцы, русские, поляки, французы, евреи, голландцы, австрийцы, чехи, богословы, уголовники… — необозримая масса, командными окриками собранная в гигантский точный квадрат.
Сегодня заключенные тайком перешептывались. Кто-то принес в лагерь известие, что американцы перешли у Ремагена Рейн…
— Ты уже знаешь? — спросил Герберта Бохова староста Рунки, стоявший рядом с ним в первой шеренге тридцать восьмого блока. Бохов кивнул. — Говорят, они создали предмостное укрепление.
В их перешептывание вмешался Шюпп, стоявший за ними во второй шеренге:
— Ремаген? Это еще очень далеко.
Не получив ответа, он заморгал, уставясь в затылок Бохову. На всегда простодушно-удивленном лице лагерного электрика Шюппа, с круглым ртом и круглыми глазами за стеклами очков в черной оправе, отразилось возбуждение от неожиданного известия. Другие заключенные тоже перешептывались, но Рунки прервал их беседу, прошипев: «Тише!» От ворот лагеря приближались блокфюреры, эсэсовцы низшего ранга, направляясь к подчиненным им блокам. Перешептывание замерло, а возбуждение спряталось за каменными лицами.
Ремаген!
Это и вправду еще очень далеко от Тюрингии.
И все-таки. Благодаря решающему зимнему наступлению Красной Армии, которая через Польшу вторглась в Германию, фронт на западе пришел в движение.
Лица заключенных ничем не выдавали волнения, вызванного этим известием.
Люди молча равнялись на впереди стоящего и на соседа, следя взглядом за блокфюрерами, которые обходили блоки и пересчитывали заключенных. Равнодушно, как и в любой другой день. На верхнем конце апельплаца, у ворот староста лагеря Кремер подал коменданту список общего состава лагеря и стал, как полагалось, несколько в стороне от огромного людского квадрата. Лицо его было непроницаемо, хотя мысли — те же, что и у десятков тысяч людей, стоявших позади него.
Блокфюреры давно уже подали коменданту Рейнеботу свои рапорты и нестройными рядами расположились у ворот. Тем не менее прошел еще целый час, прежде чем цифры сошлись. Наконец Рейнебот шагнул к укрепленному на штативе микрофону.
— Приготовиться! Смирно!
Гигантский квадрат застыл.
— Шапки долой!
Заключенные разом сорвали с голов засаленные шапки. У железных ворот стоял помощник начальника лагеря Клуттиг и принимал рапорт от коменданта. Потом он лениво поднял правую руку.
Так повторялось из года в год.
Между тем новость не давала покоя Шюппу. Он больше не мог молчать и, скривив рот, пробормотал в затылок Бохову:
— У начальства-то скоро зачешутся пятки!
Бохов спрятал улыбку в складках неподвижного лица.
Рейнебот снова подошел к микрофону.
— Шапки надеть!
Руки вскинулись! Засаленные шапки, как пришлось, взлетели на головы, с перекосом вперед, назад, на сторону, и заключенные стали похожи на компанию весельчаков. Зная, что военная точность доводит в этом случае до комизма, комендант, по усвоенной им привычке, скомандовал в микрофон:
— Поправить!
Десятки тысяч рук завозились с шапками.
— Кончай!
Единый удар руками по швам брюк. Теперь шапки должны сидеть правильно. Квадрат стоял навытяжку.
Эсэсовцы в своих взаимоотношениях с заключенными игнорировали войну. В лагере все шло по заведенному распорядку день за днем, как если бы время здесь остановилось. Но за автоматическим исполнением этого распорядка бурлил живой поток. Всего лишь несколькими днями раньше Кольберг и Грауденц «пали, героически сопротивляясь превосходящим силам врага…»
Красная Армия!
«Переправа через Рейн под Ремагеном…»
Союзники!
Клещи сжимались!
Рейнебот скомандовал:
— Вещевая команда — в вещевую камеру! Парикмахеры — в баню!
Ничего необычного для лагеря в этом распоряжении не было. Просто, как уже не раз за последние месяцы, прибывал новый состав с заключенными. Очищались концентрационные лагери на Востоке: Освенцим, Люблин…
Бухенвальд, переполненный до отказа, должен был принимать еще и еще. Число новичков росло, как столбик ртути в термометре лихорадящего больного. Куда деть всех этих людей? Чтобы как-нибудь разместить эти массы, нужно было в пределах лагеря найти временные помещения. Людей тысячами загоняли в бывшие конюшни. Вокруг конюшен возвели двойной забор из колючей проволоки, и то, что здесь возникло, стали называть Малым лагерем.
