Шарль Нодье. Живописец из Зальцбурга
(Отрывок)
25 августа
Да, видно, все, что случается в жизни человека, всегда соразмерно с его силами, — ведь сердце мое не разбилось…
Все еще спрашиваю себя — не в страшном ли сне услышал я кощунственную эту весть: Элали — жена другого; все еще смотрю вокруг, чтобы убедиться, что это происходит не во сне, и вижу с тоской, что в природе ничего не изменилось — она все та же. Уж лучше бы разум мой помутился. Минутами я ищу успокоения в мужестве, но снова и снова эти неправдоподобные слова звучат в моих ушах, повергая меня в смертельную скорбь.
Немало знал я несчастий, но не было еще несчастья горше этого. Объявленный презренным заговорщиком, я бежал из Баварии; два года блуждал я, изгнанник, скитаясь от берегов Дуная до шотландских гор. Все отняли у меня — и родину и честь. Но у меня оставалась Элали! Неизгладимое воспоминание о ней заставляло забывать о моих невзгодах и наполняло собой мое одиночество. Я был счастлив — я уповал на будущее, уповал на ее любовь. Еще вчера, идя сюда, я весь трепетал от желания, нетерпения, любви, я был так полон надежд… а сегодня!..
26 августа
Одна горестная, одна мучительная мысль сжимает тоской мое сердце!
Возможно ли, чтобы в самых глубоких наших чувствах заключено было нечто столь непостоянное, столь хрупкое, что всего несколько месяцев, всего несколько дней — один короткий миг! — способны бесследно их уничтожить. Неужто правду говорят, будто человеческая любовь подобна перевернутой песочнице, из которой мало-помалу высыпается все, что наполняло ее, и нам суждено умирать всюду, где мы жили прежде, — даже в любящих нас сердцах, где так сладко было бы пребывать вечно.
О, как разумно распорядилось провидение, определив нам, странникам жизни, столь короткий путь! Если бы оно более щедро отмеряло нам дни, если бы время вело нас к нашему смертному часу более медлительными шагами — кто бы мог надеяться донести до гроба воспоминания юности? После долгих странствий в нескончаемом кругу все новых впечатлений человек приходил бы один к своей могильной плите; и, вперяя потухший взор в темную и неясную даль своего прошлого, он напрасно стал бы искать там волнения юных дней: он все успел бы позабыть, все — даже первый поцелуй любимой, даже седые волосы своего отца…
Но если столь печальное непостоянство — обычный удел толпы, то ведь есть же, думал я, избранные души, чувствам которых дано длиться вечно. Однажды мне показалось, будто я нашел ее, эту душу, что она сродни моей, — и открыл ей свое сердце. Как передать все очарование тех упоительных часов, когда, склонясь на грудь Элали, дыша одним дыханием с ней, прислушиваясь к каждому биению ее сердца, я забывал самого себя, утопая в ее взорах? А между тем ведь это она — она изменила мне! Тогда, в час прощания перед долгой разлукой, печально сжимая ее в своих объятиях, я просил ее назвать меня именем супруга — и она дала мне обещание перед лицом предвечного отца всех тех, кто любит. По какому же праву отняла она у меня это имя теперь? За что повергла в прах?
Так, значит, все, все позабыли обо мне! Ведь если бы в час, когда свершался клятвопреступный обряд, голос друга произнес бы мое имя… Но все, все позабыли обо мне… никто не крикнул ей: «Трепещи, Элали, тебя видит Бог!» Все, все позабыли обо мне, и клятвопреступление свершилось!
28 августа
Сегодня вечером я шел без всякой цели, куда глаза глядят; и сам уж не знаю, как это случилось, но что-то вдруг стеснило мне грудь, взор затуманился, по жилам словно пробежал огонь, и я вынужден был сесть. Мгновение спустя глаза мои снова открылись, и я вдруг узнал дом, напротив которого сидел, — здесь жила она. В комнате ее горел свет. И тут я увидел Элали; она подошла к окну и остановилась в молчаливом раздумье. Она страдала, ибо взгляд ее был устремлен на небо. Грудь ее тяжело вздымалась, волосы в беспорядке были рассыпаны по плечам; она поднесла руку ко лбу — чело ее, как видно, пылало. Затем она отошла от окна, не заметив меня, и лишь тень ее на стене все росла, росла, пока не исчезла, слившись с темнотой. Я хотел позвать ее, но голос мне не повиновался, и я стоял, окаменев от волнения, словно ночной путник, внезапно встретивший привидение.
Потом я подошел ближе и постоял немного в полосе света, падавшего из ее окна. Но я не в силах был выносить эти волнения; печально побрел я дальше, а когда вернулся к себе, ноги мои подкосились и, упав на землю, я разразился рыданиями.
29 августа
Все кругом словно сговорились усугублять мои страдания. Скитаясь сегодня по окрестностям, я проходил мимо одной живописной фермы; опрятно одетая женщина стояла перед дверью дома; но прежде чем я успел разглядеть ее, она вдруг бросилась ко мне и упала мне на грудь, омочив мое лицо слезами. Я был в недоумении, она же сказала: «Вы не узнали меня? Ведь это же я, я, та девушка, которая в отчаянии наложила бы на себя руки, если бы вы не спасли ее, рискуя собственной жизнью. Я та, кого вы облагодетельствовали, избавили от нищеты, вернули к жизни; вам обязана я и дорогим своим супругом и милыми детьми; и я хочу…» Она хотела, чтобы я взглянул на ее детей. «О, перестаньте, перестаньте же, — воскликнул я, прижимая ее руку к своему сердцу, — вы ведь не знаете, хватит ли у меня сил…» — «А юная госпожа? — продолжала она с таинственным видом. — Да будет небо милостиво к вам обоим! Такая красавица, и сердце какое доброе! О, сколько радости доставляет она вам теперь, когда…» При этих словах ее я отвернулся, дрожа от злобы и горя; так, значит, она думает, что… «Да, да, умерла, убита, я потерял ее навсегда!» — вскричал я и бросился прочь, оставив женщину во власти ее ложных сожалений.
