Симона де Бовуар. Мандарины
(Отрывок)
ГЛАВА ПЕРВАЯ
I
Анри в последний раз взглянул на небо: черный хрусталь. Тысяча самолетов, взрывающих тишину, — такое даже трудно вообразить; между тем в голове с каким-то радостным гулом сталкивались слова: наступление остановлено, разгром немцев, я смогу уехать. Он свернул на углу набережной. На улицах будет пахнуть растительным маслом и апельсиновым цветом, освещенные террасы заполнятся болтающими людьми, под звуки гитар он выпьет настоящий кофе. Его глаза, руки, кожа изголодались: какой затянувшийся пост! Не спеша он поднялся по выстуженной лестнице.
— Наконец-то! — Поль сжимала его в объятиях, как после долгой, полной опасностей разлуки; за ее плечами сверкала украшенная елка, до бесконечности отражавшаяся в больших зеркалах; на столе стояли тарелки, стаканы, бутылки; у стремянки вперемешку лежали охапки омелы и остролиста.
— Ты слушала радио? Есть хорошие новости.
— Ах! Расскажи поскорее.
Она никогда не слушала радио, новости ей хотелось узнавать лишь от него.
— Заметила, какой нынче ясный вечер? Говорят о тысяче самолетов в тылу фон Рундштедта.
— Боже мой! Неужели они не вернутся?!
Сказать по правде, такая же мысль пришла в голову и ему:
— Об их возвращении пока не слышно. Поль загадочно улыбнулась.
— А я приняла меры предосторожности.
— Какие еще меры?
— Попросила консьержку освободить в подвале чулан, чтобы ты, в случае чего, мог спрятаться там.
— Не следовало говорить об этом с консьержкой: так вот и рождается паника.
Левой рукой, словно заслоняя сердце, Поль сжимала концы шали.
— Они могут расстрелять тебя, — испуганно произнесла она. — Мне каждую ночь чудится: стучат, я открываю и вижу их.
Застыв с полузакрытыми глазами, Поль, казалось, действительно слышала голоса.
— Этого не случится, — весело успокоил ее Анри. Она открыла глаза и уронила руки.
— Война в самом деле окончена?
— Ждать осталось недолго. — Анри поставил стремянку под большой потолочной балкой. — Давай я помогу тебе.
— Мне обещали помочь Дюбреи.
— Зачем дожидаться их прихода?
Он взял молоток; Поль коснулась его руки:
— Работать не собираешься?
— Только не сегодня.
— Я слышу это каждый вечер. Уже больше года ты ничего не пишешь.
— Не тревожься: мне хочется писать.
— Газета отнимает у тебя слишком много времени; посмотри, в котором часу ты приходишь. Я уверена, ты ничего не ел. Хочешь поесть?
— Не сейчас.
— Устал, наверное?
— Да нет же.
Под ее взглядом, участливо обволакивавшим его, он ощущал себя бесценным сокровищем, хрупким и внушающим опасение: вот от чего он уставал. Анри влез на стремянку и принялся осторожно вбивать гвоздь: дом был далеко не новым.
— Я даже открою тебе, что именно собираюсь написать: это будет веселый роман.
— Что ты говоришь? — В голосе Поль снова засквозила тревога.
— Повторяю, что хочу написать веселый роман.
Забавно было бы тут же придумать этот роман, поразмышлять о нем вслух, но Поль устремила на него такой пристальный взгляд, что он умолк.
— Дай мне побольше омелы.
Он осторожно повесил зеленый шар, усеянный маленькими белыми точками, и Поль протянула ему другой гвоздь. Да, война кончилась: по крайней мере для него; сегодня настоящий праздник; наступал мир, и все возвращалось: праздники, развлечения, удовольствия, путешествия, быть может, счастье и наверняка свобода. Анри развесил вдоль балки омелу, остролист, гирлянды елочного дождя.
— Ну как? — спросил он, спускаясь со стремянки.
— Великолепно. — Она подошла к елке, поправила одну из свечей. — Если опасность миновала, ты поедешь в Португалию?
— Разумеется.
— И опять не будешь работать во время путешествия.
— Полагаю, что нет.
Она в нерешительности крутила один из висевших золотых шаров, и он сказал слова, которых она дожидалась:
— Жаль, что нельзя взять тебя с собой.
— Я прекрасно знаю, что это не твоя вина. Не расстраивайся: мне все меньше хочется колесить по свету. Зачем? — Она улыбнулась. — Ждать, когда ты вне опасности, совсем не тяжело.
Анри чуть было не рассмеялся от этого ее «зачем?». Что за вопрос! Лиссабон. Порто. Синтра. Коимбра. В каждом слове — праздник. Чтобы почувствовать, как радость переполняет тебя, даже не надо произносить их. Довольно сказать себе: меня здесь не будет; я буду в другом месте. «В другом месте» — это еще более прекрасные слова.
— Ты собираешься переодеваться? — поинтересовался он.
— Иду.