Лагерь в лагере, обособленный, живущий по своим законам. Здесь ютились люди всех европейских наций. Никто не знал, где их родной дом, никто не угадывал их мыслей, и говорили многие из них на языках, которых никто не понимал. Люди без имени и лица.
Из тех, кого отправляли сюда другие лагери, половина умирала в пути или гибла, расстрелянная эсэсовскими конвоирами. Трупы бросали на дорогах. Пересылочные списки не сходились, номера заключенных перепутывались. Какой номер принадлежал живому, какой мертвому? Кому еще было известно имя и происхождение этих людей?
— Разойдись!
Рейнебот выключил микрофон. Гигантский квадрат ожил. Старосты блоков выкрикивали команду. Блок за блоком приходил в движение. Огромное людское скопище растекалось, устремляясь по апельплацу к баракам. Блокфюреры скрылись за воротами.
В то же время к станции подошел товарный поезд, доставивший новую партию заключенных. Не успел поезд остановиться, как вдоль вагонов побежали несколько эсэсовцев, срывая с плеч карабины. Они выдергивали засовы и раздвигали двери.
— Вон, свиньи вонючие! Выходи! Вон!
Прижатые один к другому, стоили заключенные в зловонной тесноте вагонов, и от внезапного притока кислорода у людей кружилась голова. Под крики эсэсовцев они протискивались к выходу и летели кувырком на перрон, падая друг на друга. Эсэсовцы сгоняли их в беспорядочную кучу. Подобно лопнувшим нарывам, извергали вагоны свое содержимое.
Одним из последних выпрыгнул из вагона польский еврей Захарий Янковский. Возясь с застрявшим чемоданом, он получил от одного из эсэсовцев удар прикладом по руке.
— Еврейская свинья проклятая!
Янковскому удалось поймать чемодан, который разъяренный эсэсовец швырнул ему вслед.
— Верно, у тебя там ворованные брильянты, свинья!
Янковский поволок за собой чемодан и нырнул с ним под защиту толпы.
Эсэсовцы забрались в вагоны и прикладами выталкивали тех, кто еще там находился. Больных и обессилевших они сбрасывали вниз, как мешки. Остались только мертвые, которых во время долгого переезда складывали в углу, с трудом находя место для этой цели. Один из трупов полусидел и ухмылялся.
Почти в каждом бараке была географическая карта, приклеенная к стене или к конторке старосты, обычно — опытного, многолетнего заключенного. Эти карты были вырезаны из газет еще тогда, когда фашистские войска маршировали через Минск, Смоленск, Вязьму на Москву и позже — через Одессу и Ростов на Сталинград.
Блокфюреры, злобные эсэсовцы, любители рукоприкладства, не возражали против появления карт, и даже иногда, когда были в хорошем настроении, а кругом гремели победные фанфары, они тщеславно постукивали пальцем по русским городам.
«Ну, где ваша Красная Армия?»
Это было давно.
Теперь они старались не замечать этих карт. Не видели они и черточек, проведенных на картах заключенными. Толстых и тонких, синих, красных и черных.
Захватанные тысячью пальцев, названия прежних мест боев расплылись на тонкой газетной бумаге и превратились в черные пятна грязи. Гомель, Киев, Харьков…
Но кто сейчас интересовался ими?
Теперь дело шло о Кюстрине, Штеттине, Грауденце, о Дюссельдорфе и Кельне.
Но и эти названия большей частью представляли собой уже шершавые пятна. Сколько раз здесь писали, зачеркивали, стирали и снова писали, пока от газетной бумаги ничего не оставалось!
Тысячи пальцев скользили вдоль этих фронтов, замазывали их, стирали. Неудержимо приближалась развязка!
Вот и сейчас заключенные, наполнив шумом затихавшие на день бараки, гроздьями облепили карты.
В тридцать восьмом бараке сквозь кучку заключенных, изучавших карту на конторке старосты, протиснулся Шюпп.
— Ремаген. Вот он — между Кобленцем и Бонном.
— Сколько же оттуда еще до Веймара? — спросил кто-то.
Шюпп состроил гримасу удивления, заморгал, видимо стараясь ухватить мелькнувшую у него мысль.