Когда я вернулся, мне сообщили, что Элали уехала сегодня из города. Ее уже нет здесь… Знает ли она?.. О, если бы мог я тоже покинуть все… Тысячу раз уже приставлял я кинжал к своей груди, тысячу раз просил бога о смерти и небытии — да, о небытии, ибо лучше не разлучаться с жизнью, чем, возродившись к новой, быть не в силах забыть о той, которую уже однажды прожил. Но ведь, родившись вторично, я, быть может, буду совсем другим — а переселение душ? — да и пройдет какое-то время, прежде чем я привыкну жить в новом образе.
Все это требует еще размышлений…
2 сентября
День был ясен, небо чисто и спокойно; но в тот час, когда солнце во всей своей красе торжественно склоняется к закату, небо вдруг заволокло тучами и они словно широким поясом охватили весь горизонт. Мало-помалу светлые сумерки потонули в глубоком мраке. Не такова ли, подумалось мне, и моя жизнь? Она началась нежно блистающей зарей, а завершится так же, как и этот день, — пасмурным, туманным вечером… И, подумав так, я отчетливо вспомнил чистые, пленительные радости своей юности, я воскресил в памяти младые желания тех лет, чистосердечные надежды той нетронутой души, и весь отдался воспоминаниям.
Меж тем небо то и дело прорезали зарницы, и тогда в разрывах между тучами взору открывались то какие-то огромные аллеи, то гигантские огненные портики. Молнии скользили под сводами ночи, похожие на пылающие мечи, и при свете этих мимолетных вспышек возникали какие-то мрачные тени, которые, казалось, метались над долиной, подобно духам мщения, ниспосланным на крыльях бурь, чтобы устрашить детей человеческих. Ветры жалобно стенали в лесах, гремели в безднах, и буйные их голоса сливались в глубинах гор со скорбными звуками набата, с гулом водопада, с грохотанием грома; и даже в печальной и грозной тишине, что воцарялась вслед за этими величественными аккордами, можно было ясно различить какие-то странные созвучия — таинственные гимны, похожие на те песнопения, что рождаются, должно быть, под сводами небес.
В этих потрясениях, испытываемых природой, есть нечто целительное для сердечных ран, ибо в ее величественной скорби невольно растворяется наша собственная скорбь и наше сострадание вынуждено распространиться на целый мир. Всего несколько минут тому назад я чувствовал себя частью этой страдающей природы и обнимал ее, полный сочувствия к ней. Я пытался продлить это состояние; но теперь я страдаю уже в одиночестве, и сочувствие мое невольно снова обращается на одного меня.
3 сентября
Не раз мечтал я вновь увидеть ту заброшенную обитель, где средь мирной тишины посещало меня когда-то сладостное вдохновение. Я помнил, как мы бродили с Элали там, средь груды развалин, меж разрушенных строений монастыря; и, завидев на вершине холма знакомый шпиль церкви, гордо устремленный ввысь, я весь затрепетал от радости, словно приближался к другу. Но только я не без грусти заметил, что чья-то рука успела заделать проломы стен, а живую изгородь недавно подрезали. Развалившаяся ограда и никем не стесняемая буйно растущая зелень являли прежде вид более величавый. Но с какой силой вновь овладели мной былые впечатления, когда, ступив под старинные своды, я услыхал, как шум моих шагов, многократно повторенный эхом, по-прежнему раздается по всему храму до самого его алтаря, как скрипят ветхие двери, с трудом поворачиваясь на заржавевших своих петлях! Сердце мое сжималось в груди и слезы умиления подступали к глазам, пока я шел гулкими коридорами и пустынными двориками к большой лестнице, ведущей наверх, в галерею. Здесь, пробиваясь сквозь расколотые плиты ступеней, цвели бархатистые свитки вербаскума, и голубые чашечки колокольчиков, и пышные кисти арабиса, и золотистые зонтики чистотела; росла здесь и белена с мрачными темными листьями и мертвенными цветами. Я прислонился к колонне, которая одна только и продолжала еще стоять здесь, словно сирота из благородного рода, уцелевшая после гибели своей семьи; да еще возвышался надо мной огромный вяз; он был еле виден из-за развалин, но вершина его уже была сожжена молнией.
И я сказал себе: как случилось, что и талант мой подобен ныне вот этим развалинам? Отчего до времени поблекла для меня природа, прежде столь прекрасная? Отчего нет во мне более той силы творчества, той пленительной легкости, той девственности чувств, что внушали мне мои первые творения? Теперь кисть моя холодна, полотна мои безжизненны, а душа угасает в страданиях. Если и осенит меня порой какой-нибудь значительный, какой-нибудь прекрасный замысел, я уже тщетно пытаюсь удержать и воплотить его. Кровь моя кипит, и я скоро сам перестаю узнавать его в тех причудливых сочетаниях красок, в тех исполинских образах, что возникают предо мной; а иногда я не в силах больше переносить бремя своих чувств, и замысел мой бледнеет, словно обесцвечиваясь под моей кистью, — быть может, потому, что слишком отчетливо запечатлен в моей памяти образ Элали и я уже не могу думать ни о чем ином.
Размышляя об этом, я подошел к старому монастырскому кладбищу; какая-то женщина рисовала здесь, сидя на могильной плите. Она подняла мне навстречу глаза; взгляд их встретился с моими, и, внезапно ослепленный, словно светящийся метеор промчался предо мной, я упал на колени. Тогда Элали — то была она — приблизилась ко мне, взяла дрожавшую мою руку и стала говорить слова утешения.