Поль поднялась по внутренней лестнице, а он подошел к столу. Честно говоря, Анри был голоден, но стоило ему признаться в этом, как на лице Поль появлялась тревога; он положил кусок паштета на хлеб и откусил, решив окончательно: «После возвращения из Португалии перееду в гостиницу». До чего приятно приходить по вечерам в комнату, где тебя никто не ждет! Даже во времена влюбленности в Поль Анри стремился иметь собственные четыре стены. Однако между 1939 и 1940 годами Поль каждую ночь мысленно падала замертво на его страшно изуродованный труп, когда же Анри возвращали ей живым, разве мог он осмелиться в чем-либо отказать ей? Да и комендантский час способствовал такому положению вещей. «Ты всегда можешь уйти отсюда», — говорила она, но пока он так и не смог. Взяв бутылку, Анри воткнул штопор в заскрипевшую пробку. За месяц Поль привыкнет обходиться без него, а не привыкнет — тем хуже. Франция уже не тюрьма, границы открываются, и жизнь не должна больше быть тюрьмой. Четыре года подчиняться суровой необходимости, четыре года заниматься только другими: это много, даже чересчур. Настало время подумать немного о себе. А для этого надо остаться одному и обрести свободу. Не так-то просто во всем разобраться по прошествии четырех лет; нужно выяснить кучу всяких вещей. Каких? Он и сам толком не знал, но там, разгуливая по маленьким улочкам, пропахшим растительным маслом, он попытается подвести итоги. И снова сердце подпрыгнуло: небо будет голубым и в окнах будет колыхаться развешенное белье. Словно турист, сунув руки в карманы, станет он вышагивать среди не говорящих на его языке людей, заботы которых его не касаются. Он даст себе волю жить и ощутит, что живет: этого, возможно, достаточно, чтобы все прояснилось.
— Как это мило: открыть все бутылки! — Поль спускалась с лестницы мелкими шелестящими шажками.
— Фиолетовое ты решительно предпочитаешь всему остальному, — улыбнулся Анри.
— Но ты ведь обожаешь фиолетовое! — удивилась она. Он обожал фиолетовое вот уже десять лет: десять лет, это немало. — Тебе не нравится мое платье?
— О! Очень красивое, — поспешно заверил Анри. — Я только подумал, что есть и другие цвета, которые наверняка пошли бы тебе: например, зеленый, — бросил он наугад.
— Зеленый? Ты видишь меня в зеленом?
С растерянным видом она остановилась у одного из зеркал; как это все теперь не нужно! В зеленом или желтом никогда уже Поль не станет для него такой желанной, как десять лет назад, когда впервые небрежно протянула ему свои длинные фиолетовые перчатки.
Анри снова улыбнулся:
— Давай потанцуем.
— Да, потанцуем, — сказала она с жаром, от которого Анри оледенел. За последний год их совместная жизнь сделалась до того нудной, что даже Поль, казалось, почувствовала к ней отвращение; и вдруг в начале сентября все переменилось; теперь в каждом слове, в каждом поцелуе или взгляде Поль ощущался страстный трепет. Когда он обнял ее, она, прильнув к нему, прошептала:
— Помнишь, как мы танцевали с тобой в первый раз?
— Да, в «Пагоде»; тогда ты сказала, что танцую я хуже некуда.
— Это было в тот день, когда я открыла для тебя музей Гревена; ты не знал о музее Гревена, ты вообще ничего не знал, — сказала она растроганно. Поль прислонилась лбом к щеке Анри. — Я как сейчас нас вижу.
Он тоже, тоже видел себя. Они поднялись тогда на цоколь Дворца миражей, их пара, отражаясь в зеркалах, до бесконечности множилась среди леса колонн: «Скажи, что я самая красивая женщина, — Ты самая красивая женщина. — А ты будешь самый знаменитый мужчина в мире». Вот и теперь он обратил взгляд к одному из больших зеркал: их обнявшаяся пара до бесконечности повторялась вдоль аллеи елей, и Поль восторженно улыбалась ему. Неужели не понимает, что они уже совсем не та пара?
— Стучат, — сказал Анри и поспешил к двери; это пришли Дюбреи, нагруженные корзинками и кошелками; Анна держала в руках букет роз, а Дюбрей перебросил через плечо огромную связку красного перца; за ними с хмурым видом следовала Надин.
— Счастливого Рождества!
— Счастливого Рождества!
— Знаете новость? В бой наконец вступила авиация.
— Да, тысяча самолетов!
— Они сметены.
— Им конец.
Дюбрей положил на диван груду красных плодов:
— Это для украшения вашего бордельчика.
— Спасибо, — довольно холодно ответила Поль. Ее раздражало, когда Дюбрей называл ее квартирку борделем: из-за всех этих зеркал и красных обоев, говорил он.
— Надо повесить их в центре балки, — сказал Дюбрей, оглядев комнату, — будет гораздо красивее, чем омела.
— Мне нравится омела, — твердо заявила Поль.
— Дурацкая омела, что-то круглое и допотопное, к тому же это растение-паразит.
— Повесьте перец наверху лестницы, вдоль перил, — предложила Анна.
— Здесь было бы намного лучше, — настаивал Дюбрей.
— Я дорожу своей омелой и остролистом, — возразила Поль.