— Вот подойдут они ближе…
Его палец проделал по карте предстоящий путь: Эйзенах, Лангензальца, Гота, Эрфурт… Наконец Шюпп поймал свою мысль.
— Когда они будут в Эрфурте, то будут и в Бухенвальде.
Но когда? Через несколько дней? Недель? Месяцев?
— Поживем — увидим. Только ничего хорошего не жди. Думаешь, эсэсовцы так и отдадут нас американцам! До этого они всех нас укокошат.
— Смотри, не обделайся заранее со страху! — одернул скептика Шюпп.
В группу порывисто вклинился дневальный.
— Тащили бы лучше миски для жратвы!
Застучали деревянные башмаки, задребезжали миски.
Эсэсовцы сформировали из толпы прибывших маршевую колонну, и заключенные, сопровождаемые их дикой ордой, шатаясь и спотыкаясь, двинулись к лагерю.
Янковскому удалось юркнуть в середину шеренги и тем самым спастись от ударов свирепствовавших эсэсовцев. Шагая в колонне, никто не думал о соседе. Каждый был полон тревоги перед тем неизвестным, что его самого ожидало. Больных и ослабевших поддерживали лишь по привычке, превратившейся в животный инстинкт самосохранения. Так, нетвердым шагом, колонна ползла по дороге и через ворота вливалась в лагерь.
Онемевшая от удара эсэсовца рука Янковского повисла на суставе, как что-то чуждое и враждебное, и ныла ужасно. Однако необходимость сосредоточить все внимание на чемодане почти сняла чувство боли. Чемодан во что бы то ни стало надо было протащить в ворота нового лагеря.

Быстрыми глазами Янковский озирался вокруг. В общей давке толпа внесла его в ворота. Опыт помог ему спрятаться так искусно, что он, не привлекая к себе внимания эсэсовцев, вместе со всем потоком невредимый проник в лагерь.
Чудом было, что он вообще довез сюда свой чемодан. Янковский, дрожа, отгонял от себя всякую мысль об этом, чтобы не спугнуть чуда. Только в одно верил он со всем пылом души: милосердный бог, верно, не допустит, чтобы чемодан попал в руки эсэсовцев.
На апельплаце новоприбывшие опять построились.
Из последних сил Янковский старался более или менее твердо шагать в колонне, которая теперь направилась в глубь лагеря. Только не шататься и не спотыкаться, это привлечет внимание! У Янковского гудело и шумело в висках, но он кое-как держался и с облегчением увидел, что теперь колонну конвоируют заключенные.
В свободном пространстве между высокими каменными зданиями новичков ожидали парикмахеры, сидевшие длинным рядом на принесенных ими табуретах. Здесь царила суматоха. Новоприбывшие должны были раздеться, чтобы затем идти в баню. Но сделать это было не так-то просто, потому что один из шарфюреров орал и бесновался, расшвыривая заключенных, точно кур.
Когда наконец восстановился порядок и шарфюрер исчез в бане, измотанный Янковский опустился на каменистую землю. Острая боль в руке перешла в глухое биение крови. Янковский довольно долго сидел, опустив голову, и встрепенулся, только когда его кто-то сильно тряхнул. Перед ним стоял один из заключенных, сопровождавших колонну; он принадлежал к лагерной охране.
— Эй ты, не спать! — по-польски сказал он.
Янковский поднялся, пошатываясь.
Большинство уже разделись донага. Жалкие фигуры вылупились из рваных обносков и, дрожа под холодным мелким дождем, стояли перед парикмахерами. А те машинками обривали им все волосы с головы и тела.
Янковский пытался здоровой рукой снять с себя убогую одежду. Поляк из охраны помог ему.
Тем временем двое заключенных бродили среди толпы и ворошили снятые вещи. Иногда они брали в руки и осматривали какой-нибудь мешок или узел. Янковский испугался.
— Что они ищут?
Заключенный из охраны обернулся в сторону тех двоих и добродушно рассмеялся.
— Это Гефель и Пиппиг из вещевой камеры.
Он успокоительно махнул рукой.
— Здесь у тебя ничего не стибрят. Иди, брат, обрейся! Осторожно ступая босыми ногами по острому щебню, Янковский подошел к парикмахерам.
Перед входом в баню шарфюрер снова создал толкотню, криками загоняя новичков в большой деревянный чан.
Пять-шесть человек одновременно должны были погружаться в дурно пахнувший от долгого употребления щелочной дезинфекционный раствор.