Когда несколько мгновений спустя я пришел в себя и стал понимать смысл происходящего, когда я подумал о том, сколько душевных мук сулит мне это надгробное свидание, уготованное нам мрачным жребием, и какими новыми страданиями истерзает мое сердце предстоящий разговор, я мысленно пожелал, чтобы бездна разверзлась под нашими ногами и поглотила нас обоих. «Это вы? И здесь?» — вымолвил я наконец. «Да, здесь, — отвечала она, — мне хотелось побыть там, где все напоминает вас, где все дышит воспоминаниями о моем былом счастье, и пусть сама мысль об этом ныне преступна… Преступна! — повторила она с отчаянием. — Да сжалится над нами небо!» Но голос, произнесший эти слова, и вздох, сопровождавший их, и взгляд ее принадлежали уже не мне…
И все же я сел рядом с ней и предался скорби и сожалениям; я осыпал проклятиями судьбу, я проклинал Элали; я напомнил ей роковой день, когда я стал изгнанником, еще более роковой час нашего расставания, я напомнил ей ее клятвы, скрепленные столькими лобзаниями, столькими слезами, — эти клятвы, которые она нарушила! И я снова горько заплакал; рыдания душили меня, мешая мне продолжать.
«Да будет на все божья воля, — сказала Элали, — но он не допустит, чтобы вы произнесли мне приговор, не выслушав меня! Знаете ли вы, сколько я выстрадала? Разве вы были со мной, когда я искала на земле следы ваших ног и мои затуманенные слезами глаза не различали уже дороги, по которой вы ушли? Разве вы были со мной в те долгие бессонные ночи, когда я, стеная, думала о вас? И, наконец, разве вы видели меня в тот день… о, почему не умерла я тогда? Ведь я думала, я так надеялась, что умру, — я не знала еще, что слабое сердце женщины способно вынести столько горя… О, скажите, видели ли вы меня, мертвую от отчаяния, в тот день, когда я услышала о вашей смерти?»
При этих ее словах, впервые поразивших мой слух, я вздохнул — одна мысль о том, что я мог умереть, унося с собой в могилу ее любовь и сожаления, казалась мне такой пленительной, такой желанной! Она же продолжала свой рассказ:
«В Зальцбург из Каринтии прибыл господин Спренк; он был представлен нам; мы познакомились. Матушке он понравился. Мне же… право, уж сама не знаю! — но мне, как и ей, что-то в его наружности и в самих его чувствах напоминало вас: тот же особый отпечаток меланхолии — трогательное свидетельство тайной душевной скорби; те же черты, невольно привлекающие нас, прежде чем мы успеваем определить их… К тому же он пережил большое горе. И я почувствовала к нему сострадание. Он вызвал бы это чувство и у вас… Ведь — не правда ли? — существует нежность, рожденная состраданием — нельзя отказать в ней тому, кто несчастлив.
Вы знаете, Карл, за эти годы я потеряла мать. Почувствовав приближение рокового часа, она призвала нас обоих (его тоже!) к себе; она взглянула на меня — и тревога, словно туча, омрачила на мгновение ее лицо, на котором уже виднелся отсвет божественного сияния; потом она взглянула на нас, взяла руку Спронка, вложила ее в мою, и выражение непреклонной воли застыло на ее бледнеющих губах; затем она отошла в вечность — так тихо, что можно было подумать, будто она дремлет, если бы только горе наше не свидетельствовало о том, что ее уже нет с нами.
Так я, злосчастная наследница скорби и смерти, стала женой другого; так, послушная предсмертной воле матушки, изменила я вашей памяти; так прощальный ее взгляд заставил меня сделать то, к чему не принудили бы меня никакие силы мира».
Сказав это, Элали повернулась ко мне с выражением ласкового сострадания. «Карл, — проговорила она, — мы словно два путника, долго мечтавшие об отдохновении и родине и встретившиеся в пустыне; мы вновь отправляемся в путь, в трудный путь среди песков. Все ушло безвозвратно; но будьте мужественны и верьте, Карл, — дружба моя всегда будет с вами».
Промолвив эти слова, она вдруг исчезла, скрылась в темноте, уже спускавшейся на обитель. Я прислушался — не услышу ли я ее шагов. Мне хотелось пойти за ней и еще раз взглянуть ей в лицо. Но я ничего не слышал, кроме шороха листьев плакучей ивы, которая содрогалась в порывах ветра, разметав свои ветви.
И вдруг я повторил ее слова: «Дружба моя всегда будет с вами», — с какой нежностью повторяю я их еще и сейчас! Они успокоили мои чувства, они словно напоили благоуханием воздух, и вся природа показалась мне полной такой неизъяснимой, волшебной прелести. И я почувствовал себя счастливей — разве это невозможно? Ведь я так жаждал привязанности. Ах, бог весть какими несбыточными мечтами питаю я иногда мое опустевшее сердце…
4 сентября
Дружба Элали! Но достаточно ли мне этого чувства — вот в чем вопрос!.. Что может быть общего между благоразумными радостями спокойной, уравновешенной дружбы и тем упоительным, полным неги союзом, в котором два любящих, созданных друг для друга существа навсегда сливают воедино свои жизни, между еще теплящимся огоньком, питающим одинокие души, — и чистым, преобразующим пламенем, испепеляющим жизнь и вновь рождающим ее? Дружба!.. Так вот как? Упрямый ребенок требует обратно то, что у него отняли, а ему бросают игрушку, чтобы заставить его позабыть о своей печали?