— Хорошо, хорошо, это ваш дом, — согласился Дюбрей и подал знак Надин: — Иди помоги мне.
Анна выкладывала паштеты, масло, сыры, пирожные.
— Это для пунша, — сказала она, поставив на стол две бутылки рома. Потом вручила пакет Поль: — Держи, твой подарок; а это для вас, — добавила она, протягивая Анри глиняную трубку в виде когтя, сжимавшего маленькое яичко; в точности такую же трубку курил Луи пятнадцать лет назад.
— Потрясающе: о такой я мечтаю пятнадцать лет, как вы догадались?
— Вы мне об этом говорили!
— Килограмм чая! Ты спасаешь мне жизнь! — воскликнула Поль. — А как хорошо пахнет: настоящий!
Анри начал резать ломтики хлеба, Анна намазывала их маслом, а Поль — паштетами, с тревогой поглядывая на Дюбрея, который вбивал гвозди, размахивая молотком.
— А знаете, чего здесь недостает? — крикнул он Поль. — Большой хрустальной люстры. Я найду ее вам.
— Но я не хочу никакой люстры!
Дюбрей развесил связки перца и спустился с лестницы.
— Неплохо! — сказал он, окидывая свою работу критическим взглядом. Подойдя к столу, он открыл пакетик с пряностями; уже не одни год при каждом удобном случае он готовил пунш, рецепт которого узнал на Гаити. Облокотившись на перила, Надин жевала перец; в восемнадцать лет, несмотря на скитания по французским и американским постелям, она все еще, казалось, не вышла из переходного возраста.
— Перестань есть декорацию, — крикнул ей Дюбрей. Вылив бутылку рома в салатницу, он повернулся к Анри: — Позавчера я встретил Самазелля и остался очень доволен. Похоже, он готов действовать заодно с нами. Вы свободны завтра вечером?
— Я не могу уйти из редакции раньше одиннадцати часов, — отозвался Анри.
— Приходите в одиннадцать, — предложил Дюбрей, — нужно все обсудить, и мне очень хотелось бы, чтобы вы тоже были.
Анри улыбнулся:
— Не понимаю зачем.
— Я сказал ему, что вы работаете со мной, но ваше личное присутствие придаст встрече большую весомость.
— Не думаю, что для такого человека, как Самазелль, это столь уж важно, — ответил, по-прежнему улыбаясь, Анри. — Он должен знать, что я не политик.
— Но он так же, как я, полагает, что нельзя больше оставлять политику — политикам, — возразил Дюбрей. — Приходите, хоть совсем ненадолго; за Самазеллем стоит интересная группа, молодые люди, они нам нужны.
— Хватит говорить о политике! — рассердилась Поль. — Ведь сегодня праздник.
— Ну и что? — возразил Дюбрей. — Разве в праздничные дни запрещается говорить о том, что вас интересует?
— Но зачем втягивать в эту историю Анри! — не унималась Поль. — Он и без того устает и двадцать раз уже говорил вам, что политика нагоняет на него тоску.
— Я знаю, вы считаете меня распутником, который пытается совратить своих друзей-приятелей, — усмехнулся Дюбрей. — Но политика не порок, моя красавица, и не светская забава. Если через три года разразится новая война, вы первая станете жаловаться.
— Это шантаж! — возмутилась Поль. — Когда эта война наконец закончится, никто не захочет снова начать другую.
— Вы полагаете, что кто-то считается с желаниями людей! — парировал Дюбрей.
Поль собиралась ответить, но Анри не дал ей говорить.
— В самом деле, — заметил он, — вне зависимости от желания у меня просто нет времени.
— Времени всегда хватает, — гнул свое Дюбрей.
— Вам — да, — засмеялся Анри, — но я нормальный человек и не могу работать по двадцать часов кряду или обходиться без сна в течение месяца.
— Я тоже! — воскликнул Дюбрей. — Мне уже не двадцать лет. От вас так много и не просят, — добавил он, с тревогой пробуя пунш.
Анри весело посмотрел на него: двадцать или восемьдесят лет, какая разница, Дюбрей всегда будет выглядеть молодо из-за своих огромных, все жадно вбирающих, смеющихся глаз. Настоящий фанатик! По сравнению с ним Анри подчас чувствовал себя легкомысленным, ленивым, несостоятельным. Однако принуждать себя бесполезно. В двадцать лет он так восхищался Дюбреем, что во всем стремился подражать ему; результат: ему вечно хотелось спать, он пичкал себя лекарствами, тупел. Приходилось мириться: лишенный удовольствий, он терял вкус к жизни и одновременно желание писать, превращался в машину. В течение четырех лет он был машиной, теперь прежде всего хотелось снова стать человеком.
— Я задаюсь вопросом, как моя неопытность может послужить вам?
— Неопытность имеет свои хорошие стороны. К тому же, — добавил Дюбрей с едва заметной улыбкой, — в настоящий момент у вас есть имя, которое для многих значит многое. — Его улыбка стала явной: — До войны Самазелль мотался по разным фракциям и группировкам от фракций, но я не поэтому хочу заполучить его, а потому, что он герой маки, у него громкое имя.