— Эй вы там, вонючее зверье! Окунайтесь с башкой.
Толстой дубинкой он размахивал над бритыми головами, которые мгновенно исчезали в жиже.
— Этот опять нализался! — чуть слышно бросил маленький, немного кривоногий Пиппиг, бывший наборщик из Дрездена.
Гефель не обратил внимания на его слова. Он наткнулся на чемодан Янковского.
— Чего только они не притащат с собой!..
Когда Пиппиг нагнулся над чемоданом, к ним, спотыкаясь, поспешил Янковский. Его лицо то краснело, то бледнело от страха. Он что-то тараторил. Но они не понимали поляка.
— Кто ты? — спросил Гефель. — Имя, имя!
Это поляк, по-видимому, понял.
— Янковский, Захарий, Варшава.
— Чемодан твой?
— Так, так.
— Что у тебя там?
Янковский без конца говорил, размахивал руками и протягивал их над чемоданом, словно защищая его.
Шарфюрер выскочил из бани и с проклятиями погнал людей перед собой. Чтобы не привлекать внимания к поляку, Гефель пихнул его обратно в очередь голых людей. Тут Янковский сразу попал в лапы шарфюрера, который схватил его за локоть и швырнул в баню. Янковскому пришлось влезть в чан, а затем робко теснившиеся люди протолкнули его во внутреннее помещение бани.
Влажное тепло благодетельно согрело его насквозь прозябшее тело, а под душем Янковский безвольно предался недолгой неге. Напряжение и страх растворились, и его кожа жадно впитывала тепло.
Пиппиг присел на корточки и с любопытством открыл чемодан.
Но тут же захлопнул крышку и, пораженный, взглянул на Гефеля.
— Что такое?
Пиппиг снова приоткрыл чемодан, но лишь настолько, чтобы Гефель, нагнувшись, мог заглянуть внутрь.
— Сейчас же закрой! — прошипел тот, вскочив, и со страхом огляделся, ища шарфюрера. Но эсэсовец был в бане.
— Если они это сцапают… — прошептал Пиппиг.
Гефель нетерпеливо махал рукой.
— Убрать! Спрятать! Живо!
Пиппиг воровато покосился на баню. Убедившись, что за ним не следят, он бросился с чемоданом к каменному зданию и исчез.
В бане от душа к душу ходил Леонид Богорский и осматривал прибывших. На нем были только тонкие трусы и деревянные башмаки. Его атлетический торс блестел от воды. Этот русский, капо банной команды, при появлении новичков предпочитал держаться на заднем плане. Здесь ему не мешал шарфюрер, развлекавшийся у чана.
Под теплый шорох воды обалдевшие люди впервые по прибытии в лагерь наслаждались покоем. Казалось, вода смывает с них всю тревогу, весь страх и пережитые ужасы. Богорский видел это неизменно совершавшееся превращение. Он был молод, ему не исполнилось еще и тридцати пяти. Он был летчиком, офицером. Но фашисты в лагере об игом не знали. Для них он был просто русский военнопленный, которого, подобно многим, переслали из другого лагеря в Бухенвальд. Богорский делал все, чтобы остаться неузнанным. Он принадлежал к интернациональному лагерному комитету, ИЛКу, строго засекреченной организации, о существовании которой, кроме нескольких посвященных, не знал ни один заключенный, а тем более — эсэсовцы.
Богорский прохаживался от душа к душу. Его улыбки было порой достаточно, чтобы придать новичкам чувство некоторой уверенности. Перед Янковским он остановился, разглядывая тщедушного человечка, который, закрыв глаза, предавался благодетельному воздействию теплого дождя.
«Где он теперь витает?» — подумал Богорский, улыбнулся и спросил на безукоризненном польском языке:
— Сколько времени вы были в пути?
Янковский, вырванный из далеких, неясных видений испуганно открыл глаза.
— Три недели, — ответил он и тоже улыбнулся. Хотя Янковский по опыту знал, что молчание — лучшая защита, особенно в новой, незнакомой среде, он вдруг почувствовал потребность высказаться.
