Кэндзабуро Оэ. Содержание скотины
Перевод В. Смирнова
Мы с младшим братом ковырялись щепками в рыхлой, пахнущей жиром и пеплом земле на дне лощины. Здесь, на слегка вскопанной площадке, расчищенной от густого кустарника, был устроен временный крематорий. Дно лощины уже застлали вечерние сумерки и холодный туман, словно в лесу вдруг забили ключом подземные воды, тогда как на нашу маленькую деревушку — она располагалась по обе стороны мощеной дороги на круто спускавшемся к лощине склоне горы — еще падал пурпуровый свет. Я разогнулся и устало зевнул во весь рот. Брат тоже распрямился и, едва заметно зевнув, улыбнулся.
Хватит с нас на этот раз, решили мы, забросили щепки в пышно разросшуюся летнюю траву и плечом к плечу начали подниматься по узкой тропинке, ведущей к деревне. Мы приходили на площадку крематория собирать остатки костей — хорошие кости затейливой формы, которые можно носить на груди как украшение, но деревенские ребята уже собрали кости все до одной, и нам ничего не досталось. Наверно, стоит как следует вздуть кого-нибудь из младшеклассников и отнять кости. Мне вспомнилась картина, которую я увидел два дня назад из-за спин взрослых, стоявших на площадке крематория плотной до черноты толпой: сжигали труп женщины из нашей деревни, с печальным лицом она лежала в ярких отблесках пламени. Ее голый вздувшийся живот возвышался маленьким холмом. Мне стало жутко. Крепко схватив брата за руку, я быстро зашагал прочь. Казалось, будто стиснутый нашими огрубелыми пальцами жук-носорог выдавил из себя липкую вонючую жидкость, будто запах трупа неотступно преследует нас.
Жители деревни были вынуждены сжигать трупы под открытым небом из-за весенних дождей, ливших не переставая вплоть до начала лета. Из-за дождей, которые шли долго, упорно и беспрерывно, так что наводнения стали делом обычным. После того как горный обвал разрушил висячий мост, через который проходила кратчайшая дорога из деревни в город, наше отделение начальной школы закрылось, почтальон перестал приносить письма, и люди, если надо было, добирались до города по узкой раскисшей дороге вдоль гребня горы. Возить мертвецов в городской крематорий никому и в голову не приходило.
Однако полная отрезанность от города не особенно тяготила нашу деревню, селение, хотя и старое, но еще не вполне вставшее на ноги. К нам, деревенским, в городе относились, как к грязной скотине, зато в нашем маленьком поселке, скученном на горном склоне и глядевшем в узкую лощину, и без города хватало разнообразных впечатлений повседневной жизни. К тому же мы, дети, радовались, что школу закрыли уже в конце весны.
У входа в деревню, там, где начиналась мощеная дорога, стоял Мицукути с собачонкой на руках. Толкнув брата плечом, я пробежал в густую тень старых абрикосовых деревьев взглянуть на собаку.
— Вот, посмотри, — сказал Мицукути, встряхнув собачонку так, что она взвизгнула.
Он показал мне свои руки: они были сплошь в укусах, покрытых спекшейся кровью и собачьей шерстью. Пятнами укусов была испещрена и его грудь, и толстая короткая шея.
— Вот так-то, — с серьезным видом сказал Мицукути.
— Ты ведь обещал, что мы вместе пойдем охотиться на диких собак, — с удивлением и досадой сказал я. — А сам, значит, пошел один.
— Я заходил за тобой, — поспешно отозвался Мицукути. — Тебя не было.
— Ну и покусали же тебя! — сказал я, легонько погладив кончиками пальцев собаку со свирепыми, как у волка, глазами и раздувающимися ноздрями. — Наверно, забрался в самое логово.
— Чтобы уберечь горло, я обмотал его кожаным поясом, — хвастливо сказал Мицукути.
Я отчетливо представил себе Мицукути во всеоружии, с кожаным поясом вокруг горла, мысленно увидел, как он достает щенка из норы, выстланной ветками кустарника и засохшей травой, а в это время его кусает дикая собака; я представил себе, как Мицукути выходит с добычей на потемневший фиолетовый склон и спускается на дорогу.
— Горло целым-целехонько, — хвастливо сказал Мицукути. — Я ведь дождался, когда в норе осталась одна только эта собачонка.
— Я видел, как эти тварюги бежали по лощине, — возбужденно сказал мой брат. — Пять штук… целая стая. Там, наверно, были и ее родители.
— А! — сказал Мицукути. — Когда?
— Сразу после полудня.
— Вот тогда-то я и отправился.
— Лучше бы этот щенок был белый, — сказал я, подавив в себе отголосок зависти.
— Его предки блудили с волками, — с видом знающего человека сказал Мицукути.
— Вот здорово! — мечтательно произнес мой брат.
— Он уже привык ко мне, — заявил Мицукути, напыжась от гордости. — Он больше не вернется к диким собакам.
Мы с братом промолчали.
— Вот, смотрите. — Мицукути опустил собачонку на мощеную дорогу и разжал руки. — Вот.
Но мы смотрели не на собачонку, а на небо над лощиной. Там со страшной скоростью летел невероятно огромный самолет. Оглушительный рев, всколыхнувший воздух, на какое-то мгновение словно накрыл нас волной. Подобно увязшим в растительном масле насекомым, мы были не в силах пошевелиться.
— Вражеский самолет! — крикнул Мицукути. — Враг прилетел!
— Вражеский самолет!.. — закричали мы хриплыми голосами, глядя на небо.
Но вот в небе снова нет ничего, кроме темно-синих облаков, озаренных закатным солнцем. А собачонка Мицукути, воспользовавшись моментом, подпрыгнула и с лаем припустила по мощеной дороге. Подскакивая, она вбежала прямо в лес и исчезла из виду. Мицукути бросился было вдогонку, да так и застыл на месте, ошарашенно вытаращив глаза. Мы с братом расхохотались, чувствуя, как кровь, словно сакэ, вскипает у нас в жилах. Мицукути, несмотря на всю досаду, тоже не мог удержаться от смеха. Расставшись с ним, мы побежали домой, к складу — в сумерках он походил на огромного зверя, присевшего на задние лапы. Отец в темной кухне с земляным полом готовил нам еду.
— А мы видели самолет! — крикнул брат. — Огромный вражеский самолет…
Отец что-то простонал в ответ, но не обернулся. Я подсел к дощатой стене и взял с подставки тяжелое отцовское охотничье ружье, которое надо было почистить, вскинул его на плечо, и мы с братом, взявшись за руки, пошли по темной лестнице на второй этаж.
— Жалко, что собака убежала, — сказал я.
— И самолет тоже жалко, — отозвался брат.
Мы жили на втором этаже стоявшего посередине деревни общественного склада, в тесной комнате, где раньше разводили шелковичных червей. Отец спал под шерстяным одеялом на циновках, прикрывавших начавшие загнивать толстые доски; мы с братом расстилали постель на дверях, снятых с петель и положенных на деревянные рамы, предназначенные для выкармливания шелкопряда; обои были все в пятнах и издавали острое зловоние, голые балки потолка облеплены сопревшими листьями шелковицы. Комната, прежде кишевшая шелковичными червями, теперь была переполнена людьми.
Обстановки у нас не было никакой. Самой дорогой вещью в нашем бедном жилище было отцовское ружье, тускло поблескивавшее от дула до глянцевито-смолистого приклада, при выстреле, казалось, преображавшееся в металл, сильно, до онемения отшибающий плечо; были здесь и колонковые шкурки, связками свисавшие с голых балок, а также всевозможные ловушки. Отец зарабатывал на жизнь охотой — бил зайцев и птиц, а в снежные зимы — диких кабанов. Кроме того, он сдавал в городское управление шкурки попадавших в ловушки колонков.
Протирая клеенкой ружейный ствол, мы с братом смотрели сквозь щели двери на темное небо, словно надеясь вновь услышать гул самолета. Но самолеты над деревней пролетали крайне редко. Мы приставили ружье к раме у стены, легли в постель и, тесно прижавшись друг к другу, мучимые голодом, стали ждать, когда отец принесет нам котелок с дзосуем.
Мы с братом были как два маленьких семечка, укрытых твердой кожурой и толстой мякотью плода, мы были как два нежных, полных жизни зеленых семечка, которые, попав на солнечный свет, дрожат, будто в ознобе. Вне твердой кожуры, оберегавшей нас от внешнего мира, у моря, которое, если залезть на крышу, виднелось вдали сверкающей узкой полосой, и в большом городе за вздымавшимися, как волны, горами, дышала своим спертым дыханием война, шедшая уже не первый год, грандиозная, как легенда, но утратившая былую поворотливость. Однако для нас война означала просто отсутствие в деревне молодежи и повестки о том, что тот-то и тот-то пал в бою. Война не проникала сквозь твердую кожуру и толстую мякоть. И даже вражеские самолеты, последнее время пролетавшие над деревней, воспринимались нами просто как некие диковинные птицы.
Перед самым рассветом я проснулся от сильного подземного гула и непонятных оглушительных раскатов. Отец сидел на разостланном на полу одеяле, сжавшись в комок и широко раскрыв глаза, алчные, как у затаившегося в лесной чаще зверя, готового броситься на добычу. Но отец ни на кого не бросился, а лег на спину и вроде бы снова заснул.
Я ждал, напрягая слух, но подземный гул не возобновлялся. Я ждал терпеливо, медленно вдыхая сырой воздух, пахнувший плесенью и какими-то мелкими зверюшками, явственно различимыми в слабом лунном свете, словно украдкой вливавшемся в высокое слуховое окно. Вдруг едва слышно заплакал мой брат, который спал, уткнувшись мне в бок взмокшим от пота лицом. Как видно, он тоже ждал, что подземный гул возобновится, и не вынес ожидания. Я подложил ладонь под худую, тонкую, как стебелек, шею брата и стал убаюкивать его; успокоенный мягкими движениями собственной руки, я снова заснул.
Когда я проснулся, сквозь щели стен лился щедрый свет утра, в воздухе уже чувствовалась жара. Отца дома не было. Не было у стены и его ружья. Разбудив брата, я, голый по пояс, вышел на мостовую перед складом. Улицу и каменную лестницу затоплял свет утреннего солнца. Вокруг было полно детей. Одни, ослепленные солнцем, словно в забытьи, стояли на месте, другие, уложив на землю собак, искали у них блох, третьи носились с криком по улице. Взрослых нигде не было видно. Мы с братом заглянули в маленькую деревенскую кузницу, стоявшую в густой тени пышных камфарных деревьев. В темной лачуге сегодня не полыхали над углями яркие языки пламени, не дышали мехи, не было видно и кузнеца, стоящего по пояс в яме, кузнеца с необыкновенно загорелыми, сухими руками, готовыми ловко подхватить раскаленное докрасна железо. Чтобы утром кузница пустовала — это было дело невиданное. Взявшись за руки, мы с братом молча возвратились на мостовую. Все мужчины деревни куда-то ушли, а женщины, очевидно, не хотели выходить на улицу. Одни только дети тонули в разливе солнечного света. Смутное беспокойство стеснило мне грудь.