Анри рассмеялся; Дюбрей казался особенно наивным как раз в те минуты, когда хотел выглядеть циничным; Поль права, обвиняя его в шантаже: если бы он верил в неизбежность третьей войны, то не пребывал бы в таком хорошем настроении. Суть в другом: он видит открывающиеся возможности и горит желанием воспользоваться ими. Анри не разделял его увлеченности. Разумеется, с 1939 года он и сам изменился. Прежде был левым, всех людей считал братьями, буржуазия вызывала у него отвращение, а несправедливость возмущала: прекрасные, благородные, ни к чему не обязывавшие чувства. Теперь он знал: чтобы действительно отмежеваться от своего класса, надо не щадить себя. Мальфилатр, Бургуен, Пикар сложили свою жизнь на опушке лесочка, но Анри всегда будет думать о них как о живых. За одним столом он ел с ними рагу из кролика, они пили белое вино и говорили о будущем, не слишком в это веря; четверо солдат; но после окончания войны один вновь стал бы буржуа, другой крестьянином, двое металлургами; в эту минуту Анри понял, что в глазах тех троих и в своих собственных он выглядел бы человеком привилегированным, более или менее совестливым, но соглашателем, он уже был бы не из их числа; существовал лишь один способ остаться их товарищем: продолжать действовать вместе с ними. Еще лучше во всем разобраться ему довелось в 1941 году, работая с группой из Буа-Коломб; поначалу дело не слишком ладилось. Фламан приводил его в отчаяние, то и дело повторяя: «Пойми, я рабочий и рассуждаю как рабочий». Но благодаря ему Анри осознал то, чего раньше не ведал: ненависть. И отныне угрозу эту будет ощущать всегда. Он сумел ее обезоружить: в общем деле они признали его своим товарищем; но если когда-нибудь он вновь станет равнодушным буржуа, ненависть возродится — и по праву. Если он не докажет обратного, то станет врагом тысяч миллионов людей, врагом человечества. Ничего подобного он не хотел и готов был доказать это. Несчастье в том, что действие изменило свой облик. Сопротивление — это одно, политика — совсем другое. Анри политика не вдохновляла. И он знал, что представляет собой движение вроде того, какое предполагает создать Дюбрей: комитеты, конференции, конгрессы, митинги, разговоры, разговоры; и надо бесконечно маневрировать, договариваться, идти на ошибочные компромиссы; потерянное время, яростные уступки, угрюмая досада — что может быть противнее. Руководить газетой, эту работу он любил; хотя, разумеется, одно не мешало другому и даже дополняло друг друга; нельзя использовать «Эспуар» как алиби. Нет, Анри не считал себя вправе уклоняться; он только попытается уменьшить издержки.
— Я не могу вам отказать использовать мое имя и даже обещаю иногда приходить, — пообещал он. — Но не требуйте от меня большего.
— Я наверняка потребую от вас большего, — заявил Дюбрей.
— Во всяком случае, не теперь. До отъезда у меня уйма работы. Дюбрей заглянул в глаза Анри:
— План вашего путешествия по-прежнему остается в силе?
— Более чем когда-либо. Я еду самое позднее через три недели.
— Это несерьезно! — сердито воскликнул Дюбрей.
— Ах! Тут я спокойна! — заметила Анна, насмешливо глядя на него. — Если бы вам захотелось прогуляться, вы бы не отказались и еще объяснили бы, что это единственно разумная вещь, которую следует сделать.
— Но я не хочу, и в этом мое преимущество, — возразил Дюбрей.
— Должна признаться, что путешествия мне кажутся мифом, — сказала Поль и улыбнулась Анне: — Роза, которую ты приносишь мне, значит для меня больше, чем сады Альгамбры после пятнадцати часов поезда.
— О! Путешествие может быть увлекательным, — возразил Дюбрей. — Однако в настоящий момент куда увлекательней находиться здесь.
— Ну а мне до того хочется оказаться в ином месте, что при необходимости я готов идти пешком даже в набитых сухим горохом ботинках, — признался Анри.
— А «Эспуар»? Бросите газету просто так на целый месяц?
— Люк прекрасно справится без меня, — ответил Анри.
Он с удивлением оглядел собравшихся. «Они не отдают себе отчета!» Все те же лица, та же обстановка, те же разговоры, те же проблемы, и чем больше перемен, тем на деле все однообразнее: в конце концов начинаешь чувствовать себя живым мертвецом. Дружба, великие исторические переживания, все это он оценил по достоинству; однако теперь требовалось совсем иное, причем так настоятельно, что было бы смешно пытаться что-либо объяснить.
— Счастливого Рождества!
Дверь распахнулась: Венсан, Ламбер, Сезенак, Шансель — вся команда газеты с раскрасневшимися от холода щеками. Они принесли бутылки, пластинки и распевали во все горло припев августовских дней:
Не видать их больше нам. Крышка им, и по домам.
Анри радостно улыбнулся; он ощущал себя таким же молодым, как они, и в то же время у него было чувство, будто он всех их отчасти создал. Он запел вместе с ними; внезапно электричество погасло, раздалось потрескивание рождественских огней, Ламбер с Венсаном осыпали Анри их искрами; Поль зажгла на елке маленькие свечи.