Бросая по сторонам беспокойные взгляды, он стал торопливо рассказывать о том, что видел в пути. Поведал об ужасах эвакуации. Неделями они, шатаясь, брели по дорогам, голодные и слабые, без отдыха и остановок. Ночью их среди поля сгоняли в общую кучу, они без сил опускались на окаменевшую пашню и тесно прижимались друг к другу, ища защиты от лютой стужи. Многие, многие утром не могли стать в ряды, чтобы идти дальше! Отряд конвойных эсэсовцев, следовавший за колонной, расстреливал всех, кто еще был жив, но не мог подняться. Крестьяне находили трупы и хоронили их тут же в поле. Многие на марше падали без сил. Как часто щелкали тогда затворы! А каждый раз, когда хлестали выстрелы, посланные вдогонку беглецу, колонну гнали вперед ускоренным шагом.
— Бегом, свиньи! Бегом, бегом!
Когда Янковский умолк, потому что рассказывать больше было не о чем, Богорский спросил:
— Сколько человек вышло из Освенцима?
— Три тысячи было… — тихо ответил Янковский.
По лицу его промелькнула робкая улыбка. Он хотел сказать еще что-то. Его тянуло поделиться с кем-нибудь в этом чужом лагере тайной своего чемодана, но в эту минуту шарфюрер приказал закрыть души и погнал в баню новую партию.
Янковский, пошатываясь, вышел на дождь и холод.
Чемодан исчез!
Гефель, поджидавший поляка, быстро закрыл ему рот рукой и прошептал:
— Молчи! Все в порядке!
Янковский понял, что должен вести себя тихо. Он уставился на немца. Тот заторопил его:
— Забирай свою рухлядь и проваливай!
Гефель бросил Янковскому на руки вещи и нетерпеливо втолкнул его в ряды тех, кто после бани должен был отправляться в вещевую камеру, чтобы сдать свои грязные тряпки в обмен на чистые.
Янковский засыпал немца словами. Тот не понял поляка, но почувствовал, что за этим словоизвержением скрывается глубокая тревога, и успокоительно похлопал его по спине.
— Да-да-да! Ладно! Иди себе, иди!
Втиснутому в шеренгу Янковскому оставалось только идти к вещевой камере.
— Ничего худо? Совсем нет худо?
Гефель только махнул рукой.
— Ничего худого, совсем ничего худого…
Как осчастливленный подарком юноша, спешил Пиппиг по лестнице в вещевую камеру.
В этот поздний час в длинной кладовой, где висели тысячи мешков с одеждой, уже не было никого из вещевой команды. Только пожилой Август Розе стоял у длинного, перегораживавшего помещение стола и разбирался в каких-то бумагах.
Он удивленно взглянул на крадущегося Пиппига.
— Что это ты тащишь?
Пиппиг только рукой махнул.
— Где Цвейлинг?
Розе большим пальцем указал на комнату гауптшарфюрера.
— Посторожи! — торопливо бросил Пиппиг и проворно шмыгнул в глубину темноватого склада.
Розе посмотрел ему вслед, а затем стал наблюдать за гауптшарфюрером, который был виден через застекленную перегородку.
Подперев голову руками, Цвейлинг сидел за письменным столом перед развернутой газетой. Казалось, он спал. Однако долговязый верзила не спал, он размышлял. Последние известия с фронта встревожили его.
Пиппиг снова вышел в переднее помещение, сделал в сторону Розе успокоительный жест, с шумом открыл дверь в канцелярию рядом с комнатой Цвейлинга и намеренно громко крикнул:
— Мариан, пошли вниз — будешь переводить!
Цвейлинг испуганно встрепенулся. Он увидел, как поляк, которого позвал Пиппиг, ушел вместе с ним.
Пиппиг сделал быстрый знак Кропинскому, и они оба скользнули в заднее помещение. В дальнем углу склада, за высокими штабелями вещевых мешков и одежды умерших заключенных, стоял чемодан.
Пиппиг, юркий, как ртуть, и возбужденный, вытянув шею, еще раз прислушался, потер руки и ухмыльнулся, как бы говоря Кропинскому: «Ну-ка, взгляни, что я принес!..» Он щелкнул замками, открывая их, и поднял крышку чемодана. С залихватским видом засунув руки в карманы, он наслаждался произведенным эффектом.
В чемодане лежало, свернувшись в комок и прижав ручки к лицу, завернутое в тряпки дитя: мальчик лет трех, не больше.
Кропинский опустился на корточки и уставился на ребенка. Малютка лежал неподвижно. Пиппиг нежно погладил маленькое тельце.
— Ах ты, котеночек! Вот ведь, приблудился к нам… Он хотел повернуть ребенка за плечо, но тот сопротивлялся. Наконец Кропинский нашел нужные слова:
— Бедная крошка! — сказал он по-польски. — Откуда ты?