В свои двадцать три года я уже жестоко разочарован во всем земном; я познал, как ничтожен мир и я сам, ибо не видел в жизни ничего, кроме печали, а в сердце человеческом — ничего, кроме горечи. Придя в этот мир, мы взираем на все, что окружает нас, еще невинными глазами; сердце наше полно беспредельной любви, и мы готовы жадно заключить в свои объятия все живое. В нас столько силы, что нам кажется, будто мы способны вдохнуть жизнь в целый мир, а не замечаем того, что сами мы — увы! — живем в мире мертвецов, безрассудно тратя быстротекущие дни и расточая всем любовь свою. Но вот мы начинаем наблюдать, постигать, судить. Постепенно воображение наше тускнеет, мечты увядают, круг наших помыслов становится все уже, смыкается все теснее. И наступает час, когда пред нами, подобно факелу, освещающему могилы, уже брезжит печальный опыт жизни, и мы убеждаемся, что мы бессильны. И человек видит вокруг себя одни лишь глухие, неверные души — друзья забывают, любовь обманывает, общество изгоняет; он чувствует, как непрочны нити, связывавшие его с ними, и они рвутся, эти нити, и счастлив тот, кто сам делает первый шаг, разрывая прежние связи. Пережив все это, я уже не вижу вокруг себя никого, кроме эгоистов, иссушивших свое сердце, да энтузиастов, истощающих его в несбыточных мечтах.
Непрерывно кружимся мы в бесконечном водовороте забот и страданий, а едва лишь наступит час, когда мы можем наконец отдохнуть от всех треволнений, едва лишь иллюзии наши сменятся трезвым опытом жизни, как приходит смерть — всем знакомая и для всех нежданная, и, сжимая нас в неумолимых объятиях, успокаивает в безмолвии могилы…
6 сентября
Еще одно горестное воспоминание! Нынче вечером, бродя по берегу реки, я внезапно оказался возле того полуразрушенного бастиона, где у подножия стены мы не раз, бывало, отдыхали после наших прогулок в те чудесные летние вечера… Зеленый ковер мха, на котором мы тогда часто сиживали, все так же прохладен и свеж, а страшная каменная стена, нависавшая над нами, все еще не обрушилась. Мне порою приходило в голову, что когда-нибудь мы можем оказаться погребенными под ней, — а она стоит по-прежнему, пережив и вечную любовь, в которой клялась мне Элали, и вечное блаженство, в которое я верил… Вот с этого места незадолго до нашей разлуки я следил взглядом за бегущей волной, переносясь мыслью в те далекие моря, куда мне предстояло вскоре последовать за ней; вот здесь, пронзенный внезапно душевной болью при мысли о безвозвратной, быть может, разлуке, я припал к руке Элали, обливая ее слезами. А она, не менее взволнованная, старалась отвлечь меня от этих тягостных дум и запела одну из тех баллад, которые не раз уже радовали меня во время наших прогулок. Это была… Да разве могу я это забыть? Каждый звук ее голоса еще и сейчас звучит в моем сердце:
Полэн и Клэр друг к другу нежной
Любви полны
И юным чувством безмятежно
Упоены.
Они мечтают о свершенье
Надежд младых, —
Ах, скоро ль день соединенья
Наступит их?
Кто разорвет сей неизменный
Союз сердец?
Но вот зовет к себе Полэна
Его отец:
— Ты едешь завтра. Речь о службе
Пора вести,
А юной Клэр и детской дружбе
Скажи: «Прости!»
Спешит Полэн к подруге милой:
— О, как нам быть?
Сколь горестно душе унылой
В разлуке жить!
Отец велел — с ним еду вместе,
Но я клянусь:
К тебе, возлюбленной невесте,
Я возвращусь!
А коль начнет тебя в супруги
Другой просить,
Ответишь ты: «О верном друге
Могу ль забыть?
Настанет день, и скажет милый:
— Я здесь, проснись!
Конец пришел поре постылой:
Клэр, улыбнись!»
Да не утратит клятва силы
И в смертный час.
И коль сойдет под сень могилы
Один из нас,
Пусть он, покинув брег тоскливый
Страны иной,
Являться станет молчаливо
Душе родной.
И он уехал; но не вечен
Любовный пыл!..
Полэн так молод, так беспечен
В ту пору был.
Клэр далеко!.. А глазки Розы
Волнуют кровь…
Забыл Полэн обеты, слезы,
Забыл любовь.
О том прослышав, дева другу
Велит сказать:
— Ты клятву дал свою подругу
Не забывать.
Теперь другую любишь, знаю!
Как боль снести?
Тебя прощаю, умирая,
И ты прости!..
Сражен Полэн: в тоске, в смятенье
Он слезы льет.
Но Роза радость утешенья
Ему несет:
— Ах, полно, кто ж цены не знает
Таким словам?
Ведь от любви не умирают —
Ты знаешь сам!
Миг счастья краток, и желанья
Пройдут, как сон, —
Неужто на одно страданье
Ты обречен?
Сегодня — вечер маскарада,
Знай наперед:
Коли придешь — любви награда
Тебя там ждет.
И он спешит на зов заветный,
Забыв обет.
В толпе гостей он бродит тщетно —
Все Розы нет…
Ее он ищет… Нетерпенья
Душа полна.
Но вот… о дивное мгновенье! —
Да, то она.
Хоть маска плотно прикрывает
Ее лицо,
Но на руке ее сверкает
Его кольцо…
— О Роза! Жду твоей я ласки —
Что ж медлишь ты?
Дай, дай увидеть мне без маски
Твои черты!..
Срывает маску дерзновенно —
О, страшный вид!
Пред ним бледна, окровавленна,
Тень Клэр стоит.
Ее рука кинжал сжимает,
Уста молчат,
И рана на груди зияет…
Блуждает взгляд.
Покорна страшному призванью,
Пришла она,
И чудится ему стенанье:
«Тебе верна…»
Взошла заря и озарила
И лес и луг.
Тень на Полэна обратила
Взор, полный мук..
Тогда на землю он, сраженный,
Пал недвижим
И тут же умер, непрощенный,
Тоской томим.