— Счастливого Рождества!
Они подходили парами, группами; слушали гитару Джанго Рейнхардта, танцевали, пили, смеялись. Анри обнял Анну, и она взволнованно сказала:
— В точности как накануне высадки; то же место, те же люди!
— Да. И теперь все позади.
— Для нас, — добавила она.
Он знал, о чем она думала: в эту минуту горели бельгийские деревни, море обрушивалось на голландские поля. А здесь — праздничный вечер: первое мирное Рождество. Ведь праздник порой бывает необходим, иначе зачем победы? То был праздник; Анри узнавал этот запах спиртного, табака и рисовой пудры, запах долгих ночей. Тысячи радужных вихрей кружили в его памяти; сколько таких ночей было у него до войны: в разных кафе Монпарнаса, где они упивались кофе со сливками и словами, в мастерских художников, где пахло масляной краской, в маленьких дансингах, где он сжимал в объятиях самую красивую женщину — Поль; и всегда на заре, пронизанной скрежетом, в душе его тихо звучал исступленный голос, нашептывая, что книга, которую он пишет, будет хорошей и что важнее нет ничего на свете.
— А знаете, — сказал Анри, — я решил написать веселый роман.
— Вы? — Анна с любопытством взглянула на него. — И когда собираетесь начать?
— Завтра.
Да, ему вдруг страшно захотелось вновь стать тем, кем он был, кем всегда хотел быть, — писателем. И он опять ощущал эту тревожную радость: я начинаю новую книгу. Обо всем, что сейчас вновь приходит в жизнь: о рассветах, о долгих ночах, о путешествиях, о радости.
— У вас нынче, похоже, очень хорошее настроение, — заметила Анна.
— Так оно и есть. Кажется, будто я выхожу из длинного туннеля. А вам не кажется?
Она задумалась.
— Не знаю. Ведь были все-таки и хорошие моменты в этом туннеле.
— Разумеется.
Он улыбнулся Анне. Она была сегодня красива и в своем строгом костюме выглядела очень романтичной. Анри с удовольствием поухаживал бы за ней, не будь она старым другом и женой Дюбрея. Он танцевал с ней несколько раз подряд, потом пригласил Клоди де Бельзонс; увешанная фамильными драгоценностями, в платье с большим декольте, она пришла пообщаться с интеллектуальной элитой. Он пригласил Жаннетту Канж, Люси Лену ар. Всех этих женщин он слишком хорошо знал: но будут другие праздники, и будут другие женщины. Анри улыбнулся Престону, передвигавшемуся по комнате слегка пошатываясь; это был первый знакомый американец, с которым Анри встретился в августе, и они бросились в объятия друг другу.
— Я хотел непременно отпраздновать с вами! — заявил Престон.
— Отпразднуем, — согласился Анри.
Они выпили, и Престон с чувством стал рассказывать о нью-йоркских ночах. Он был немного пьян и опирался на плечо Анри.
— Вы должны приехать в Нью-Йорк, — настойчиво повторял он. — Гарантирую вам большой успех.
— Разумеется, я поеду в Нью-Йорк, — сказал Анри.
— И обязательно возьмите напрокат маленький самолет, это лучший способ посмотреть страну, — советовал Престон.
— Но я не умею управлять самолетом.
— О! Это легче, чем водить машину.
— Я научусь, — пообещал Анри.
Да, Португалия только начало; затем будут Америка, Мексика, Бразилия и, возможно, СССР, Китай: все. Анри снова будет водить машины, управлять самолетами. Серо-голубой воздух таил много обещаний, будущее простиралось до бесконечности.
Внезапно стало тихо. Анри с удивлением увидел, что Поль садится за пианино. Она запела. Как давно с ней этого не случалось. Анри попытался слушать ее беспристрастно: никогда ему не удавалось в точности оценить достоинство этого голоса; голос, безусловно, не был лишен выразительности: казалось, за его бархатистостью можно порой различить отзвук бронзового колокола. И Анри в который раз задался вопросом: «Почему в самом деле она все бросила?» Поначалу он усмотрел в ее жертве волнующее доказательство любви, но позже удивлялся, почему Поль уклоняется от любой возможности попытать счастья, и спрашивал себя, а не избрала ли она предлогом их любовь, чтобы не подвергаться испытанию.
Раздались аплодисменты; он аплодировал вместе с другими.
— Голос все такой же красивый, — прошептала Анна. — Я уверена, появись она снова на публике, ее ждет успех.
— Вы думаете? А не поздно ли? — спросил Анри.
— Отчего же? Если взять несколько уроков... — Анна в нерешительности взглянула на Анри: — Мне кажется, для нее это благо. Вам следовало бы вдохновить ее.
— Возможно, — согласился он.
Анри смотрел на Поль, с улыбкой внимавшую восторженным комплиментам Клоди де Бельзонс. Разумеется, ее жизнь переменилась бы; праздность не идет ей на пользу. «А для меня это все упростило бы!» — сказал он себе. Почему бы и нет, в конце-то концов? Этим вечером все казалось возможным. Поль прославится, карьера увлечет ее, он будет свободен, станет разъезжать повсюду, то тут, то там ему будет встречаться любовь, радостная и недолгая. Почему бы нет? Он с улыбкой подошел к Надин, которая, стоя у печки, с хмурым видом жевала жевательную резинку.