Услышав звуки польской речи, ребенок вытянул головку, как насекомое, которое выпускает спрятанные щупальца. Это первое слабое проявление жизни так потрясло обоих взрослых, что они, как зачарованные, не могли оторвать глаз от малютки. Худенькое лицо ребенка было серьезно, как у сознательного человека, и глаза блестели совсем не по-детски. Дитя смотрело на чужих в немом ожидании. А те не смели дохнуть.

Розе одолело любопытство. Осторожно пробрался он в угол и вдруг вырос перед Кропинским и Пиппигом.
— Это еще что такое?
Пиппиг в испуге стремительно повернулся и зашипел на изумленного Розе:
— Ты что, с ума сошел? Прийти сюда! Убирайся обратно! Хочешь натравить на нас Цвейлинга?
Розе махнул рукой.
— Он дрыхнет.
И, с любопытством нагнувшись над ребенком, он проблеял:
— Тебе все смешки да смешки. Недурную игрушку ты навязал себе на шею.
В переднем помещении у длинного стола стояло несколько новоприбывших, они сдавали всякие мелочи — кто обручальное кольцо, кто связку ключей.
Работники команды прятали все это в бумажные мешки, и Гефель в качестве капо наблюдал за их работой.
Рядом с ним стоял Цвейлинг и тоже следил. Вечно разинутый рот сообщал его неподвижному лицу какое-то совсем бессмысленное выражение. Груда хлама не интересовала его, и он отошел от стола. Гефель проводил взглядом долговязого эсэсовца: небрежная осанка придавала его тощей фигуре сходство с кривым гвоздем. Цвейлинг большими шагами возвратился в кабинет.
Новичков скоро отпустили, и Гефель наконец получил возможность заняться ребенком. Розе, вернувшийся в переднее помещение, задержал его.
— Если ты ищешь Пиппига…
Сгорая от любопытства, он показал на склад.
— Знаю, — отрезал Гефель. — Об этом не болтать, понял?
Розе изобразил возмущение.
— Что я, доносчик?
Он обиженно смотрел вслед Гефелю. Другие заключенные насторожились и стали его расспрашивать, но Розе не отвечал. Таинственно улыбаясь, он ушел в канцелярию.
Ребенок сидел в чемодане, а Кропинский, стоя перед ним на коленях, пытался завязать с ним беседу.
— Как тебя звать? Скажи мне. Где папа? Где мама?
Подошел Гефель.
— Что нам делать с этим человечком? — растерянно заморгал Пиппиг. — Если он им попадется, его убьют.
Гефель опустился на колени и задумчиво посмотрел в лицо малютке.
— Он нет говорить, — в отчаянии объяснил Кропинский.
Присутствие незнакомых людей, по-видимому, пугало ребенка. Он теребил свою рваную курточку, лицо же оставалось странно застывшим. Похоже было, что дитя не умело плакать.
Гефель взял в свою руку беспокойную ручку ребенка.
— Кто же ты, маленький?
Ребенок пошевелил губами и проглотил слюну.
— Он голоден! — догадался, обрадовавшись, Пиппиг. — Я ему что-нибудь принесу.
Гефель выпрямился и глубоко вздохнул. Все трое беспомощно переглянулись. Гефель резким движением сдвинул шапку на затылок.
— Да… да-да… конечно…
Пиппиг усмотрел в этом положительный ответ на свое предложение и хотел уже бежать. Однако туманные слова Гефеля были всего лишь попыткой найти выражение блуждающим мыслям и привести их в порядок. Что будет с ребенком? Куда его деть? Пока что он должен оставаться здесь. Гефель остановил Пиппига и задумался.
— Приготовь ребенку постель, — сказал он наконец Кропинскому. — Возьми две старые шинели, положи их там в углу и…
Он запнулся. Пиппиг вопросительно посмотрел на него. На лице Гефеля отразился внезапный испуг.
— А что, если малыш закричит?
Гефель прижал руку ко лбу.
— Когда маленькие дети пугаются, они кричат… Что же делать, черт возьми? — Он уставился на ребенка и долго смотрел на него. — Может… может… он и не умеет кричать… — Гефель схватил малыша за плечи и слегка потряс. — Тебе нельзя кричать, слышишь? Не то придут эсэсовцы.