На каменной лестнице, ведущей к водоему, куда вся деревня ходила за водой, разбросав руки в стороны, лежал Мицукути. Завидев меня с братом, он вскочил и подбежал к нам. Казалось, он, того и гляди, лопнет, такой у него был напыженный и самодовольный вид. В уголках растрескавшихся губ пузырилась слюна.
— Вы знаете? — крикнул он, хлопая меня по плечу. — Вы знаете?..
— Ну… — неопределенно отозвался я.
— Вчерашний самолет свалился ночью на гору. А вражеских летчиков уже разыскивают — все взрослые ушли с ружьями в горы на облаву.
— А в них будут стрелять? В летчиков-то? — с напускной важностью спросил брат.
— Навряд ли, пуль и так не хватает, — снисходительно ответил Мицукути. — Пусть уж лучше их поймают.
— А что с самолетом? — спросил я.
— Упал в пихтовый лес и — вдребезги, — протараторил Мицукути. — Почтальон своими глазами видел. Вы, наверно, знаете это место.
Да, я знал это место. Теперь в том лесу, должно быть, распустились цветки пихты, похожие на метелки травы. Потом, в конце лета, из метелок завяжутся шишки, напоминающие по форме яйца диких птиц, и мы пойдем их собирать — они служили нам снарядами. И в нашем складе тоже, под вечер или на рассвете, может вдруг со страшным шумом посыпаться град этих коричневых пуль…
— Ну? — сказал Мицукути, широко растягивая губы, так что обнажились светло-розовые десны. — Знаете?
— Как не знать, — ответил я. — Сходим?
Собрав вокруг глаз морщинки, хитро усмехаясь, Мицукути молча смотрел на меня. Я разозлился.
— Если пойдем, так я сбегаю за рубашкой, — сказал я, сердито глядя на Мицукути. — А если даже ты уйдешь без меня, я тебя мигом догоню.
Мицукути поморщился и недовольно заметил:
— Ничего не выйдет, детям запретили ходить в горы. Их могут принять за иностранных летчиков и застрелить.
Понурившись, я глядел на свои голые ноги, на короткие сильные пальцы, упиравшиеся в раскаленные утренним солнцем камни мостовой. Разочарование, как сок по дереву, растеклось у меня в груди, жаром сердца только что убитой птицы полыхнуло по коже.
— Интересно, какие они на лицо, эти вражеские летчики? — спросил брат.
Я расстался с Мицукути и, обняв брата за плечи, побрел домой. И вправду, какие они на лицо, эти иностранные летчики, в каком обличье прячутся? Мне чудилось, что поля и леса вокруг нашей деревни наводнены затаившимися иностранными солдатами, и их с трудом сдерживаемое дыхание вот-вот вырвется из груди с оглушительным шумом. А резкий запах их пота неотвратимо, как осень, воцарится во всей лощине.
— Хорошо бы их не убили! — мечтательно сказал брат. — Хорошо бы их поймали и привели!
От сильной жары во рту собиралась липкая слюна, от голода сосало под ложечкой. Отец скорее всего вернется только с наступлением темноты. Нам придется самим готовить себе завтрак. Обогнув склад, мы спустились к колодцу, возле которого валялось дырявое ведро, и напились, упираясь руками в выпуклые, словно брюшки личинок, холодные запотевшие камни. Потом мы зачерпнули котелком воды, развели огонь и набрали картошки из-под слоя рисовой шелухи. Картошка, когда мы ее мыли, казалась твердой, как камень.
Наш завтрак был прост, но обилен. Держа картофелину обеими руками и насыщаясь с аппетитом счастливого зверя, брат задумчиво сказал:
— А что, если летчики залезли на пихты? Я ведь видел на пихте соню.
— На пихтах сейчас расцвели цветы, так что спрятаться легко, — согласился я.
— Вот и соня сразу спряталась, — улыбнулся брат.
Я представил себе иностранного летчика, притаившегося между ветвей пихты, сплошь усыпанных похожими на метелки травы цветами. Сквозь зыбкую завесу мелких зеленых иголок он следит за отцом и другими мужчинами деревни. Цветы пихты, густо облепившие его раздутый летний комбинезон, должны придавать ему сходство с отъевшейся перед зимней спячкой соней.
— Даже если летчик спрятался на дереве, собака все равно его учует и залает, — с уверенностью сказал брат.
Утолив голод, мы оставили в темной кухне котелок, несъеденную картошку, соль и уселись на каменной лестнице, выходившей на улицу. Мы долго сидели там, как в забытьи, а после полудня отправились искупаться к водоему у источника, где вся деревня набирала воду.
На берегу, распластавшись на самом широком и гладком камне, лежал голый Мицукути и позволял девочкам гладить и ласкать себя, как куклу. Раскрасневшийся, издавая похожий на птичий крик смех, он время от времени пошлепывал девочек по голым заднюшкам.
Брат уселся рядом с Мицукути и с интересом наблюдал за его веселым ритуалом. Я тоже искупался у источника, окатил брызгами самозабвенно отдавшихся солнцу и воде заморышей, а потом, не вытираясь, надел рубаху и, оставляя на мостовой мокрые следы, вернулся на каменную лестницу склада и еще долго неподвижно сидел на ней, обняв колени руками. Ожидание сродни безумию, что-то вроде жаркого опьянения бередило мою душу. Мне грезилось, что я сам предаюсь диковинной забаве, которая так увлекала Мицукути. Но вот среди возвращающихся с купанья детей появились девочки, — существа с убогими обнаженными телами проходили мимо меня, покачивая худыми бедрами, и всякий раз, как они обращали ко мне робко улыбавшиеся лица, я отпугивал их, осыпая градом насмешек и мелких камней.
Я по-прежнему ждал, сидя все в той же позе. Небо заполнили порхающие с места на место облака цвета полевого пожара, над лощиной встал горячий багровый закат, а взрослые по-прежнему не возвращались. Мне казалось, я сойду с ума от ожидания.
Закат поблек, из лощины, холодя обожженную солнцем кожу, подул приятный ветерок, пали сумерки. Наконец в притихшую, измаявшуюся беспокойным ожиданием деревню с лаем стали возвращаться собаки. Вслед за ними шли взрослые. Дети, и я в том числе, гурьбой выбежали им навстречу, и в толпе взрослых мы увидели высокого черного человека. Страх толкнулся мне в душу.
Взрослые шагали, окружив свою «добычу», губы их были серьезно сжаты, как во время зимней охоты на кабанов, спины сгорблены почти горестно. На пленнике был не серо-синий шелковый летний комбинезон и черные кожаные сапоги, а темно-зеленый китель и брюки, на ногах — тяжелые, неуклюжие башмаки. Запрокинув большое черное лоснящееся лицо к небу, на котором играли последние отблески дня, черный человек шел, хромая и волоча ноги. На щиколотках у него была цепь от кабаньего капкана, она громко звенела. За взрослыми безмолвно шагали мы, дети. Медленно дойдя до площади перед школой, процессия остановилась. Только я успел протолкаться сквозь толпу детей и выйти вперед, как староста громко закричал, чтобы мы убирались прочь. Мы отступили на плантацию абрикосовых деревьев в угол площади и, упорно удерживая занятую позицию, наблюдали за совещанием взрослых в сгущающейся темноте. В дверях домов, выходящих на площадь, показались женщины. Сложив руки под белыми передниками, они настороженно, с беспокойством прислушивались к тихим голосам мужчин. Мицукути сильно толкнул меня сзади в бок и отвел в сторону.
— Он негр, я с самого начала так думал, — сказал Мицукути дрожащим от волнения голосом. — Настоящий негр!
— Что с ним сделают? Расстреляют на площади?
— Расстреляют? — задыхаясь от изумления, вскрикнул Мицукути. — Расстрелять самого что ни на есть настоящего негра?
— Ну да, ведь он враг, — неуверенно настаивал я.
— Враг? Ты говоришь, враг? — схватив меня за воротник и брызжа мне в лицо слюной, хриплым голосом воскликнул Мицукути. — Ведь он же негр, какой это враг?
— Эй вы, эй вы! — послышался возбужденный голос брата из толпы детей. — Посмотрите-ка на него!
Мы с Мицукути обернулись и увидели, что летчик-негр отошел от растерявшихся взрослых и, расслабив плечи, мочится. Казалось, еще немного, и его фигура, одетая в подобие темно-зеленого рабочего костюма, растворится в сгустившихся сумерках. Опустив голову, негр мочился долго, и когда вздох наблюдавших за ним детей ветерком пронесся за его спиной, лениво встряхнулся.
Но вот взрослые вновь обступили негра, и толпа, медленно развернувшись, двинулась обратно. Выдерживая дистанцию, мы пошли следом. Молчаливая процессия, сопровождавшая пленника, остановилась перед боковой дверью склада. Там, зияя чернотой, словно логово зверя, виднелся проход в подвал, предназначенный для хранения зимою осеннего урожая каштанов, тщательно отобранных и обработанных сероуглеродом, убивающим прячущихся под твердой кожурой личинок. Серьезные, как на торжественной церемонии, взрослые, по-прежнему окружая негра, спустились в подвал, мелькнули белые руки, и толстая крышка люка захлопнулась.
Напрягая слух, мы пристально наблюдали за продолговатым окошком подвала. Через мгновение в нем засветился оранжевый огонек. Заглянуть в окошко у нас не хватило духу. Беспокойное ожидание утомило нас. Однако выстрелов не было слышно. Вместо этого крышка люка приподнялась, и из подвала выглянуло темное лицо старосты. Он закричал на нас, мы отпрянули от окошка и расстались с надеждой хотя бы издали следить за происходящим. Ни звуком не выдавая своего разочарования, дети побежали по мостовой, их грудь распирало от ожидания, сулившего впереди ночь с кошмарными сновидениями. Вслед им, разбуженный громким топотом, летел страх.
Один только Мицукути, спрятавшись на примыкавшей к складу плантации абрикосовых деревьев, решил дальше наблюдать, что будут делать взрослые с пленником. Мы с братом повернули к главному входу в склад и, опираясь на вечно сырые перила, поднялись в свое жилище. Стало быть, теперь мы будем жить в одном доме с пленным. Наверху вряд ли услышишь его крики, но зато, что ни говори, мы теперь будем спать прямо над подвалом, в котором заперли летчика-негра; на наш взгляд, это было просто замечательно, рискованно, прямо-таки невероятно. Я стучал зубами от волнения, от страха и радости, брат, укрывшись с головой одеялом и поджав ноги, весь трясся, словно схватил жестокую простуду. Но потом, в ожидании минуты, когда, превозмогая усталость, с тяжелым ружьем на плече вернется отец, мы заулыбались друг другу, осознав, какая удача нам привалила.
Когда мы принялись доедать остатки холодной, осклизлой, затвердевшей картошки, стремясь не столько утолить голод, сколько унять смятение обуревавших нас чувств, по лестнице, кладя конец томительному ожиданию, поднялся отец. Дрожа всем телом, мы наблюдали, как он приставил ружье к раме у стены и опустился на разостланное на полу одеяло. Не говоря ни слова, он смотрел на котелок, из которого мы ели картошку. Мне показалось, что отец до смерти устал и взволнован.