— Отчего вы не танцуете? Она пожала плечами:
— С кем?
— Со мной, если хотите.
Она была некрасивой, чересчур уж похожей на своего отца, и было как-то неловко видеть это угрюмое лицо над девичьим телом; глаза голубые, как у Анны, но до того холодные, что казались одновременно и видавшими виды, и детскими; меж тем под шерстяным платьем талия была более гибкой и груди более определенными, чем думал Анри.
— Мы в первый раз танцуем вместе, — сказал он.
— Да. Вы хорошо танцуете, — добавила она.
— Вас это удивляет?
— Пожалуй. Никто из этих сопляков не умеет танцевать.
— У них не было случая научиться.
— Знаю, — сказала она. — У них ни для чего не было случая.
Он улыбнулся ей; даже некрасивая молодая женщина всегда остается женщиной; ему нравился строгий запах ее туалетной воды, свежего белья. Танцевала она плохо, да это и не важно, ведь были вокруг эти молодые голоса, и этот смех, зов джазовой трубы, вкус пунша, в глубине зеркал эти елки, расцвеченные язычками пламени, чистое темное небо за занавесками. Дюбрей как раз показывал фокус: резал на куски газету и одним движением руки собирал ее; Ламбер и Венсан сражались на дуэли пустыми бутылками, Анна и Лашом пели что-то из оперы; по земле и над землей кружили поезда, самолеты, корабли и можно было сесть на них.
— Вы неплохо танцуете, — любезно сказал Анри.
— Я танцую как корова; но мне плевать: не люблю танцевать. — Она подозрительно взглянула на него: — Пижончики, джаз, погребки, где разит табаком и потом, вам это нравится?
— Иногда. А что нравится вам? — спросил он.
— Ничего.
Она ответила с такой яростью в голосе, что он взглянул на нее с любопытством; он задавался вопросом, что толкало ее в такое множество объятий: разочарование или удовольствие? Быть может, волнение смягчало суровые черты ее лица. Как это выглядит: голова Дюбрея на подушке?
— Подумать только, вы едете в Португалию, вам здорово повезло, — с обидой сказала она.
— Путешествовать скоро станет опять легко, — заметил он.
— Скоро! Вы хотите сказать — через год, через два! Как вы изловчились?
— Службы французской пропаганды попросили меня прочитать лекции.
— Ну конечно, — прошептала она, — меня-то никто не попросит читать лекции. И много их у вас будет?
— Пять или шесть.
— И можно разгуливать целый месяц!
— Нужны же старым людям какие-то компенсации, — весело сказал он.
— А молодым не полагаются? — спросила Надин и тяжело вздохнула: — Если бы, по крайней мере, хоть что-то происходило.
— Что именно?
— Сколько времени длится эта так называемая революция, а ничего и с места не сдвинулось.
— В августе немного все-таки сдвинулось, — заметил Анри.
— В августе уверяли, будто все переменится, а все остается как было: те, кто больше всех работает, ест меньше всех, и все вокруг продолжают считать, что так и надо.
— Никто здесь не считает, что так и надо, — возразил Анри.
— Но всех это устраивает, — сердито продолжала Надин. — Довольно и того, что приходится тратить свое время на работу, а если при этом еще и не есть досыта — я предпочла бы стать гангстером.
— Совершенно согласен, мы все с этим согласны, — сказал Анри. — Но подождите немного, не следует торопиться.
— Вы думаете, — прервала его Надин, — дома мне не объясняли на все лады, что надо подождать; но я не доверяю словам. — Она пожала плечами. — По-настоящему никто ничего не пытается сделать.
— А вы? — с улыбкой спросил Анри. — Вы сами пытаетесь?
— Я? У меня не тот возраст, — сказала Надин, — я не в счет. Анри откровенно рассмеялся.
— Не отчаивайтесь, нужный возраст придет, и очень быстро!
— Быстро! Чтобы прошел год, нужно триста шестьдесят пять дней! — сказала Надин. Опустив голову, она с минуту молча что-то обдумывала, потом внезапно подняла глаза: — Возьмите меня с собой.
— Куда? — удивился Анри.
— В Португалию. Он улыбнулся.
— Мне кажется, это не очень возможно.
— Достаточно, чтобы это было хоть чуточку возможно. — Он не ответил, и она настойчиво спросила: — Почему это невозможно?
— Прежде всего, мне не дадут два командировочных предписания.
— Да будет вам! Вы со всеми знакомы. Скажите, что я ваша секретарша. — Губы Надин смеялись, но горящие глаза были серьезны. И он серьезно ответил:
— Если бы я взял кого-то, то, конечно, Поль.
— Она не любит путешествий.
— Зато она будет рада сопровождать меня.
— Вот уже десять лет она видит вас каждый день, и это еще не конец: месяцем больше или меньше — какая ей разница?
Анри снова улыбнулся:
— Я привезу вам апельсины.