Внезапно лицо ребенка перекосилось от ужаса. Он вырвался, забрался снова в чемодан, съежился в комок и закрыл ручками лицо.
— Понимает, — пробормотал Пиппинг.
Чтобы проверить свое предположение, ОН захлопнул крышку. Они стали прислушиваться. Из чемодана — ни звука.
— Ну, ясно, он понимает, — повторил Пиппиг.
Он снова открыл чемодан. Ребенок не шелохнулся, Кропинский поднял его, и малютка, как скрючившееся насекомое, повис у него на руках. Растерянно глядели трое мужчин на это диковинное создание.
Гефель взял у Кропинского ребенка и повертел его в разные стороны, чтобы лучше рассмотреть. Малютка втянул ножки и головку, прижал ручки к лицу. Это делало его похожим на младенца, только что извлеченного из материнского чрева, или на жука, который прикинулся мертвым. Потрясенный Гефель возвратил малыша Кропинскому, и тот, прижав ребенка к себе, стал нашептывать ему успокаивающие польские слова.
— Он наверняка будет вести себя спокойно, — глухо произнес Гефель и сжал губы.
Снова все трое переглянулись. Каждый ждал от другого решения в этом необычном деле. Опасаясь, как бы их отсутствие не было замечено Цвейлингом, Гефель увлек Пиппига за собой.
— Пойдем, — сказал он и добавил, обращаясь к Кропинскому. — А ты оставайся здесь, пока все не разойдутся.
Кропинский опустил оцепенелый комочек обратно в чемодан, и пока он из нескольких шинелей готовил ребенку постель, у него тряслись руки. Бережно уложил он ребенка, накрыл его и осторожно отвел ручонки от лица. При этом он заметил, что малютка слегка сопротивляется, а веки его остаются судорожно сжатыми.
К тому времени, когда Пиппиг опять шмыгнул в угол С кружкой кофе и ломтем хлеба, Кропинскому удалось уговорить мальчонку снова открыть глаза. Поляк усадил ребенка и подал ему алюминиевую кружку. Пиппиг с подбадривающей улыбкой протянул ему хлеб. Но малютка не взял ничего.
— Боится! — решил Пиппиг и сунул хлеб ему в ручки. — Ешь! — ласково сказал он.
— Теперь ты должен поесть и уснуть, — зашептал Кропинский. — И ничего не бойся! Дядя Пиппиг сторожит, я тоже. И я возьму тебя с собой в Польшу. — Он, посмеиваясь, указал на себя. — У меня там домик!
Ребенок поднял на Кропинского серьезные глаза. На личике было написано напряженное внимание. Малютка приоткрыл рот. И вдруг с проворством зверька уполз под шинели. Пиппиг и Кропинский ждали несколько секунд. Потом Кропинский осторожно приподнял шинель. Мальчик лежал на боку и жевал хлеб. Кропинский снова бережно накрыл ребенка, и они с Пиппигом ушли из угла, заставив проход мешками. Оба заключенных прислушались, За мешками все было тихо.
Когда они пришли в переднее помещение, команда уже собралась на ежевечернюю перекличку. Заключенные из вещевой камеры принадлежали к «прикомандированным», они были заняты более продолжительное время и поэтому не участвовали в общей перекличке лагеря. Их подсчитывал на месте работы командофюрер, эсэсовец низшего ранга. Он рапортовал о них коменданту, который добавлял их число к общему составу. Цвейлинг только что вышел из своего кабинета, и оба товарища бросились в ряды. Чтобы прикрыть их опоздание, Гефель разыграл перед гауптшарфюрером комедию:
— Вам нужно особое приглашение? — сердито проворчал он.
Вытянувшись перед Цвейлингом с шапкой в руке, он доложил:
— Команда вещевой камеры, двадцать заключенных, построилась для переклички.
После этого он стал в строй к остальным.
Цвейлинг шагал, считая ряды.
Гефель был весь внимание. Он напряженно прислушивался к звукам из заднего помещения, А что, если ребенок все-таки испугается и закричит?
Сосчитав людей, Цвейлинг махнул рукой, что означало — «Разойдись!» Ряды распались, и заключенные возвратились к своим занятиям. Только Гефель остался на месте — он не заметил знака Цвейлинга.
— Что еще? — невыразительным, тягучим голосом спросил тот.
Гефель очнулся в испуге.
— Ничего, гауптшарфюрер!
Цвейлинг подошел к столу и подписал рапорт.
— О чем это вы сейчас задумались?