— Рис кончился? — глядя на меня, недовольным стонущим голосом спросил отец, вздувая бугром заросший грубой щетиной кадык.
— Да, — тихо ответил я.
— Ячмень?
— Тоже весь вышел, — ответил я, начиная сердиться.
— А этот… самолет, что с ним сталось? — робко спросил брат.
— Сгорел. В лесу было начался пожар.
— Весь, целиком? — выдохнул брат.
— Только хвостовое оперение осталось.
— Хвостовое оперение… — как в трансе, повторил брат.
— А другие летчики? — спросил я. — Ведь не один же он прилетел?
— Двух других летчиков убило. Этот выбросился с парашютом.
— С парашютом… — зачарованно протянул брат.
— А с этим что теперь делать? — набравшись духу, спросил я.
— Кормить, пока не придет решение из города.
— Просто кормить? — изумленно переспросил я. — Как скотину?
— Он все равно что зверь, — серьезно сказал отец.
— Вот хорошо бы посмотреть! — сказал брат, выжидающе глядя на отца, но отец лишь раздраженно поджал губы и молча спустился по лестнице.
Мы с братом сели на раму, служившую нам кроватью, и стали ждать: отец, заняв у соседей зелени и риса, должен был вернуться и приготовить обильный горячий дзосуй. Мы до того устали, что даже есть не хотели. Мускулы у нас судорожно подергивались, мы были взбудоражены. Кормить негра!.. Я крепко стиснул руками грудь. Мне хотелось сорвать с себя одежду, кричать.
Кормить негра, как зверя…
Наутро отец молча растолкал меня. Только что рассвело. Сквозь щели в стенах лился яркий свет и мутный пепельно-серый туман. Поспешно глотая холодный завтрак, я мало-помалу окончательно проснулся. Отец с ружьем на плече и с привязанным к поясу свертком, в котором было съестное, помутневшими от бессонницы глазами смотрел на меня, дожидаясь, когда я кончу есть. У его ног лежала связка скатанных трубкой колонковых шкурок, обвернутая драным джутовым мешком. При виде шкурок у меня перехватило дыхание, я понял, что мы идем в город. Должно быть, для того, чтобы сообщить о негре городским властям.
Вопросы так и вертелись у меня на языке, я даже стал медленнее глотать, но заросшая грубой щетиной челюсть отца беспрерывно ходила вверх и вниз, как будто он жевал зерно, и я понял, что бессонная ночь сказалась на его нервах и он раздражен. Расспрашивать о негре было нельзя. Вчера вечером после ужина отец перезарядил ружье и отправился в ночной караул.
Брат, уткнувшись лицом в пахнущее прелой травой одеяло, все еще спал. Покончив с завтраком, я забегал на цыпочках по комнате, стараясь не шуметь, чтобы не разбудить брата. Я натянул ярко-зеленую рубашку из плотной ткани, надел матерчатые спортивные туфли, которые в обычные дни никогда не носил, вскинул на плечи связку шкурок и бегом спустился по лестнице.
Над влажной мостовой тихо плыл туман, окутанная дымкой деревня спокойно спала. Уже молчали, устав кричать, петухи, не лаяли собаки. Я увидел мужчину с ружьем. Свесив голову, он стоял, прислонившись к абрикосовому дереву у боковой стороны склада. Отец тихо перекинулся с караульным несколькими словами. Я в страхе бросил быстрый взгляд на окошко погреба — оно зияло чернотой, кик рана. Мне казалось, что оттуда тянется рука летчика-негра, готовая схватить меня. Я быстро отвернулся. Когда мы молча зашагали по мостовой, осторожно ставя ноги, чтобы не поскользнуться, солнце пробило толщу густого тумана и обдало нас жарким напористым светом.
Но вот, направляясь к дороге на гребне горы, мы углубились в лес криптомерий и зашагали по тропе, прорубленной в чаще деревьев на рыхлом склоне, где красная глина присасывалась к подошвам, и тут мы снова опустились на темное дно ночи. Туман обрушивался крупными, чуть ли не дождевыми, каплями, оставлявшими во рту металлический привкус, туман стеснял дыхание, увлажнял волосы и блестящим бисером оседал на ворсе рубахи, ворот которой уже скомкался и почернел. Прямо под слоем прелых опавших листьев сочилась ключевая вода, она проникала сквозь матерчатые туфли и леденила ноги, но думать больше приходилось о том, как бы не пораниться о твердые, как железо, стебли кучно разросшихся грубых папоротников и не задеть готовых броситься на тебя щитомордников, притаившихся с широко раскрытыми глазами между вцепившихся в землю корней.
Когда мы вышли на дорогу, пролегавшую вдоль опушки невысокого смешанного леса, где туман расходился и было светло, я стряхнул с рубахи и штанов капли влаги и приставшие семена леспедецы. Небо было ясное и пронзительно-синее. Цепь далеких гор, цветом похожих на куски медной руды, которые мы подбирали в заброшенной шахте на дне лощины, казалась надвигающимся на нас морем, озаренным солнцем. А потом уж выглянула белесоватая полоска настоящего моря.
Повсюду вокруг пели птицы, шумели на ветру верхушки сосен. Из-под листьев, придавленных сапогом отца, пепельно-серыми брызгами разлетались в стороны полевые мыши и, на мгновенье испугав меня, скрывались в густых зарослях кустарников, убранных алой листвой.
— Мы идем в город, чтобы рассказать о негре? — спросил я, глядя в мощную спину отца.
— А? — переспросил отец. — Ну да…
— И потом к нам придет полицейский?
— Не знаю, — стонущим голосом сказал отец. — Пока не сообщат в префектуру — не знаю.
— Нельзя же держать его все время в деревне и кормить, — сказал я. — Он ведь опасный…
Отец промолчал. Я вновь ощутил изумление и испуг, как вчера вечером, когда негра привели в деревню. Интересно, что он теперь делает в подвале? Если он выйдет оттуда, он примется убивать и людей, и охотничьих собак, станет поджигать дома. Мне не хотелось думать об этом и было до того страшно, что я трясся всем телом. Обогнав отца, я, задыхаясь, побежал под гору по длинному спуску.
Затем мы снова выбрались на ровную дорогу, солнце стояло уже высоко. В местах маленьких оползней по обе стороны дороги, словно свежая кровь, рдела на солнце обнажившаяся красная глина. Мы шагали, подставив непокрытые головы палящим солнечным лучам. По щекам струился пот, обильно стекавший из-под коротко остриженных волос.
Когда мы вошли в город, я прижался к отцу и шагал, не обращая внимания на поддразнивание мальчишек. Если б не отец, они, насмехаясь надо мной, наверно, забросали бы меня камнями. Городских детей — худых существ с коварными глазами, переполнявших город в блеске полудня, я не любил и презирал, как некую породу насекомых сродни жукам-скарабеям, с видом которых решительно нельзя свыкнуться. Если бы не взрослые, следившие за нами из глубины темных лавок, я нашел бы в себе решимость отколотить и сбить с ног любого из этих задир.
В городском управлении был перерыв. Накачав воды насосом, стоявшим на площади перед управлением, мы напились и затем долго ждали, сидя на стульях у окон, залитых жарким солнечным светом. Наконец к нам вышел старый чиновник. Отец тихо переговорил с ним, и они ушли в кабинет мэра; а я со связкой колонковых шкурок подошел к окошку, у которого стояли в ряд маленькие весы. Надо было, чтобы шкурки пересчитали и записали в регистрационную книгу на имя отца. Я внимательно следил, как женщина в очках с толстыми стеклами вписывает в книгу число шкурок.
Когда эта процедура закончилась, я решительно не знал, чем мне еще заняться. Отец все не выходил. Я взял туфли в руки и, присасываясь к полу босыми ногами, пошел по коридору отыскивать моего единственного здесь знакомого, который постоянно приносил нам новости из города. У нас в деревне и стар и млад звали этого одноногого мужчину «писарем», потому что во время медицинских осмотров в школе он записывал то, что говорил врач.
— А, лягушонок, пришел? — встав со стула за ширмой, громко сказал писарь, и я почувствовал некоторое раздражение. Подобно тому как мы называли его писарем, он называл всех деревенских ребят лягушатами, и, вероятно, тут ничего нельзя было поделать. Все же я был рад, что мне удалось найти его.
— Говорят, вы поймали негра, лягушонок? — сказал писарь, стуча об пол деревянной ногой.
— Да, — сказал я, оперевшись о его стол, на котором лежал завтрак, завернутый в газетную бумагу сплошь в желтых пятнах.
— Большое дело сделали!
Глядя на бескровные губы писаря, я с достоинством, по-взрослому, кивнул в знак согласия и хотел рассказать о негре, о том, как его, огромного и черного, привели, словно зверя, на закате в деревню, но не мог найти нужных слов.
— Его убьют? — спросил я.
— Не знаю. — Писарь повел подбородком в сторону кабинета мэра. — Надо полагать, сейчас решат.
— А может, его приведут в город? — спросил я.
— Похоже, ты рад, что школа закрылась, — уклоняясь от ответа на вопрос, сказал писарь. — Учительницы у вас лентяйки, только и знают, что жаловаться, а уходить не уходят. Дети в деревне грязные, вонючие, противные.
Мне стало стыдно за мою заросшую грязью шею, и, вызывающе вскинув голову, я натянуто улыбнулся. Из-под стола со стуком высунулась перекошенная неуклюжая деревянная нога писаря. Мне доставляло удовольствие смотреть, как он скачет по горной дороге на здоровой правой ноге, помогая себе костылем и протезом, но, когда он сидел на стуле, в его протезе мне виделось что-то неприятно коварное, как в городских детях.
— Ну да это и хорошо, что школу закрыли, — сказал писарь, смеясь и снова стукая об пол протезом. — Чем сидеть грязными в классе, лучше уж будете играть на воле.
— У нас и учительницы грязные, — сказал я.
Учительницы у нас и правда были уродливые и грязные.
Писарь рассмеялся.
Тут из кабинета мэра вышел отец и тихо позвал меня. Писарь хлопнул меня по плечу, я стряхнул с себя его руку и побежал прочь.
— Не упусти пленного, лягушонок, — крикнул писарь вдогонку.
— Что решили насчет негра? — спросил я у отца, когда мы выходили в город, жарившийся на солнце.
— Спихнули с себя ответственность, и все! — резко, словно давая мне нагоняй, буркнул отец. Обескураженный его тоном, я молча зашагал по улице в тени безобразно кривых городских деревьев.
Когда мы дошли до моста на окраине, отец молча присел на низкие перила, положил на колени сверток с завтраком и развернул его. Подавляя в себе желание расспросить отца подробнее, я протянул к свертку свою не очень чистую руку. По-прежнему молча мы принялись есть колобки из вареного риса.