И с каждым, кто предаст забвенью
Любви обет,
Да будет так — ему прощенья
Вовеки нет!
Припоминая слова баллады, я вдруг поймал себя на том, что громко и гневно повторяю это заклинание, — и в ужасе убежал прочь, ибо испугался, как бы небо не услыхало меня.
8 сентября
Неподалеку от Зальцбурга расположена деревушка, отчетливо и красиво вырисовывающаяся на склоне горы. Несколько ручейков, сбегающих со скал, соединяются здесь вместе и пониже ограды церковного дома образуют речушку, которая прорезает долину широкой серебряной бороздой и вьется все дальше, неся свои воды большой реке. В лепете струй, в далеком рокоте волн и дрожании тополей, потревоженных ветром, есть некая неизъяснимая, сладчайшая гармония, и душа невольно наполняется каким-то томлением, каким-то радостным волнением, которое хотелось бы продлить навечно.
Но картина эта никогда не бывает так невыразимо прекрасна, как в тот час, когда небо, расцветающее зарей, улыбается навстречу рождающемуся дню, когда белый влажный туман плывет над ложбиной и шпиль колокольни начинают золотить первые лучи солнца.
Сегодня я гулял как раз в этих местах, погруженный в свои — менее мрачные, чем обычно, — размышления, как вдруг донесшийся издалека мерный, грустный погребальный звон отвлек меня от мыслей о прошлом. Я бросил взгляд по направлению к городу и на повороте дороги увидел погребальную процессию, которая медленно двигалась под тихие звуки молитв. Четверо мужчин открывали грустное шествие: они несли гроб, покрытый широким покровом. Четыре молодые девушки в белых одеждах, с распущенными волосами, шли по обе его стороны; глаза их были красны от слез, груди вздымались от рыданий; каждая из них держалась рукой за угол траурного покрывала. За гробом толпой шли женщины, дети, старики — все они были исполнены глубокой печали, но печали безмолвной и покорной; и я подумал, глядя на них, что у несчастного, которого провожали в последний путь, как видно, нет здесь родных, ибо горе, подсказываемое голосом крови, проявляется иначе. Я позабыл сказать, что полотно, покрывавшее гроб, было совершенно белым, а на нем лежал небольшой венок из тех цветов, которые обычно возлагают на чело девственниц.
Когда процессия прошла, я увидел дряхлую женщину, на вид лет восьмидесяти, которая, отстав от других, шла на некотором от них расстоянии. Обратясь к ней, я спросил, кто же это покоится в гробу. «Увы, — рыдая, отвечала она мне, — вы не раз, конечно, слыхали о доброй нашей Корделии… Такая еще юная, она была родной матерью для бедных и наставницей для мудрых. Вот она-то и умерла вчера». Я сказал доброй старушке, что это имя мне незнакомо, потому что я уже несколько лет как в Зальцбурге чужой, и она поведала мне историю Корделии, пока я вел ее под руку, чтобы облегчить трудность пути:
«Корделия родилась в богатой семье, но была она такой скромницей и такой сострадательной к бедным, что никто и не вспомнил бы о ее богатстве, ежели бы не добрые ее дела. Мать Корделии гордилась своей дочкой; все отцы ставили ее в пример своим детям, бедняки благословляли ее имя, и сама зависть умолкала, заслышав его. Ибо все любили ее — такой уж она была кроткой и доброй, бедная наша Корделия. Да, не иначе как ангелы позавидовали ей, если бог пожелал послать ей такие испытания… Давно уже мать ее заметила, что дочку снедает какая-то тайная печаль, и все старалась проникнуть в тайну ее сердца. „Что с тобой, моя Корделия?“ — бывало, спросит она ее, а Корделия только прижмется к ее груди и тяжело вздохнет. „Может быть, ты любишь кого-нибудь?“ — однажды спросила ее мать.
Корделия ничего не ответила, потому что в этом и была ее тайна, которую она не смела открыть и боялась скрывать. А между тем ей нечего было краснеть за свой выбор: ведь Вильгельм — славный парень; но она боялась, что ей не позволят выйти за него, потому что он беден. Вот она никому и не открывала причины своих страданий, хотя с каждым днем они становились все сильней. В конце концов она тяжело заболела, впала в беспамятство, а в бреду все звала Вильгельма. Как только лихорадка отпускала ее и Корделия приходила в себя, мать садилась подле и снова спрашивала, что с ней. И однажды она все ж таки призналась в своей любви; случилось это, когда ей сказали, что в бреду она выдала свою тайну. Тут родители стали держать совет и порешили отдать ее за Вильгельма, раз уж он так мил ее сердцу. Чтобы сообщить ей об этом решении, была выбрана минута, когда она чувствовала себя получше. Родители надеялись, что этот столь желанный ей союз принесет полное исцеление, а потому сразу уж назначили и день венчания — ее должны были венчать вчера, вот в этот самый час, в небольшой часовне, что рядом с их домом. И вчера как раз Корделии минуло семнадцать лет… Она встала с постели, оделась и отправилась в часовню, поддерживаемая с одной стороны матерью, которая уже совершенно успокоилась, а с другой — Вильгельмом — тот себя не помнил от счастья. А подружки — вот эти самые, что и сейчас еще окружают ее, — шли с ней рядом. И все говорили, завидев ее: „Посмотрите-ка на Корделию! Она побледнела, но все такая же красавица!“ Да и в самом деле — в лице ее было столько благородства, столько прелести и чистоты… Но в ту минуту, когда они уже стояли у алтаря, Корделия вдруг приникла к Вильгельму и прошептала: „Мне дурно“. Ее тут же отвели домой; но недуг уже успел подточить последние ее силы. Вскоре после полудня глаза ее вдруг потускнели и стали угасать. Она с нежностью устремила их на своего супруга, на мать, потом вздохнула и улыбнулась. Затем она отвернула от них лицо и больше уже не двигалась. Испуганный Вильгельм взял ее за руку — рука была холодная. Корделия умерла…»
Мы шли теперь по деревне, направляясь к кладбищу, на котором Корделия еще в дни своей болезни просила похоронить ее. И я снова стал расспрашивать о ней с грустью и любопытством. Мне приятно было слышать все новые подробности об этой нежной, сострадательной душе, сумевшей в пору короткого своего пребывания на земле снискать такую любовь у обездоленных. И особенно жаль мне было Вильгельма: как пережить ту, кого любишь… Впрочем, что я говорю… Конечно, он не переживет ее — он умрет от горя, в этом нет никакого сомнения!..