Лицо Надин стало суровым, и Анри увидел перед собой вселяющую робость маску Дюбрея.
— Вы знаете, что мне уже не восемь лет.
— Знаю.
— Нет, для вас я всегда буду скверной девчонкой, которая била ногами по камину.
— Вовсе нет, и вот вам доказательство: я же пригласил вас танцевать.
— О, это семейный вечер. Но вы ведь не пригласите меня пойти куда-нибудь с вами.
Он взглянул на нее с симпатией. Ей-то, по крайней мере, хотелось бы изменить обстановку; ей много всего хотелось: всего другого. Бедная девочка! И то верно: у нее ни для чего не было случая. По Иль-де-Франс на велосипеде — вот примерно и все ее путешествия; суровая юность, а потом тот парень умер; она, похоже, быстро утешилась, и все-таки, должно быть, хранит тягостное воспоминание.
— А вот и ошибаетесь, — сказал он. — Я вас приглашаю.
— Правда? — Глаза Надин блестели. На нее было гораздо приятнее смотреть, когда лицо ее оживлялось.
— В субботу вечером я не пойду в редакцию: встретимся в восемь часов в Красном баре.
— И что будем делать?
— Решайте сами.
— У меня никаких идей.
— К тому времени они появятся у меня. Пойдем выпьем по стаканчику.
— Я не пью, но охотно бы съела еще один бутерброд.
Они подошли к столу; там, как обычно, спорили Ленуар и Жюльен. Каждый упрекал другого в измене надеждам юности. Когда-то, посчитав экстравагантность сюрреализма чересчур сдержанной, они совместно основали «парагуманитарное» движение. Ленуар стал преподавателем санскрита и писал герметические стихи; Жюльен был библиотекарем и перестал писать, возможно, потому, что после скороспелых успехов опасался зрелой посредственности.
— Как ты думаешь, — спросил Ленуар, — не следует ли принять меры против писателей-коллаборационистов?
— Сегодня вечером я ни о чем не думаю! — весело отвечал Анри.
— Скверная тактика — не давать им печататься, — заметил Жюльен. — Пока вы станете состязаться друг с другом в сочинении пасквилей, они спешить не будут и напишут хорошие книги.
Чья-то властная рука опустилась на плечо Анри: Скрясин.
— Посмотри, что я принес: американское виски, удалось привезти две бутылки; первая парижская встреча Рождества: прекрасный случай выпить.
— Великолепно! — сказал Анри. Он наполнил бурбоном стакан и протянул Надин.
— Я не пью, — с обиженным видом напомнила она и отошла.
Анри поднес стакан к губам; совсем забытый вкус. По правде говоря, раньше он предпочитал шотландское виски, но так как и его вкус тоже был забыт, никакой разницы не ощущалось.
— Кто хочет настоящего виски?
Подошел Люк, волоча большие подагрические ноги, за ним наполнили свои стаканы Ламбер и Венсан.
— Мне больше нравится хороший коньяк, — неуверенно сказал Ламбер и вопросительно взглянул на Скрясина: — Там в Америке они и правда пьют виски по дюжине стаканов в день?
— Они, кто это они? — не выдержал Скрясин. — В Америке сто пятьдесят миллионов, и не все из них похожи на героев Хемингуэя. — Его голос звучал неприятно; Скрясин не часто бывал любезен с теми, кто моложе него; он решительно повернулся к Анри: — Я только что серьезно говорил с Дюбреем и крайне обеспокоен.
Вид у него был озабоченный, обычный для него вид; казалось, все, что происходит там, где он находится, и даже там, где его нет, касается его лично. У Анри не было ни малейшего желания разделять тревоги Скрясина. Он спросил едва слышно:
— Чем же?
— Да взять хотя бы движение, которое он сейчас создает. Я полагал, что главная его цель в том, чтобы оторвать пролетариат от компартии. А это, судя по всему, совсем не то, к чему стремится Дюбрей, — мрачно пояснил Скрясин.
— Нет, совсем не то.
Анри охватило уныние, и он подумал: «Вот какие разговоры меня ждут на протяжении всего дня, если я позволю Дюбрею втянуть меня». И он опять почувствовал, как его с ног до головы охватывает жгучее желание очутиться где-нибудь еще.
Скрясин посмотрел ему прямо в глаза.
— Ты с ним заодно?
— Только отчасти, — сказал Анри. — В политике я не силен.
— Ты наверняка не понял, что затевает Дюбрей, — продолжал Скрясин, устремив на Анри осуждающий взгляд. — Он собирает левые силы, так называемые независимые, но согласные на единство действий с коммунистами.
— Да, я знаю, — подтвердил Анри. — Ну и что?
— А то, что он играет им на руку; есть множество людей, которых коммунизм пугает и которых Дюбрей сблизит с коммунистами.
— Только не говори, что ты против единства действий, — сказал Анри. — Хорошо будет, если у левых начнется раскол!
— Левые в подчинении у коммунистов! Это мистификация, — заявил Скрясин. — Если вы решили идти с ними, вступайте в компартию, так будет честнее.
— И речи быть не может. По множеству вопросов мы с ними не согласны! — возразил Анри.