Мы уже кончали есть, когда на мост вошла девушка с аккуратной, как у птицы, головкой. Я быстро прикинул, как я выгляжу и одет, и решил, что выгодно отличаюсь от любого городского мальчишки. Выставив вперед ноги в матерчатых туфлях, я ждал, когда девушка пройдет мимо. В ушах у меня шумела горячая кровь. Девушка на какое-то мгновение задержала на мне взгляд, затем, нахмурившись, проскочила мимо. У меня разом пропал аппетит. По узкой лестнице у конца моста я спустился к реке напиться. На берегу буйно росла высоченная полынь. Кося и расшвыривая ее ногами направо и налево, я подбежал к кромке воды, но вода была грязная, темно-бурая. Какой я ужасно жалкий и бедный, подумалось мне.
Когда мы, покрытые пылью, коркой слипшейся на потных, сальных лицах, еле передвигая одеревеневшие ноги, сошли с дороги вдоль гребня горы и, пройдя лес криптомерий, спустились к деревне, вечерняя мгла уже полностью застлала лощину, но жар солнца, накопленный за день, еще давал себя знать, и густой туман, подымавшийся с земли, был приятен.
Отец пошел с докладом к старосте, а я поднялся на второй этаж склада. Брат спал, сидя в постели. Я потряс его за плечо, почувствовав при этом, какие у него тонкие кости. От моей горячей ладони по его телу пробежала легкая дрожь. Из мгновенно раскрывшихся глаз хлынула усталость, смешанная со страхом.
— Как негр? — спросил я.
— Спит себе в подвале, и только, — ответил брат.
— Страшно было тебе одному? — ласково спросил я.
Брат с серьезным видом кивнул.
— А Мицукути видел негра?
— Детей ругают, когда они приходят на площадь, — с нескрываемой досадой сказал брат. — За ним придут из города?
— Неизвестно.
В нижний этаж, громко переговариваясь, вошли отец и бакалейщица.
— Мне нельзя носить ему в подвал еду, — упорно твердила бакалейщица. — Я женщина, и мне нельзя, это может сделать ваш сын.
Я разувался, согнувшись, и при этих словах быстро выпрямился. Брат крепко обнял меня своей нежной рукой. Прикусив губу, я ждал, что скажет отец.
— Эй, спустись ко мне! — крикнул отец, и я, бросив туфли на пол, сбежал вниз по лестнице.
Прикладом ружья отец указал на корзину с едой, которую оставила бакалейщица. Я согласно кивнул и поднял корзину. Мы молча вышли из склада в туман. Воздух уже остыл, но камни мостовой под нашими ногами еще хранили тепло дня. Караульного у склада не было. Завидев тусклый свет, сочащийся из подвального окошка, я почувствовал, как по всему моему телу, словно яд, разливается усталость. Но я чуть ли не скрежетал зубами от волнения, представляя себе, как впервые увижу негра вблизи.
Отец снял внушительный, исходящий влагой висячий замок, заглянул в подвал и, держа ружье наготове, спустился вниз. Я присел на корточки и, окутанный туманом, ждал. Ноги у меня дрожали, и мне было стыдно, что это могут увидеть глаза, во множестве наблюдавшие за мной.
— Иди! — долетел до меня приглушенный голос отца.
Я прижал к груди корзину с едой и спустился по короткой лестнице в подвал. Там, в свете слабой электрической лампочки без абажура, обняв руками колени и положив на них голову, сидел на корточках пленный. Мое внимание сразу привлекла толстая цепь с кабаньим капканом, которой негра приковали за ногу к столбу. Не меняя позы, пленный вскинул на меня какие-то липучие, цепкие глаза. Казалось, вся кровь прихлынула к моему лицу, оно вспыхнуло. Я отвел взгляд, прислонился спиной к стене и посмотрел на отца, который стоял, наведя ружье на негра. Отец повел в мою сторону подбородком. Я, почти зажмурившись, шагнул вперед и поставил перед негром корзину с едой. Потом, пятясь, отступил назад. Внезапный страх выворачивал наизнанку мое нутро, меня тошнило. Негр пристально смотрел на корзину. Где-то далеко залаяла собака. За окошком на площади стояла мертвая тишина.
Меня вдруг заинтересовала корзина с едой, на которую не отрываясь глядел негр. Я увидел ее его голодными глазами. Несколько больших колобков из вареного риса, хорошо прожаренная рыба, мясо, тушенное с овощами, козье молоко в широкогорлом граненом кувшине. Негр долго глядел на корзину, оставаясь все в той же позе, в которой я застал его, спустившись в подвал, под конец уже я сам начал испытывать муки голода. Мне подумалось, что негр из презрения к нам и скудости предложенного ему ужина, пожалуй, и в самом деле не притронется к еде. Мною овладело чувство стыда. Если негр не выкажет желания приняться за ужин, это чувство может передаться и отцу. Раздавленный позором, он, чего доброго, начнет буйствовать с отчаяния, и тогда всю деревню захлестнет бесчинство уязвленных взрослых. И кому только пришла в голову эта скверная мысль — давать негру еду?
Однако негр неожиданно вытянул неимоверно длинную руку, взял толстыми волосатыми пальцами кувшин, поднес его к носу и понюхал. Затем кувшин накренился, толстые, будто резиновые губы раскрылись, обнажив ряд крупных белых зубов, пригнанных один к другому ровно и аккуратно, как детали машины, и я увидел, как молоко полилось в широкий ярко-розовый рот. В глотке негра забулькало, как в раковине, когда в нее устремляется вода вперемешку с пузырьками воздуха, затем густое молоко, словно мякоть надрезанного перезрелого плода, потекло из уголков рта по шее на раскрытую грудь, собираясь дрожащими каплями на глянцевито-черной коже. От волнения у меня пересохли губы — я впервые заметил, что козье молоко — очень красивая жидкость.
А негр с резким стуком поставил кувшин обратно в корзину. Теперь в его движениях не было и тени прежней нерешительности. Рисовые колобки, зажатые в огромном кулаке, казались маленькими конфетами, сверкающие зубы с хрустом перемалывали рыбью голову. Прислонившись спиной к стене, я стоял рядом с отцом и с невольным восхищением следил за энергичной работой челюстей негра. Он ел самозабвенно, не обращая на нас никакого внимания, и, хотя меня мутило от голода, мне все же удалось рассмотреть его как следует.
Голова правильной формы была покрыта короткими курчавыми волосами. Маленькими черными вихрами они, словно языки пламени, вздымались над торчащими, как у волка, ушами. Кожа на горле и на груди была как бы налита изнутри темно-фиолетовым светом, и у меня дух захватывало всякий раз, как его лоснящаяся толстая шея поворачивалась, прорезаясь глубокими морщинами.
Влажными и горячими, словно воспаленными, глазами глядел я на хищный разгул аппетита, и простая деревенская еда превращалась в моем воображении в лакомые заморские яства. Я знал, что, если в корзине останется хоть кусочек, выбравшись из подвала, я с тайной радостью возьму его трепетными пальцами и проглочу. Однако негр уписал все подчистую да еще вытер пальцами тарелку из-под мяса с овощами.
Отец толкнул меня в бок, и я, стыдясь и досадуя, как будто меня пробудили от нечистых мечтаний, подошел к негру и взял корзину. Затем, под защитой отцовского ружья, повернулся к пленному спиной и уже хотел было ступить на лестницу, как вдруг услышал тихий тяжелый кашель. Я споткнулся, и страх мурашками пробежал у меня по коже.
Я поднимался по лестнице на второй этаж, и в кривом темном зеркале, качавшемся в выбоине столба, навстречу мне всплывал в тусклом свете жалкий японский мальчишка, побледневший, с плотно сомкнутыми, бескровными губами и судорожно дергающимися щеками. Бессильно свесив руки вдоль тела, испытывая унизительное чувство пришибленности и подавляя желание разрыдаться, я толкнулся в дверь нашей комнаты, которая почему-то оказалась закрытой.
Брат сидел в постели, его глаза жарко блестели, в них стоял страх.
— Это ты закрыл дверь? — спросил я, презрительно скривив рот, чтобы брат не заметил, как дрожат мои губы.
— Да, — ответил брат и, стыдясь собственной трусости, опустил глаза. — Какой он?
— Очень черный, — сказал я, захлестнутый волной усталости.
Я и вправду был вконец замучен. После всех тягот долгого дня — путешествия в город, кормления негра — мое тело отяжелело от усталости, словно губка, впитавшая слишком много воды. Я снял рубашку, облепленную сухими травинками и мохнатыми семенами лесных растений, и нагнулся обтереть ноги тряпкой, всем своим видом показывая, что не желаю отвечать на дальнейшие вопросы. Сложив губы трубочкой и широко раскрыв глаза, брат с беспокойством следил за мной. Я лег рядом с ним и зарылся лицом в пахнущее потом и мышами одеяло. Брат сидел, прижавшись коленями к моему плечу, и молча смотрел на меня, не выказывая намерения продолжать расспросы. Все было в точности так, как в то время, когда я лежал в лихорадке. И в точности так, как тогда, мне хотелось лишь одного — спать.
На следующее утро я проснулся поздно. С площади перед складом доносился какой-то шум. Ни отца, ни брата в комнате не было. С трудом подняв горячие веки и взглянув на стену, я увидел, что отцовского ружья тоже нет. Прислушавшись к шуму с площади и глядя на пустое место у рамы, где обычно стояло ружье, я почувствовал, как мое сердце учащенно забилось. Я вскочил с постели, схватил рубашку и бегом спустился по лестнице.
На площади толпились взрослые и дети, подняв кверху маленькие грязные напряженные лица. Мицукути и мой брат, отделившись от толпы, присели на корточки у окошка подвала. «Подглядывают», — рассерженно подумал я и уже хотел было подбежать к ним, но тут из прохода, ведущего в подвал, легко опираясь на костыль и опустив голову, вышел писарь. Жестокое, темное изнеможение, ливень отчаяния захлестнули мою душу. Однако трупа негра вслед за писарем не вынесли. Из подвала поднялся мой отец, неся на плече прикрытое мешком ружье. За отцом шел староста. Они вполголоса переговаривались между собой. Я тяжело вздохнул, чувствуя, как у меня на боках и бедрах выступил горячий, словно кипяток, пот.
— Посмотри-ка, посмотри! — крикнул мне Мицукути.
Я прополз по горячим камням мостовой и заглянул в подвальное окошко, приходившееся вровень с землей. На дне мрака безжизненным комом, будто сваленное ударом животное, лежал негр.
— Избили? — дрожа от ярости и поднимаясь с земли, спросил я. — Связали и избили?
— Да? — Под напором моего гнева Мицукути принял воинственную позу, лицо его стало жестким, губы вытянулись в нитку. — Избили?
— Избили! — крикнул я.
— Неужели избили?.. — с сожалением сказал Мицукути. — По-моему, они ходили просто поглядеть. Поглядели на него, а он уже и валяется.
Мой гнев остыл. Я неопределенно покачал головой. Брат пристально смотрел на меня.
— Ладно, ничего, — сказал я ему.
Один из мальчишек, обойдя меня, хотел заглянуть в окошко, но Мицукути так пнул его ногой в бок, что он громко вскрикнул. Мицукути уже присвоил себе монопольное право заглядывать в окошко к негру и накручивал хвост каждому, кто посягал на эту привилегию.