Мы подошли между тем к церкви. Дверь ее была распахнута, гроб уже стоял на пороге; священник со спокойным челом, с глазами, поднятыми к небесам, бросил несколько капель святой воды на узкую, таинственную темницу, в которой заключена была Корделия, затем гроб внесли под старинные своды; толпа молчаливо последовала за ним и стала по обе стороны у решетки хоров. Все преклонили колени, и богослужение началось…
Какое удивительное зрелище явила моим глазам эта трогательная церемония, которую религия установила как бы для короткой передышки по пути от смерти к вечности, и как много мыслей навеяли на меня и священное это место, и сам торжественный обряд, и величественная мелодия, звучащая под сводами храма, и запах ладана, смешанный с дымом погребальных факелов, и этот исполненный величия пастырь, приносящий всемогущему богу молитвы целой толпы людей, и самая эта толпа, благоговейно молящая творца излить свое неисчерпаемое милосердие на могилу одного из творений его… И спаситель, снизошедший на землю, дабы своим страданием искупить грехи человеческие, и приведший верующих к подножию престола отца своего, и эта молодая девушка в гробу, едва еще осмелившаяся мечтать об объятиях супруга и уже сменившая розы на кипарисовую ветвь, радости весны — на тайну вечности, брачное ложе — на ложе смерти! Эта девственница, еще не снявшая своего брачного наряда, навеки отдана сырой земле, во власть безжалостных стихий и разрушительного времени! Эта невинная, эта чистая Корделия, вчера еще сиявшая совершенством и красотой, — ныне только труп!
Пока я предавался этим печальным размышлениям, траурная процессия дошла до кладбища, где Корделии было уготовано ее последнее жилище. Здесь сожаления о ней разразились с новой силой. И теперь мне уже стало казаться, что каждый в этой толпе оплакивал в ней родную дочь или любимую сестру — настолько велико было горе этих людей при мысли о том, что они расстаются с Корделией навсегда и что глаза их скоро не увидят даже то немногое, что еще оставалось от нее.
В эту минуту к нам подошел какой-то незнакомец — должно быть, это был замечательный человек! Он находился еще, по-видимому, во цвете лет, но какое-то тяжкое горе успело наложить на его лицо следы преждевременной старости. Взгляд его глаз, ласковый и вместе с тем гордый, мягкий и в то же время как будто мрачный, невольно вызывал уважение к нему и какую-то восторженную любовь… Непередаваемое выражение величия запечатлевалось на его лице, и вместе с тем было в нем что-то неземное, ослепительно прекрасное. Приблизившись, он взволнованно стал расспрашивать меня, что это за погребение; в нескольких словах я повторил ему все то, что только что сам услышал о Корделии и ее кончине; не успел я, однако, закончить свой рассказ, как он перестал расспрашивать, да, должно быть, и видеть меня; лицо его запылало, все тело страшно напряглось, судороги пробежали по нему; он устремился к могиле и жадно вперил в нее взгляд. А когда деревянный гроб стали опускать в могилу и заскрипели веревки, руки незнакомца, словно ища опоры, обвились вокруг меня: «Ах, можете ли вы понять, понимаете ли вы, какие мучительные воспоминания вызывает у меня это погребение; вы ведь не знаете, я уже однажды видел, как вот так же предавали земле единственную радость моей жизни, единственную мою любовь — названую сестру мою, подругу моей юности, ту, которая должна была стать моей супругой». И, сказав так, он упал без сознания. Когда общими усилиями удалось привести его в чувство, я постарался увлечь его подальше от печального зрелища; мы пошли с ним быстрыми шагами по направлению к городу и остановились, лишь дойдя до поворота дороги, когда деревня совсем исчезла из наших глаз, скрывшись, словно за занавесом, за густыми лесами, покрывающими холм. На этом месте повстречал я недавно похоронную процессию.
Тут мы должны были распрощаться; но, прежде чем расстаться со мной, он в избытке дружеских чувств, которыми я был очень польщен, прижал меня к своей груди и стал благодарить за мой столь естественный, казалось бы, поступок. При этом он назвал свое имя… — Этот незнакомец, к которому почему-то сразу так потянулось мое сердце, — супруг Элали.
И когда я вспоминаю, что Элали находит некое сходство между ним и мною, я вновь вызываю в своей памяти это лицо полубога, и мне невольно приходит на ум, что некоторым чувствительным душам, как видно в награду за недолговечность наших чувств, дана свыше способность повсюду находить образы тех, кого они любили прежде.
9 сентября
В этом снова сказывается все бессилие нашего разума и вся тщета тех усилий, которые мы прилагаем, чтобы побороть свои влечения. Это еще одно доказательство того, что вся наша жизнь во всей ее соразмерности и стройности уже заранее предрешена, что все наши сердечные привязанности, все те отношения, в которые мы вступаем в этом мире, — лишь необходимое следствие особенностей нашей натуры, и нам не дано ни постигнуть природы тех влечений, во власти которых мы порой оказываемся, ни побороть их. Чем, как не велением всемогущего рока, объяснить то, что этот человек, который похитил у меня самые дорогие мои надежды, мог так пленить и покорить мое сердце, тогда как все в нем, казалось бы, должно было внушать мне отвращение, тогда как мне следовало бы желать, чтобы непроходимая пропасть разверзлась между нами? Разве он не супруг Элали? И разве я не люблю ее больше?