Это должно было звучать дружелюбно.
— Ни о чем особенном, гауптшарфюрер.
Цвейлинг высунул язык, загнул кончик книзу: так он обычно улыбался.
— Вы, верно, побывали дома, а?
Гефель поднял плечи.
— Как так? — с непонимающим видом спросил он. Цвейлинг не ответил. Многозначительно улыбнувшись, он ушел в кабинет. Вскоре он покинул склад, чтобы едать рапорт. На нем был коричневый кожаный плащ — признак, что он больше не придет. Ключи от вещевой камеры Гефель по окончании работ сдавал страже у ворот.
В канцелярии вокруг Гефеля столпились заключенные, они желали узнать подробности, так как Розе проболтался., Когда Гефель выругал его, начал громко оправдываться:
— Я в ваших фокусах не участвую.
Заключенные шумели, перебивая друг друга:
— Где, где ребенок?
— Тихо! — осадил их Гефель и обратился к Розе. — Никто не затевает фокусов. Ребенок только переночует здесь, а завтра мы его уберем.
Заключенные хотели взглянуть на малыша. Они прокрались в угол. Кропинский осторожно приподнял шинель. Тараща глаза, заглядывая друг другу через плечо, люди рассматривали маленькое существо. Ребенок лежал, свернувшись, как личинка жука, и спал. Лица заключенных просияли, они давно не видели детей. Вот диво!
— Совсем настоящий маленький человек!..
Гефель дал им вдоволь насмотреться. Кропинский ликовал. Он тихонько опустил шинель так, чтобы она не мешала малышу дышать, и заключенные на цыпочках покинули угол. В этот вечер они слонялись без дела по канцелярии, сидели на длинном столе, болтали и радовались, сами толком не зная чему. Счастливее всех был Кропинский.
— Маленькое польское дитя! — каждую минуту повторял он сияя и вкладывал всю свою гордость в эти слова.

* * *

Пиппиг заметил, что Гефель избегает его. По окончании работ Пиппиг подсел к нему за стол и стал смотреть, как тот без удовольствия черпает ложкой остывший суп. Гефель угадывал в молчании Пиппига вопрос. Он бросил ложку в миску и поднялся.
— Ребенка придется куда-то убрать?
Гефель отмахнулся от вопроса Пиппига и, протиснувшись между рядами столов, направился в умывальную сполоснуть миску Пиппиг пошел за ним. Здесь они были одни.
— Куда же ты хочешь его деть?
Это бесконечное выпытывание! Гефель недовольно сдвинул брови.
— Отвяжись!
Пиппиг промолчал. К такому тону Гефеля он не привык. Гефель это почувствовал и с раздражением, а отчасти из желании оправдаться набросился на Пиппига:
— У меня свои соображения. Ребенок завтра исчезнет. Не спрашивай ни о чем!
Он вышел из умывальной. Пиппиг остался. Что нашло на Гефеля?
Гефель поспешно покинул барак. На дворе все еще моросил пронизывающий мелкий дождь. Гефель вздрогнул и втянул голову в плечи. Его мучило, что он так грубо обошелся с Пиппигом. Но рассказать этому славному парню причины своего молчания он не мог, — это была глубочайшая тайна. Ни Пиппиг, ни кто-либо другой не знал, что он, бывший фельдфебель рейхсверовского гарнизона в Берлине и член коммунистической ячейки, здесь, в лагере, был военным инструктором интернациональных групп Сопротивления.
Из интернационального лагерного комитета с течением времени образовался центр Сопротивления. Первоначально в интернациональном лагерном комитете, ИЛКе, объединились члены коммунистических партий разных стран просто как представители своих наций, чтобы помочь тысячам согнанных в одно место людей осознать свою общность, наладить взаимное понимание между национальностями и при помощи лучших людей пробудить чувство солидарности, которого вначале не было и в помине. Ведь одними только профессиональными преступниками из среды заключенных-немцев было заселено несколько бараков. Кроме того, встречалось немало искателей личной выгоды, которые унизились до роли добровольных приспешников эсэсовцев. Они были заодно с блокфюрерами и командофюрерами и становились их осведомителями. Даже среди политических заключенных во всех блоках, среди представителей всех находившихся в лагере национальностей, попадались ненадежные элементы, которые вопрос сохранения своей жизни ставили выше блага и безопасности коллектива.

Биография


Произведения

Критика


Читати також