Я оставил Мицукути и подошел к писарю, который стоял в окружении взрослых и разговаривал с ними. Он не обратил на меня никакого внимания, словно я был обычным сопливым деревенским мальчишкой, и это задело мое самолюбие, — ведь как-никак мы были с ним приятелями. Но сейчас не время было думать о самолюбии и гордости. Просунув голову между спинами взрослых, я стал слушать, о чем толкуют староста и писарь.
В городском управлении и полицейском участке, говорил писарь, не знают, что делать с пленным негром. О нем доложили в префектуру, и пока не будет получен ответ, его надо содержать, и эта обязанность возлагается на деревню. Староста, возражая писарю, твердил, что у деревни нет возможности содержать пленного негра. К тому же и конвоировать его по дальней горной дороге деревенским будет не под силу. Долгий период дождей и наводнения усложнили путь в город.
Но вот писарь заговорил высокомерным, повелительным тоном, свойственным мелким бюрократам, и взрослые подчинились. Когда стало ясно, что до того, как выйдет решение префектуры, негра будут держать в деревне, я оставил недовольных, растерянных взрослых и побежал к брату и Мицукути, безраздельно завладевшим местом у подвального окошка. Меня переполняло ожидание и передавшееся от взрослых неясное беспокойство.
— Ну что, его не убьют? — торжествующе крикнул Мицукути. — Негр не враг.
— Жалко его, — обрадованно сказал брат.
Сталкиваясь лбами, мы втроем заглянули в окошко и, увидев, что негр по-прежнему лежит в той же позе, но грудь его равномерно поднимается и опускается, удовлетворенно вздохнули. Тем временем к самым нашим ногам подползли другие ребятишки. Они тихо что-то ворчали, выражая недовольство нашим поведением, но Мицукути, проворно вскочив на ноги, так заорал на них, что они с жалобными криками прыснули во все стороны.
Вскоре нам надоело смотреть на неподвижно лежащего негра, но мы не оставили своего привилегированного места. Мицукути, предварительно договариваясь о вознаграждении в виде грудных ягод, абрикосов, инжира, хурмы, и прочего в том же духе, позволял детям заглянуть в окошко. Посмотрев на пленного, они, по самый затылок наливаясь краской волнения и изумления, вставали и отходили от окошка, отирая пыль со щек. Я стоял, прислонившись спиной к стене, и, глядя на подгоняемых Мицукути ребятишек, которые, припав к окошку и выставив на солнце худенькие зады, впервые увлеченно набирались собственного жизненного опыта, испытывал странную удовлетворенность и какой-то радостный подъем. А Мицукути, завалив к себе на колени прибредшую от взрослых охотничью собаку, искал и давил у нее блох, при этом высокомерным голосом командуя детьми. Взрослые, провожая писаря, поднялись к дороге вдоль гребня горы, а мы продолжали нашу необычную игру и время от времени, невзирая на жалобные протесты ребятишек, сами подолгу глядели в окошко. Негр лежал все в той же позе, и не похоже было, что собирается ее изменить. Он лежал так, будто его жестоко избили, испинали ногами, словно его ранили, а видели это только взрослые.
Когда настала ночь, я, держа в руках тяжелый котелок с дзосуем, снова спустился в подвал в сопровождении отца с ружьем. Негр взглянул на нас глазами, в уголках которых собрались сгустки желтого гноя, затем запустил свои поросшие волосами пальцы прямо в горячий котелок и принялся жадно есть. Я мог спокойно разглядеть его. Отец, со скучающим видом опустив ружье, прислонился к стене. Я видел мелкую дрожь, пробегавшую по толстой шее негра, склонявшегося над котелком, внезапное напряжение и расслабление мышц, и он казался мне послушным, кротким, добрым животным. Заметив в окошке Мицукути и брата, которые подглядывали затаив дыхание, я быстро и лукаво улыбнулся их черным, влажно блестящим глазам. Я начал привыкать к негру, и во мне пробивались ростки торжествующей радости. Однако, когда негр, почему-то потеряв равновесие, свалился на бок и закрепленная у него на ноге цепь с кабаньим капканом резко звякнула, прежний страх с новой силой ожил во мне, разлился по жилам и мурашками пробежал по телу.
Начиная со следующего дня, я окончательно присвоил себе право носить негру еду в сопровождении отца, который теперь уже не снимал с плеча ружья, чтобы навести его на негра. Когда рано утром или поздно вечером мы с отцом появлялись у боковой стены склада, дети, с нетерпением поджидавшие нас на площади, разом испускали глубокий вздох, и он, ширясь, словно облако, возносился ввысь. С видом специалиста, совершенно потерявшего интерес к работе, но исполняющего ее со всей тщательностью, я, нахмурив брови, проходил с корзиной по площади, не удостаивая детей ни единым взглядом. Брат и Мицукути довольствовались тем, что, держась вплотную ко мне с двух сторон, сопровождали меня до прохода в подвал. Затем, когда мы с отцом спускались вниз, они немедленно бежали к окошку. И если даже мне вконец надоело бы носить негру еду, я все равно продолжал бы делать это, хотя бы только ради наслаждения шагать по площади, всей спиной чувствуя горячие вздохи доходящей до неприязни зависти ребят, включая Мицукути.
Тем не менее для Мицукути я особо выхлопотал у отца разрешение раз в день приходить в подвал. Я сделал это для того, чтобы возложить на него часть работы, с которой мне было слишком трудно справляться одному. В подвале для негра поставили у столба маленький бочонок. Во второй половине дня мы с Мицукути, взявшись с двух сторон за пропущенную сквозь стенки бочонка веревку, осторожно поднимались с ним по лестнице и шли опорожнять его к навозной куче. Мицукути относился к этом делу с величайшей серьезностью.
Негр всецело завладел вниманием детей деревни и заполнил собой всю нашу жизнь. Интерес к пленному распространился среди детей, как эпидемия. А у взрослых были свои дела. Наша эпидемия их не затронула. Ждать сложа руки указаний от городского управления было негоже. Мой отец, на которого был возложен надзор за негром, начал снова выходить на охоту, и негр безраздельно стал предметом лишь нашего детского любопытства.
Я, брат и Мицукути взяли за обычай в дневное время, когда все взрослые разбредались по горам и лощине, запираться с негром в подвале; на первых порах сердце гулко стучало у нас в груди от сознания, что мы совершаем нечто запретное, но потом это стало для нас обычным делом, и мы были спокойны, словно именно нам вменили в обязанность присматривать за негром. Покинутое Мицукути и братом подвальное окошко всецело стало достоянием других ребят. Проползая по горячей, запорошенной сухой пылью земле, они по очереди с красными от зависти лицами глядели, как мы — я, Мицукути и брат — сидим вокруг негра. Иной раз, потеряв от зависти голову, кто-нибудь из ребят норовил прошмыгнуть вслед за нами в подвал, но Мицукути не зевал, и любопытный за свой бунтарский порыв тотчас повергался наземь с разбитым в кровь носом.
Бочонок мы теперь поднимали по лестнице и оставляли у наружного прохода, а всю остальную работу — тащить его, изнемогая от вони, к навозной куче под палящим солнцем — высокомерно поручали другим ребятам. С сияющими от радости лицами они подхватывали бочонок и уносили его, стараясь не расплескать ни капли мутно-желтой жидкости. Каждое утро все мы, в том числе и Мицукути, смотрели на узкую тропинку, спускающуюся к деревне от дороги вдоль гребня горы, чуть ли не молясь о том, чтобы на ней не показался писарь с каким-нибудь неприятным распоряжением.
Кожа на ноге негра, стянутая цепью с болтающимся капканом, стерлась и воспалилась. Сочившаяся из раны кровь запеклась шероховатой коркой. Это беспокоило нас. Присаживаясь на бочонок, негр, превозмогая боль, как мальчишка, обнажал в улыбке зубы. Мы долго молча переглядывались и наконец, посоветовавшись, решили снять с него цепь. Ведь он, словно бессловесное вялое черное животное, все время сидел на земле, обняв руками колени и поглядывая на нас влажными глазами, — ну что он может нам сделать, когда мы снимем цепь? Он ведь просто негр, только и всего.
Из отцовского ящика для инструментов я достал ключ. Когда Мицукути, крепко зажав ключ в руке, склонился перед негром и, касаясь плечами его коленей, снял цепь, негр вдруг издал протяжный звук, напоминающий стон, и, распрямившись, шумно затопал ногами. Мицукути со слезами страха на глазах отбросил цепь с капканом в сторону и взлетел вверх по лестнице, а мы с братом застыли на месте, не в силах встать на ноги. От страха у нас перехватило дыхание. Однако вместо того, чтобы ястребом налететь на нас, негр опять сел на землю и, обхватив руками колени, уставился сумрачными влажными глазами на валявшуюся у стены цепь. Когда Мицукути, потупясь от стыда, вернулся в подвал, мы с братом встретили его снисходительными улыбками… Поздней ночью пришел отец и, пройдя в подвал, увидел, что ноги негра свободны. У меня захолонуло на сердце, но отец ничего не сказал. Весть о том, что негр кроток, как домашнее животное, немедленно разлетелась по деревне и дошла до всех, и взрослых и детей.
На следующее утро, принеся негру завтрак, мы — я, брат и Мицукути — увидели, что он, положив на колени кабаний капкан, пытается его починить. Когда Мицукути швырнул капкан в стену, он поломался. Негр, точь-в-точь как мастер, приходивший весной в деревню чинить капканы, искусно и уверенно разбирал поврежденные детали. Затем он поднял голову и, пристально глядя на меня, жестами показал, что ему требуется. Переглянувшись с Мицукути, я не мог сдержать радости, мое лицо расплылось в улыбке. Негр заговорил с нами. Это было невероятно, так же невероятно, как если бы с нами заговорило домашнее животное.
Мы побежали к дому старосты и, взяв у него ящик с инструментами, составлявшими общую собственность деревни, возвратились в подвал. Среди инструментов были и такие, которые можно было использовать как оружие, но мы, не колеблясь, вручили их негру. Мы не могли себе представить, что смирный, как ручной зверь, негр был раньше солдатом и воевал, мы просто выбросили из головы эти мысли. Негр посмотрел на ящик с инструментами, посмотрел нам в глаза. С трепетной радостью, от которой жаром пылала грудь, мы наблюдали за ним.
— Он совсем как человек, — тихо сказал мне Мицукути, и на душе у меня стало радостно и весело. Из окошка до нас — словно туманом пахнуло — долетел изумленный вздох ребятишек.
Отнеся корзину наверх и позавтракав, мы вернулись в подвал. Негр к тому времени достал из ящика гаечные ключи и молоток и аккуратно разложил их на разостланном мешке. Мы присели рядом. Негр посмотрел на нас, и когда его теперь уже пожелтевшие крупные зубы обнажились, мы, потрясенные, сообразили, что негр тоже умеет улыбаться. Нам вдруг стало ясно, что между нами и негром существует глубокая, горячая, почти «человеческая» связь.
Под вечер жена кузнеца, ругая Мицукути последними словами, увела его домой, а негр, хотя от долгого сидения на земле у него ломило поясницу, пальцами, измазанными старой, смешанной с пылью смазкой, вновь и вновь проверял защелкивающийся с металлическим звуком капкан, стараясь сделать так, чтобы пружины зацеплялись гладко, без малейшего труда.