А между тем разве я не согласился бы жить вместе с ними обоими? Одна мысль об этом поражает мое слабое воображение — подобная возможность кажется мне такой прекрасной! Разве не мог бы я тоже быть ее супругом, разве не согласился бы я, чтобы она делила свою нежность между нами обоими? Разве горячая и чувствительная ее душа не могла бы свободно сочетать нас в своем чувстве? И неужто так уж необходимо, чтобы их счастье покоилось на моих страданиях и утратах?
Да, поистине положение мое достойно жалости. Ибо, если большинство людей, которых мне приходилось встречать, и были обездолены, они все же, при всей суровости к ним судьбы, могли найти отраду в каком-нибудь исцеляющем чувстве. Один я вобрал в себя на несчастной этой земле все горести человечества; одному мне жестоко отказано во всем том, что радует и утешает других. Самые нежные мои привязанности обращаются в невыразимые страдания; и мне кажется, что с тех пор, как господь лишил меня своих милостей, даже воздух, который я вдыхаю, становится ядовитым, едва он коснется моих губ.
10 сентября
А между тем ведь он любил другую, он еще любит ее и оплакивает. Он не может любить Элали так, как любил ее я. Не ей одной принадлежат его воспоминания, его помыслы, его жизнь; покоясь на ее груди, он мечтает о любви другой, о другом блаженстве. Не воображай же, что ты счастлива, о бедная, доверчивая душа! Твой супруг был предназначен не тебе. Его восторги, его вздохи, его слезы — все это принадлежит другой. Не тебя ищет он подле себя, пробудясь ото сна, — нет, он ищет ту, которая была только что рядом с ним в ночных сновидениях, ту, что являлась ему, неверному, в любовных мечтах. Не тебя он любит, о несчастная! По какому же праву может он требовать от тебя любви, которую сам уже не в силах дать? Какую цену может иметь обет верности, если он нарушает прежние обеты и преступает законы природы?
Так, значит, я мог бы… Нет, никогда!.. И хотя эта мысль и точит мое сердце… О нет, никогда! Все это лишь пустые мечты, рожденные омраченным рассудком! Что я такое? Увы, я только жалкий пленник, нашедший минутное забвение в сладостном сне: ему приснилось, будто он, полный радостных мыслей и светлых надежд, гуляет по ярко-зеленой роще, средь розовых кустов; но вот он просыпается и видит вокруг себя лишь темницу да свои цепи…
Теперь, когда безбрежный океан лежит между мной и моим счастьем, когда, убитый, обессиленный отчаянием, я начинаю постигать, в какой мере самое незначительное изменение обстоятельств или расположения духа может повлиять на важнейшие наши решения, и вспоминаю о всех тех несчастных, которые, обладая страстной чувствительностью, оказались волею неба под ярмом жизни, в самой гуще ее битв, — меня уже не удивляет, что есть так много репутаций, написанных кровью, и я лишь негодую при мысли о безрассудном приговоре, который выносит им толпа. Спросите их, этих гордецов, этих слепых судей, которые возглашают хвалу и произносят хулу. Ни одно преступление, ни одна мысль не могут избегнуть их дознания, их суда, их кары, а между тем они не знают, они никогда не узнают, как ничтожно мало расстояние, отделяющее мятежника от императора, против которого он восстал, и муки изгнанника — от торжества полубога.
11 сентября
Снова видел его — я как раз входил в один дом, где еще никогда не бывал, и вдруг навстречу мне бросился г-н Спронк с изъявлениями живейшей симпатии. Ему назвали мое имя… «Карл Мюнстер? — повторил он. — Увы, так это, значит…» Он не закончил, но самое его молчание досказало моему сердцу все, что он хотел сказать. В этом молчании была и жалость ко мне и желание оправдаться в моих глазах… Он словно хотел защититься от моей ненависти, а я… я стоял растерянный, с глазами, полными слез, и двадцать раз являлось мне искушение упасть к его ногам или броситься к нему на грудь!
12 сентября
Есть наслаждения, вкушать которые так сладостно, что мы склонны порой думать, будто одного воспоминания о них уже достаточно для того, чтобы наше сердце было наполнено ими в течение всей нашей жизни; и, однако, бывает, что когда через много лет мы снова оказываемся в тех же обстоятельствах, переживания наши, некогда столь сладостные и оставившие по себе такие сожаления, кажутся уже менее упоительными. И тогда мы сетуем на непостоянство всего земного и, неспособные уже находить наслаждение в красоте, вызывавшей прежде наши восторги, безрассудно обвиняем природу в том, что она изменилась.