Мне не было скучно. Я смотрел, как под нажимом челюсти капкана на розовой ладони негра образуется мягкая вмятина, смотрел, как сплывается в полосы жирная грязь на его потной толстой шее. Это вызывало у меня легкую тошноту, смутное отвращение. А негр, надувая толстые щеки, словно читая стихи, увлеченно занимался своим делом. Брат, опершись о мои колени, блестящими глазами восхищенно следил за движениями его пальцев. Вокруг нас тучами летали мухи, и их жужжание, вплетаясь в жаркий воздух, гулом отдавалось у меня в ушах.
С необычно низким, коротким приглушенным звуком капкан защелкнул в своих челюстях толстый соломенный жгут. Бережно положив его на землю, негр взглянул на нас улыбающимися глазами, в которых, казалось, стояла неподвижная вода. По черным лоснящимся щекам скатывались дрожащие капли пота. Мы с братом улыбнулись в ответ и, не переставая улыбаться, долго смотрели в его послушные глаза, как смотрят в глаза козе или охотничьей собаке. Было жарко. И, словно жара была общей радостью, связывавшей нас с негром, мы, изнемогая от духоты, улыбались друг другу…
Однажды утром в деревню принесли писаря, он был весь в грязи, из щеки текла кровь. Он оступился, упал в лесу с невысокой кручи и не мог двигаться. В таком состоянии его нашли и подобрали шедшие работать в горы мужчины из нашей деревни. Когда его перевязывали в доме старосты, писарь с беспокойством обнаружил, что верхняя часть протеза, сделанная из твердой толстой кожи, забранной в металлический каркас, помялась и не налезает на ногу. Это означало, что он не будет больше приходить в деревню с указаниями от городских властей. Взрослые были взволнованы, а нам, детям, думалось: если писарь пришел за негром, пусть бы он лучше умер голодной смертью, валяясь под обрывом, никем не замеченный. Но, оказывается, писарь явился лишь сообщить, что указаний насчет негра из префектуры еще не поступало. Мы воспрянули духом, и писарь снова стал нам мил и люб. Захватив его протез и ящик с инструментами, мы отправились в подвал.
Негр, лежа на отсыревшем земляном полу, тихим басом пел песню, поразившую нас своей удивительной мелодией. В ней слышались едва сдерживаемые стоны и крики, готовые в любое мгновение обрушиться на слушателя. Мы показали негру поврежденный протез. Он встал, осмотрел его и тут же принялся за работу. В окошко хлынули радостные возгласы ребят; я, брат и Мицукути звонко смеялись вместе с остальными.
К вечеру, когда писарь вошел в подвал, протез был полностью починен. Как только писарь надел его на свое искалеченное бедро и встал, мы радостно загалдели. Писарь вприскочку поднялся по лестнице и вышел на площадь опробовать протез. Подхватив негра под руки, мы заставили его подняться и, нимало не колеблясь, словно таков был давний обычай, вывели его на площадь.
Впервые за все время плена вдохнув полной грудью вольный воздух, свежий, бодрящий воздух летнего вечера, негр с интересом следил за осторожными шагами писаря. Все было в порядке. Писарь вприскочку подбежал к нам и, достав из кармана табак, изготовленный из листьев гречишника, — вернее, грубое подобие табака, дым которого страшно ел глаза и своим запахом наводил на мысль о полевом пожаре, — свернул самокрутку, зажег ее и подал негру. Тот было затянулся, но тут же отчаянно закашлялся и, приложив к горлу руку, согнулся в три погибели. Писарь смешался, на его лице появилась огорченная улыбка, а мы так и покатились со смеху. Негр выпрямился, вытер своей огромной ладонью слезы, потом достал из кармана брюк глянцевито-черную трубку и сунул ее в руки писарю.
Писарь принял подарок, негр удовлетворенно кивнул. Они стояли, залитые светом солнца в надвигавшихся вечерних сумерках. Мы радостно кричали до боли в горле и, смеясь, как сумасшедшие, толкались вокруг них.
С этого дня я стал часто приглашать негра на прогулки по деревне. Взрослые не возражали. Встречая негра в окружении детей, они лишь отворачивались и сторонились, подобно тому как племенной бык, составлявший общую собственность деревни, сторонился встречавшихся на его пути зарослей кустарника.
Случалось, что дети были в разгоне, каждый по своим домашним делам, и не могли навещать негра в его подземном жилище. В такие дни, видя его, дремлющего в тени деревьев на площади или не спеша, ссутулившись, идущего по мостовой, никто уже — ни мы, дети, ни взрослые — не удивлялся. Подобно охотничьим собакам, детям и деревьям, он становился частицей деревенской жизни.
Однажды на рассвете отец принес в грубо сколоченной продолговатой ловушке невероятно длинного, хорошо упитанного бесновавшегося колонка, и нам с братом предстояло помогать снимать с него шкуру. Мы с нетерпением ждали, чтобы негр пришел взглянуть на нашу работу.
Когда он явился, мы с братом, затаив дыхание, стояли на коленях по бокам отца, державшего измазанный кровью нож с засаленной рукояткой, и ожидали полного умерщвления отчаянно сопротивлявшегося колонка, желая, чтобы негр увидел, как умело отец будет свежевать его. Наконец колонка, в последнем предчувствии смерти злонамеренно испустившего страшную вонь, задушили, и отец ножом снял с него слегка потрескивавшую шкурку. От колонка осталась только бесстыдно оголенная, обтянутая глянцевитыми, жемчужно-серого цвета мышцами тушка. Мы с братом понесли ее на свалку, а затем вернулись домой, на ходу вытирая испачканные руки листьями деревьев. К этому времени шкурка была уже вывернута мездрой наружу, и ее оставалось только прибить гвоздями к доске. Издавая округленными губами какие-то птичьи звуки, негр внимательно следил за тем, как толстые пальцы отца выскребают жир из складок мездры, чтобы она скорее просохла. Потом шкурка была распялена для просушки на дощатой стене, она словно вцепилась в стену когтями, и, глядя на потеки крови, разбегавшиеся по доскам, словно железные дороги на карте, негр выразил свое восхищение. И могли ли мы с братом без гордости думать о том, с каким мастерством делает свое дело отец! А он, спрыскивая шкурку водой, благожелательно взглянул на негра. В эту минуту мастерство отца как бы сплотило всех нас — меня, брата, отца и негра — в единую семью.
Мы заглядывали с негром и в кузницу. Там ему тоже понравилось. Окружая его плотным кольцом, мы отправлялись в кузницу чаще всего в те часы, когда Мицукути, сверкая в отблесках пламени полуголым телом, помогал ковать мотыги. Когда кузнец испачканными угольной пылью руками совал в воду раскаленный докрасна кусок железа, негр каждый раз издавал крик восхищения, похожий на горестный стон, и дети вторили ему. А кузнец с торжествующим видом вновь и вновь демонстрировал свою сноровку этим опасным способом.
Женщины также мало-помалу утрачивали страх перед негром. Временами он получал еду прямо из их рук.
Лето было уже в разгаре, а указаний из префектуры все не поступало. Ходили слухи о том, что город, где было префектуральное управление, горел от воздушных налетов, но это никак не сказывалось на нашей деревне. Над деревней весь день стояла жара горячее любого огня, сжигающего какой-то там город. Когда мы сидели вокруг негра в подвале, куда не задувал ни малейший ветерок, до нас начинала доходить все забивающая густая жирная вонь, от которой мутился рассудок, — вонь от гниющего на свалке трупа колонка. Для нас это всегда был лишь повод посмеяться, и мы хохотали до слез.
Однажды в жаркий день Мицукути подал мысль отвести негра к источнику у общественного водоема. Донельзя изумленные тем, как это до сих пор не пришло нам в голову, мы схватили негра за серые от грязи руки и поднялись с ним наверх. Бегавшие по площади ребятишки с громкими криками окружили нас, и мы веселой ватагой побежали по палимой солнцем мостовой.
Раздевшись донага, мы стащили с негра одежду, бросились гурьбой в водоем и со страшным шумом принялись плескать друг на друга водой. Мы были в восторге от нашей новой затеи. Негр был такой высокий, что даже в самом глубоком месте вода едва доходила ему до пояса, но всякий раз, как мы обдавали его брызгами, он издавал крик, как курица, которую душат, и на некоторое время погружался с головой на дно, а затем вставал, выплевывая крик вместе с водой. Его мокрое тело, отражающее яркие лучи солнца и блестящее, как бока вороного коня, было прекрасно и совершенно. Мы подняли такой галдеж, так плескались и кричали, что и девчонки, поначалу стоявшие стайкой в тени зубчатых дубов, окружавших водоем, не теряя ни минуты, бросились в воду во всей своей младенческой наготе. Мицукути, изловив одну из девочек, начал свой бесстыдный ритуал, а я, потащив за собой негра, с самого удобного места показал ему, как Мицукути предается наслаждению. Я весь был полон жаркого солнца. Вода, словно вскипая, пенилась и искрилась. Мицукути, красный как рак, смеялся и кричал, шлепая девочку ладонью по мокрой блестящей попке. Я разразился смехом, девочка заплакала. Мы так хохотали, что в конце концов ноги отказались нам служить. Мы вышли из водоема и в изнеможении повалились на землю. В наши детские души закралась печаль. Негр представлялся нам каким-то редкостным, замечательным домашним животным, от природы одаренным добротой. Как мне передать меру нашей любви к нему, искрящееся на мокрой коже солнце того далекого сверкающего летнего дня, густую тень на камнях мостовой, запах детских тел, охрипшие от радости голоса — все эти переполнявшие меня тогда ощущения?
Это лето, сверкающее наготой мощных мышц, лето, плещущее радостью и, словно внезапно зафонтанировавшая нефтяная скважина, обдающее нас своим черным мазутом, будет длиться для нас всю жизнь и переживаться нами так, будто оно никогда не кончится.
В тот же вечер хлынул проливной дождь и окружил лощину завесами мглы. Дождь не перестал и с наступлением ночи. На следующее утро я, брат и Мицукути, укрываясь от продолжавшего лить дождя, принесли в подвал еду. Поев, негр обхватил руками колени и тихо запел. Ловя протянутыми пальцами залетающие в окошко брызги, мы словно плыли в разливе его голоса, в его торжественной и величественной, как море, песне. Когда он умолк, дождь уже кончился. Таща за руки беспрестанно улыбавшегося негра, мы вышли на площадь. Туман над лощиной быстро расходился, деревья, впитавшие листвой капли дождя, стояли массивные и разбухшие, как распушившиеся птенцы. Под порывами легкого ветерка трепещущие ветви разбрасывали в стороны брызги и мокрые листья, и в возникавшей на мгновение маленькой радуге плясали цикады. Стрекот цикад бурно нарастал, жара возвращалась. Усевшись на каменном пороге у прохода в подвал, мы вдыхали воздух, пахнущий отсыревшей корой деревьев.
Но вот — было уже за полдень — на лесной дороге показался писарь с зонтиком и плащом под мышкой. Он вошел в дом старосты. Мы встали и, прислонившись к старому абрикосовому дереву, ронявшему на нас капли дождя, ждали, когда писарь снова выйдет на площадь, готовые подать ему знак. Но писарь все не появлялся, зато на крыше амбара старосты зазвонил колокол, созывая в деревню взрослых, работавших в лесу и лощине. Из мокрых от дождя домов на мостовую высыпали женщины и дети. Я оглянулся на негра, улыбка сошла с его темного лоснящегося лица, и внезапное беспокойство сдавило мне грудь. Оставив негра, я, Мицукути и брат побежали к дому старосты.
Писарь молча стоял в сенях, староста в задумчивости сидел на дощатом полу, скрестив ноги. Он не обратил на нас никакого внимания. Волнуясь и изо всех сил сдерживая нетерпение, полные неясных предчувствий, мы ждали, пока соберутся взрослые. Один за другим они входили в дом, одетые в рабочую одежду, с недовольными лицами. Пришел и мой отец, К стволу его ружья было привязано несколько небольших птиц.
Когда в самом начале совещания писарь, изъясняясь на местном диалекте, объявил, что негра решено доставить в префектуру, мы, дети, были ошеломлены. Затем писарь сказал, что, хотя за негром должны были явиться солдаты, среди военных сейчас, похоже, такой разброд и сумятица, что деревне велено доставить негра в город своими силами. Взрослым только и хлопот, что довести его до города, а там уж с ним разберутся.
Надо было предупредить пленного. Протолкавшись между взрослыми, я помчался на площадь и, с трудом переводя дыхание, остановился перед негром, по-прежнему сидевшим у входа в подвал. Он медленно поднял на меня свои пасмурные глаза. Я ничего не мог ему объяснить и только смотрел на него с волнением и тоской. А он неподвижно сидел, обхватив руками колени, и всматривался в мои глаза. Я оглянулся: взрослые во главе с писарем вышли из темных сеней дома старосты и двинулись к складу.
Я потряс негра за плечо и что-то закричал на родном диалекте. Казалось, от страха кровь застыла в моих жилах. Что мне было делать? Негр по-прежнему молчал и, сотрясаемый моей рукой, только мотал толстой шеей. Уронив голову на грудь, я отпустил его плечо.
Внезапно вскочив, негр вырос надо мной, словно дерево. Он стиснул мою руку, чуть ли не волоком потащил меня за собой и почти скатился вместе со мной по лестнице в подвал. Там он забегал с такой стремительностью, что я совершенно оторопел и едва успевал следить за ним глазами. Он захлопнул люк и цепью починенного им капкана притянул свисавшее в подвал кольцо — оно было соединено с металлической рамкой наружного засова — к выступавшей из стены опоре. Затем, сцепив руки и понурившись, он медленно спустился с лестницы, и тут, посмотрев в его налитые кровью, словно забитые грязью, безжизненные глаза, я внезапно, совсем как в тот день, когда его поймали и привели в деревню, увидел в нем недоступного пониманию дикого черного зверя, нечто опасное и ядовитое. Я поглядел на него, поглядел на примотанный к крышке люка капкан, поглядел на свои голые ноги. Смятение и страх хлынули мне в душу, затягивая ее в свой водоворот. Я отпрянул от негра, прижался спиной к стене. Он, все так же понурившись, стал посреди подвала. Закусив губы, я силился унять дрожь в ногах.
Подойдя к люку, взрослые сначала легонько, а затем все сильнее, с квохтаньем внезапно потревоженных кур, принялись трясти крышку. Но толстая дубовая крышка, совсем недавно служившая для того, чтобы со спокойным сердцем держать негра в подвале, теперь изолировала его от всего внешнего мира: от взрослых, детей, деревьев, лощины…
Всполошившиеся мужчины заглядывали в окошко, неловко сшибаясь лбами, одно лицо быстро сменяло другое. Вскоре поведение взрослых резко изменилось. Сперва они закричали, потом наступило молчание и в окошко угрожающе просунулось дуло ружья. Негр, как проворный зверь, подскочил ко мне и, крепко прижав меня к себе, заслонился таким образом от ружья. Застонав от боли, я забился в его руках и с жестокой отчетливостью понял все. Я стал пленником, заложником в руках негра. Он обернулся «врагом», а все «наши» остались по ту сторону дубовой крышки. Гнев, унижение, неуемная скорбь от сознания, что тебя предали, огнем обежали и опалили мое тело. А прежде всего был страх, — он, вспухая и завихряясь, забил мне горло и исторг из него рыдание. Пылая яростью в грубых руках негра, я заливался слезами. Негр взял меня в плен…
Дуло ружья опустилось, шум голосов усилился, затем за окошком началось совещание. Негр, по-прежнему до боли стискивая мою затекшую руку, неожиданно потащил меня за собой в недоступный для прицельной стрельбы угол и молча уселся там. Я, как в ту пору, когда мы дружили, стоял перед ним на коленях, вдыхая жаркий запах его тела. Взрослые совещались долго. Время от времени в окошко заглядывал отец, и каждый раз, как он успокаивающе кивал своему ставшему заложником сыну, я заливался слезами. Вечерние сумерки, как морской прилив, заполнили сперва подвал, а потом и всю площадь. С наступлением темноты взрослые, бросая мне ободряющие слова, стали группами расходиться. Я еще долгое время слышал за окошком шаги отца, потом как-то разом все признаки присутствия людей исчезли. Ночь наполнила подвал.
Негр отпустил мою руку и теперь глядел на меня так, словно им снова владело чувство привязанности, переполнявшее нас до сегодняшнего утра. Дрожа от гнева, я отвел взгляд. Негр, повернувшись ко мне спиной, свесил голову между колен, я по-прежнему стоял на коленях, потупившись и упрямо вздернув плечи. Я был одинок, беспомощен и заброшен, как попавший в ловушку колонок. Негр неподвижно сидел во мраке.
Я поднялся, подошел к лестнице, потрогал капкан. Холодный и твердый, он противился моим пальцам и убивал все ростки смутной надежды. Я не знал, что мне делать. Я был как зайчонок, который, не веря, что ему пришел конец, что он попал в капкан, умирает от голода, глядя на свои изувеченные лапы, схваченные железными челюстями. Меня терзала мысль, что глупо было доверять негру, видя в нем друга. Но можно ли было не доверять этому постоянно улыбающемуся черному великану? Мне и теперь трудно было представить себе, что этот время от времени скрежетавший зубами человек и прежний глупый негр — одно и то же лицо.
Я трясся в ознобе и лязгал зубами. У меня вдруг заболел живот. Схватившись руками за низ живота, я скорчился, и мною овладело страшное замешательство. Меня слабило. Сказывалось пережитое мной нервное потрясение. Но опростаться в присутствии негра было немыслимо. Стиснув зубы и чувствуя, как на лбу у меня выступает едкий пот, я вынужден был терпеть. И я, мучаясь, терпел так долго, что усилия подавить естественный позыв полностью вытеснили из моей души страх.
Однако в конце концов я махнул рукой на свою стыдливость, подошел к бочонку, на который негр усаживался под наш бурный смех, и спустил штаны. Мой оголенный зад казался мне необычайно уязвимым и беззащитным, унижение, казалось, прошло у меня по пищеводу в желудок и окрасило все в черный цвет. Встав с бочонка, я вновь забился в угол. Я был раздавлен, усмирен, вконец уничтожен. Я прижался лбом к нагретой земным теплом стенке и долго плакал, тихо шмыгая носом. Ночь тянулась нескончаемо. В лесах лаяли стаи диких собак. В воздухе посвежело. В конце концов усталость сморила меня, и я забылся сном.
Когда я проснулся, моя рука снова была крепко зажата в руке негра и совсем онемела. В подвальное окошко вместе с промозглым туманом лились голоса взрослых. Потом послышался скрип протеза писаря. Вскоре к скрипу добавились удары кувалды по крышке люка. Эти громкие тяжелые звуки отдавались в моем взбудораженном голодом желудке и болью отзывались в груди.
Неожиданно негр с криком схватил меня за плечи, оторвал от земли и, вытащив на середину подвала, поставил так, чтобы меня было видно в окошко. Было совершенно непонятно, зачем он это сделал. Меня, словно зайца, выволокли на всеобщее обозрение, и бесчисленные глаза в окошке глядели на мой позор. Будь среди этих глаз черные глаза моего брата, я бы, наверно, от стыда откусил себе язык. Но в прорезь окна за мной наблюдали только глаза взрослых.
Грохот кувалды усилился. Громко закричав, негр своими огромными ручищами схватил меня сзади за горло. Его ногти больно впились в мою нежную кожу, мне стало нечем дышать. Я судорожно забил руками и ногами, запрокинув голову, захрипел, испытывая величайшее унижение перед заглядывающими в окошко взрослыми. Отчаянно извиваясь, я силился оторваться от слившегося с моей спиной тела негра, колотил пятками по его ногам, но его волосатые толстые руки были тверды и тяжелы. Он громко кричал, перекрывая мой хрип. Лица взрослых в окошке исчезли. Наверно, подумалось мне, они уступили воле негра и побежали остановить человека, разбивавшего крышку люка. Негр умолк и ослабил свою железную хватку. Чувство любви и благодарности к взрослым переполнило мое сердце.
Но вот кувалда заколотила по крышке еще громче. Лица взрослых опять показались в окошке, негр снова закричал и стиснул мне горло. Я откинулся назад и, ловя воздух искривленным раскрытым ртом, не мог выдавить из себя ни звука. Взрослые махнули на меня рукой. Невзирая на то, что негр душит меня, они продолжают долбить крышку люка. Когда люк откроют, я уже буду задушен, как колонок, они найдут только мой окоченелый труп. Полный отчаяния и жгучей ненависти, позорно хрипя, я, в корчах, со слезами на глазах, слушал удары кувалды.
В ушах у меня стоял шум, как от вращения несметного множества колес, он гулом отдавался в голове, из носу текла кровь. В этот миг крышка люка разлетелась, на лестнице замелькали грязные голые ноги, до самых пальцев поросшие грубым волосом, подвал наполнили распаленные безумием отвратительные взрослые. Крепко прижимая меня к себе, негр с громким криком опустился на колени у стены. Приклеенный спиной к его потному липкому телу, я вдруг почувствовал, что в эту минуту нас связал воедино некий жгучий, как ярость, ток. А затем я испытал стыд и враждебность сродни той, что проявляет кошка, застигнутая в момент случки. Это была враждебность к взрослым, которые неподвижной толпой стояли у прохода на лестнице, наблюдая мой позор, враждебность к негру, который сдавил мне горло своими толстыми лапами и окровавил мою нежную кожу, запустив в нее свои ногти, и, наконец, растравленная во мне многосложная враждебность ко всему на свете. Негр выл. Его вой парализовал мои барабанные перепонки. Я готов был впасть в беспамятство, всепоглощающее, как радости, изведанные мною в разгар этого лета. На своем затылке я чувствовал учащенное дыхание негра.