Я говорил себе: что может быть отраднее, чем, пережив мучительные годы изгнания и долгие странствия в чужих краях, вернуться мыслью к счастливым дням невинного детства, вновь увидеть родные места, где протекали твои детские игры, где свершал ты свои первые труды и познал первые успехи, — эти ландшафты, которые заставили тебя впервые взяться за кисть, кровлю родимого дома, отцовскую усадьбу, знакомое поле, которое пахал отец, дерево, в тени которого он любил отдыхать, его плуг, его место у очага и ложе, на котором он благословил тебя в последний раз?.. С чувством невольной зависти вспоминаешь о том времени, когда богатством нашим были невинность и чистое сердце, когда скромный удел труженика был пределом наших желаний, а видимый горизонт — границей нашей вселенной. Как мечтал я вновь очутиться в кругу тех, с кем вместе начинал свою жизнь, сколько радости ожидал от беседы с ними! Я покинул Зальцбург, чтобы отогреть свое сердце у очага, где протекали наши невинные радости, но все, что довелось мне увидеть здесь, не принесло мне ожидаемого утешения и лишь усилило мои страдания. Слишком дорогой ценой приходится платить за эти радости тому, кто возвращается к ним так, как я. Поистине, былое счастье может стать иногда предметом новых терзаний…
Так падший ангел, один из тех, кто тратит дарованную ему вечность на бесплодные сожаления, поднимается ввысь, к границам своей былой отчизны. С глубокой тоской глядит он на небо, откуда его изгнали; мысль о блаженстве, которого лишило его непокорство, лишь удваивает его скорбь, и, громко стеная, он в отчаянии вновь погружается в бездну…
14 сентября
Как много есть людей, которые сетуют на однообразность природы и, воображая, будто им достаточно одного лишь взгляда, чтобы сразу все заметить и все охватить, так ничего и не видят в ней, кроме ряда убогих, наскучивших картин, в то время как им следовало бы винить в этом лишь бедность своей фантазии да несовершенство своего зрения. А между тем художник стонет от чувства бессилия, проклиная свою палитру и свои полотна при виде всех этих непередаваемых оттенков, неуловимых очертаний, перед этим постоянно меняющимся обликом великой картины непревзойденно прекрасной природы. И как решиться ему передать ее, когда он видит, что одно и то же место, под одним и тем же небосклоном, то и дело меняется, в зависимости от времени года, от случайной игры света, от треволнений его собственного сердца!
Сегодня утром я остановился у того старого вяза, вкруг которого собирались по праздникам юноши и девушки, чтобы потанцевать под простые напевы деревенского скрипача, состязаясь друг с другом в силе и ловкости, в то время как старики, растроганные воспоминаниями, толковали о каком-нибудь всем им памятном событии, случившемся в дни их молодости, в такой же вот точно день. Милый этот обычай сохранился, как видно, и поныне, ибо я заметил на притоптанной вокруг дерева траве разбросанные цветы, оборванные лепестки ромашки. Хоть они-то по крайней мере счастливы, эти люди, хранящие еще верность своим исконным обычаям и находящие радость в бесхитростных удовольствиях юности.
С этого места взору открывается обширная и глубокая долина, красиво раскинувшаяся между лесами. Вид ее веселит взор и успокаивает сердце. Несколько ручейков, вдоль которых растут ивы, прихотливо извиваются по долине, не удаляясь слишком друг от друга; то они разветвляются, образуя по земле изящные узоры, то бегут рядом, то вновь убегают прочь — и вот они, уже снова соединившись, текут вместе вдоль живописных рощ, очерчивая их неясно поблескивающим контуром. Направо, среди крестьянских хижин, виднеются башенки средневекового замка; его полуразрушенные боковые башни грузно опираются на широкие стены, а ниже блестит река — она совсем неожиданно появляется из-за холма, как будто здесь-то она и берет исток; она вьется на большом расстоянии, убегая далеко-далеко, и словно теряется потом в голубизне неба; виднеющийся вдали мост через нее кажется маленьким черным полумесяцем на лазурном поле.
Когда первые лучи солнца окрашивают восток, все кажется здесь смутным, расплывчатым, неясным; это пока только едва намеченный пейзаж — краски его еще бледны, штрихи неуверенны, очертания причудливы. Но по мере того как рассветает, вырисовываются горы, углубляется перспектива, все становится отчетливее и определеннее; множество различных птичек торопливо снует взад и вперед по воздуху, блестя разноцветным оперением. Наступает час труда, поля и дороги наполняются людьми. Спускается из селения пахарь, погонщик шагает за своим мулом, пастух гонит стадо. С каждым новым часом возникает новое; порой достаточно одного порыва ветра, чтобы все кругом стало совершенно иным. Все леса склоняются долу, ивы будто седеют, ручьи покрываются рябью и эхо испускает глубокий вздох.
Если же солнце, напротив, спускается к западу, долина мрачнеет и тени становятся длиннее. Лишь кое-где более высокие холмы отсвечивают еще золотом средь пурпурных облаков; но нигде эти прощальные отблески дня не горят так ярко, как на сверкающей глади реки, которая мчится вдаль, отражая закат широкой огненной лентой.
Если же на просторы неба выплывает луна — свет ее, ласковый и кроткий, словно девичий взгляд, разливается по всей равнине: он сонно качается, пробиваясь сквозь кружевную тень деревьев, он лежит светлой полосой или колеблется серебристой сеткой на колыхающихся волнах, и тогда все кругом становится каким-то неизъяснимо прекрасным, бесконечно сладостным; леса приобретают особую торжественность — в них раздается благоговейный шорох, в них рождаются тайны. И небо и земля — все исполнено чего-то непередаваемо прекрасного и высокого. Воздух чист и напоен сладчайшими ароматами. Пение пастушьего рожка, далекий благовест, лай чуткой собаки, охраняющей жилище человека, — малейший звук отзывается в вас, возбуждая чувство умиления. И кажется, будто эта величественная ночь сообщает величие и всем вашим чувствам.
Да только ли это? Ночной мрак и одиночество рождают легковерные мечты, заставляют верить в чудесное. Кто, например, мешает моей фантазии поселить в этом замке людей и наполнить его тайнами? Почему не погоревать над судьбой преследуемой супруги, умирающей в этих подземельях, или не вызвать на эти башни призраки их бывших владельцев?
Почему не представить себе, что там, в хижине, скрываются двое влюбленных, которые предпочли свой отчий кров, маленькое поле, которое они сами возделывают, и свои бесхитростные радости всем соблазнам города?
Надо хотя бы помечтать — только помечтать! — о счастье, хотя бы вообразить его себе в том, что я вижу вокруг себя, — ведь это счастье никогда не будет моим уделом.
Произведения
Критика