От толпы отделился мой отец с топориком. Его пылающие яростью глаза встретились с такими же горящими, как у собаки, глазами пленного. Ногти негра по-прежнему глубоко впивались мне в шею, я хрипел. Отец подскочил к нам. Увидев занесенный топорик, я закрыл глаза. Схватив меня за левую руку, негр прикрыл ею свою голову. Весь подвал заревел, и я услышал, как хрястнули мое запястье и череп негра. На жирно лоснящуюся черную руку, державшую меня за шею, падали густые капли крови и скатывались вниз. К нам со всех сторон бросились взрослые, я почувствовал, как хватка негра ослабла и по всему моему телу разлилась жгучая боль.
Словно затянутый в какой-то липкий мешок, я чувствовал, как приживлялись заново к моему телу воспаленные веки, саднящее горло и пылающие ладони. Я не мог прорвать эту липучую пелену, выскользнуть из нее. Как недоношенный ягненок, я был завернут в этот мешок, не дававший мне двигать пальцами. Неподвижным оставалось и мое тело. Была ночь, взрослые вокруг меня тихо о чем-то разговаривали. Потом было утро, сквозь закрытые веки я чувствовал свет. Время от времени на мой лоб ложилась тяжелая рука. Я стонал, хотел стряхнуть эту руку, но не в силах был повести головой.
Когда мне наконец удалось открыть глаза, было снова утро. Я лежал дома в своей постели. Брат и Мицукути, стоя у двери, наблюдали за мной. Полностью открыв глаза, я пошевелил губами. Брат и Мицукути с криком бросились вниз по лестнице, и вскоре появились отец и бакалейщица. Меня мутило от голода, но, когда отец поднес к моим губам кувшин с козьим молоком, я содрогнулся от подкатившего приступа тошноты, вскрикнул, сжал губы, и молоко полилось мне на горло и грудь. Все взрослые, включая отца, были мне отвратительны. Оскалившиеся взрослые, бросившиеся ко мне с занесенными топорами, — в этом было что-то недоступное пониманию, чудовищное, тошнотворное. Я продолжал кричать до тех пор, пока отец и бакалейщица не вышли из комнаты.
Немного погодя брат тихо прикоснулся ко мне своей нежной рукой. Лежа с закрытыми глазами, я молча слушал его тихий голос. Он вместе с другими детьми тоже собирал хворост для костра, на котором должны были сжечь труп негра, но писарь пришел с распоряжением приостановить кремацию. Чтобы замедлить разложение, труп положили в заброшенной шахте и огородили ее забором от диких собак.
Он уже думал, что я умер, вновь и вновь благоговейно повторял брат. Думал так потому, что я целых два дня пролежал в беспамятстве и ничего не ел. Чувствуя на своем плече руку брата, я погрузился в глубокий сон, непреодолимо манящий, как смерть.
Проснувшись во второй половине дня, я попытался перевязать размозженное запястье. Я долго лежал неподвижно с открытыми глазами, разглядывая мою покоившуюся на груди руку, до того распухшую, что она казалась мне чужой. В комнате никого не было. Из окна несло отвратительным смрадом. Мне было понятно, что скрывалось за этим зловонием, но я не испытывал ни малейшей печали.
Когда в комнате стемнело и посвежело, я сел в постели, после долгого колебания связал вместе концы повязки, накинул получившуюся лямку на шею и, опершись здоровой рукой о раму открытого окна, обвел взглядом деревню. Дома вдоль мостовой, деревенская площадь и вся лощина тонули в зловонии, бурно извергаемом огромным трупом негра, в беззвучном крике его мертвого тела, словно в кошмарном сне вспухшего до неимоверных размеров и поглотившего все вокруг. Смеркалось. В оранжево-сером небе, низко нависшем над лощиной и давящем на нее со всех сторон, было что-то трогающее до слез.
Время от времени в лощину, выпятив грудь, молча и торопливо спускались взрослые. Чувствуя, что их вид вызывает во мне страх и тошноту, я отстранился от окна. За то время, пока я лежал больной, взрослые превратились для меня в каких-то чудовищ. Я ощущал такую тяжесть и бессилие, будто все мое тело до последней клеточки было набито мокрым песком.
Меня бил озноб. Сжав пересохшие губы, я наблюдал, как камни мостовой, окутавшись разреженной золотистой тенью, сперва как бы слегка разбухают, затем, слившись в одно целое, одеваются в пурпур и, наконец, тают в тусклом фиолетовом мерцании. Едкие соленые слезы время от времени увлажняли и жгли мои потрескавшиеся губы.
Со стороны заднего входа в склад, прорываясь сквозь тяжелый трупный запах, доносились оживленные крики детей. Стараясь твердо ставить дрожащие, как после долгой болезни, ноги, я спустился по темной лестнице и, выйдя на улицу, по безлюдной мостовой пошел на крики детей.
Дети шумели, собравшись на поросшем густой травой крутом берегу речушки, вокруг них с лаем бегали собаки. С покрытого кустарником дна лощины доносились звуки ударов по вбиваемым в землю кольям взрослые продолжали сооружать крепкую изгородь у входа в шахту, где лежал труп негра. Они делали свое дело молча, дети же, как сумасшедшие, с громкими криками носились по косогору.
Прислонившись к старой павлонии, я следил за игрой детей. Используя как салазки хвостовое оперение сбитого самолета, они скатывались вниз по склону. На этих остроугольных, необыкновенно проворных салазках они неслись под горку с визгом звериных детенышей. Если санкам грозило столкновение с торчащими там и сям черными камнями, дети, тормозя ногами, меняли курс. Когда какой-нибудь мальчишка взбирался с санками вверх по косогору, трава, примятая при спуске его доблестного предшественника, медленно распрямлялась, и ранее проложенный след терялся, до того легки были и санки, и ездоки. Чтобы не попасть под санки, дети проявляли необыкновенное проворство и разлетались в стороны, как искры горючего порошка из-под руки заклинателя.
От гурьбы детей отделился Мицукути с зажатой между зубами травинкой и бегом поднялся ко мне. Привалившись к напоминавшему оленью ногу стволу остролистного дуба, он заглянул мне в лицо. Отвернувшись от него, я сделал вид, будто с увлечением слежу за ребятами. Пристально, с живым интересом разглядывая мою висящую на перевязи руку, Мицукути шумно потянул носом воздух.
— Ух, как воняет! — сказал он. — Твоя раздробленная рука страшно воняет!
Я перехватил его полный задиристого блеска взгляд и, несмотря на то, что он тотчас же с воинственным видом широко расставил ноги, готовый кинуться в драку, чуть не вцепился ему в глотку, но почему-то сдержался.
— Это не мой запах, — ответил я бессильным, сиплым голосом. — Это запах негра.
Мицукути недоумевающе уставился на меня. Закусив губу, я опустил глаза и смотрел, как колеблются мелкие травинки вокруг его босых лодыжек. Презрительно пожав плечами, он энергично сплюнул и побежал обратно к ребятам на косогор.
Меня, словно откровение, осенила мысль, что я уже не маленький. Кровавые драки с Мицукути, охота на птиц лунными ночами, катанье на санках, детеныши диких собак — все это было ребячьими забавами. Теперь подобного рода связь с миром для меня полностью оборвалась.
Чувствуя смертельную усталость и дрожа в ознобе, я сел на землю, еще хранившую дневное тепло. Здесь, у самой земли, высоко поднявшаяся летняя трава скрывала от меня молчаливую работу взрослых на дне лощины, зато катавшиеся на санках дети выросли и зачернели густой толпой. Затем на этих юных фавнов, мечущихся, словно их застигло наводнение, постепенно опустилась ночная тьма.
— Ну как, лягушонок, оклемался?
Сзади мне на голову легла сухая горячая ладонь, но я не обернулся, не выказал ни малейшего намерения встать. Продолжая сидеть лицом к играющим на косогоре детям, я лишь краем глаза взглянул на черный протез писаря, твердо упершийся в землю рядом с моей ногой. Даже писарь и тот одним своим приходом вызвал у меня приступ тошноты.
— Что же ты не катаешься на санках, лягушонок? — спросил писарь. — Я-то полагал, это ты придумал.
Я упорно молчал. Писарь, скрипя протезом, уселся, достал подаренную негром трубку и набил ее своим табаком. В нос ударил острый, разжигающий неясное чувство запах — запах опаляющего лес полевого пожара. Легкая голубая дымка окутала нас.
— Война — ужасная вещь. Она калечит даже детей, — сказал писарь.
Глубоко втягивая в легкие воздух, я молчал. Войне, долгой кровопролитной войне суждено было продолжаться. Война — половодье, смывающее в далеких странах стада овец с пастбищ и дерн с подстриженных газонов, — не должна была прийти в нашу деревню. И все же она пришла и размозжила мне руку, отец, взмахнув топориком, обагрился ее кровью. Наше селение внезапно оказалось ввергнутым в войну, и я был затерт в ее толчее.
— Похоже, теперь конец уже близок, — серьезно сказал писарь, как если бы он разговаривал со своим сверстником. — Связь с военными в большом городе хотя и есть, но там сейчас такая неразбериха, что ничего толком не добьешься. Что делать — неизвестно.
Со дна лощины продолжали доноситься удары молотов. Запах мертвого иностранного летчика, казалось, лип к невидимым в темноте, густо переплетающимся ветвям деревьев.
— Никак не уймутся, — сказал писарь, прислушиваясь к ударам молотов. — Это твой отец с людьми. Тоже не знают, что делать, вот и возятся там с кольями.
Мы молча слушали тяжелые удары, прошивавшие паузы в крике и смехе детей. Вскоре писарь привычными движениями начал отстегивать протез. Я наблюдал за ним.
— Эй! — крикнул писарь детям, — подвезите-ка сюда санки!
Дети, шумно переговариваясь, поднялись к нам с санками. Когда писарь, отталкиваясь от земли здоровой ногой, пробился на санках сквозь толпу детей и покатился вниз, я взял его протез и побежал с ним под гору. Протез был необычайно тяжелый, и я с трудом удерживал его в руке.
На густую траву уже начала падать роса, мои босые ноги намокли, от налипавших на них сухих травинок по телу пробегали мурашки, Внизу под косогором я остановился и замер в ожидании. Была уже ночь. Лишь голоса детей наверху косогора сотрясали ее темную, почти непрозрачную пелену.
Крики и смех стали громче, потом раздался странный звук, как будто косой полоснули по траве; мимо меня, рассекая вязкий воздух, должны были пронестись санки, но они не проносились. Мне послышался глухой удар, но я, не меняя положения, продолжал всматриваться в темноту. На мгновение наступила тишина, потом мимо меня, кувыркаясь, пролетели санки — на них никого не было. Отбросив протез, я побежал вверх по косогору.
На торчащем из травы темном и мокром от росы большом камне, бессильно разбросав руки, лежал на спине писарь. Его лицо улыбалось. Я наклонился. Из носа и ушей писаря обильно текла кровь. Гомон приближавшихся из темноты ребят ширился и рос, противясь дувшему из лощины ветру.
Не желая быть среди детей, я оставил мертвого писаря и поднялся по косогору. Подобно жителям города, я скоро привык к внезапным смертям и к виду смерти, то горестной, то улыбающейся. Тело писаря, очевидно, сожгут на костре из хвороста, собранного для сожжения негра. Влажными от слез глазами взглянув на низкое, оцепеневшее в белесоватом мраке небо, я отправился вниз на поиски брата.
1958