Скрясин пожал плечами:
— В таком случае через три месяца сталинисты разоблачат вас как социал-предателей.
— Посмотрим, — сказал Анри.
У него не было ни малейшего желания продолжать разговор, но Скрясин посмотрел на него в упор:
— Мне сказали, что у «Эспуар» много читателей из рабочего класса. Это правда?
— Правда.
— Стало быть, у тебя в руках единственная некоммунистическая газета, которая находит отклик у пролетариата! Ты понимаешь свою ответственность?
— Понимаю.
— Если ты поставишь «Эспуар» на службу Дюбрею, то станешь сообщником в отвратительной махинации, — предупредил Скрясин. — Пускай Дюбрей твой друг, — добавил он, — но надо противостоять ему.
— Послушай, что касается газеты, то она никогда не будет ни у кого на службе: ни у Дюбрея, ни у тебя, — запротестовал Анри.
— В ближайшие дни «Эспуар» придется все-таки определить свою политическую программу, — настаивал Скрясин.
— Нет. У меня никогда не будет заданной программы, — возразил Анри. — Я хочу говорить то, что думаю, и так, как думаю, не позволяя куда-либо вовлекать меня.
— Чушь какая-то, — не соглашался Скрясин.
И тут вдруг раздался невозмутимый голос Люка:
— Мы не хотим политической программы, потому что стремимся сохранить единство Сопротивления.
Анри налил себе стакан бурбона. «Все это ерунда!» — пробормотал он сквозь зубы. У Люка с языка не сходят слова: дух Сопротивления, единство Сопротивления. А Скрясин впадает в ярость, стоит заговорить с ним об СССР. Не лучше ли каждому из них предаваться бреду по отдельности? Анри осушил стакан. Он не нуждается в советах, у него свои собственные идеи по поводу того, какой должна быть газета. Разумеется, «Эспуар» придется принимать политическое решение, но совершенно независимое. Если Анри сохранил газету, то вовсе не для того, чтобы сделать из нее листок, похожий на довоенные; в ту пору пресса заведомо надувала публику, а результат известен: лишенные своего ежедневного оракула, люди были совершенно сбиты с толку. Сегодня все более или менее согласны в главном, закончились полемические споры и партизанские кампании: надо воспользоваться этим, чтобы сформировать читателя, вместо того чтобы морочить ему голову. Не навязывать людям свои мнения, а научить их судить обо всем самостоятельно. Это было непросто; читатели нередко требовали ответов; нельзя было создавать впечатления незнания, сомнения, противоречивости. Но именно тут и следовало идти на риск: заслужить их доверие, вместо того чтобы красть его. И вот доказательство того, что метод оправдал себя: «Эспуар» покупали почти везде. «Стоит ли упрекать коммунистов в сектантстве, если мы сами такие же точно догматики», — подумал Анри. И прервал Скрясина:
— Тебе не кажется, что можно перенести эту дискуссию на другой день?
— Согласен, назначим встречу, — с готовностью произнес Скрясин. Он достал из кармана записную книжку. — Думаю, надо срочно сверить наши позиции.
— Подождем, пока я вернусь из поездки, — предложил Анри.
— Ты куда-то едешь? Что за поездка? Для сбора информации?
— Нет, развлекательная.
— В такое время?
— Вот именно, — сказал Анри.
— Разве это не дезертирство? — не отставал Скрясин.
— Дезертирство? — весело отозвался Анри. — Я не солдат. — Он указал подбородком на Клоди де Бельзонс: — Тебе следовало бы пригласить на танец Клоди, вон ту весьма обнаженную даму, всю увешанную драгоценностями; это настоящая светская женщина, и она обожает тебя.
— Светские женщины — один из моих пороков, — с усмешкой заметил Скрясин и тряхнул головой: — Признаться, я не понимаю тебя.
Он пошел приглашать Клоди; Надин танцевала с Лашомом, Дюбрей с Поль кружились вокруг рождественской елки: Поль не любила Дюбрея, однако ему нередко удавалось рассмешить ее.
— Ты здорово шокировал Скрясина! — весело заметил Венсан.
— Они шокированы тем, что я еду путешествовать, — подхватил Анри. — И в первую очередь Дюбрей.
— До чего же странные люди! — вмешался Ламбер. — Ты сделал больше, чем они, разве не так? У тебя полное право устроить себе каникулы!
«С молодыми мне определенно легче поладить», — подумал Анри. Надин завидовала ему, Венсан и Ламбер понимали его: они тоже, при первой же возможности, поспешили отправиться посмотреть, что происходит в других местах, и сразу же записались в военные корреспонденты.
Он надолго задержался с ними, и они в сотый раз рассказывали друг другу о тех незабываемых днях, когда заняли помещение газеты, когда «Эспуар» продавали под носом у немцев, в то время как Анри писал передовую статью с револьвером в ящике стола. Этим вечером он находил особое очарование в старых историях, потому что слушал их из далекого далека: он лежал на мягком песке, море было голубым, он беспечно предавался мыслям о минувших временах, о далеких друзьях и радовался тому, что теперь один и свободен; он был счастлив.
Анри очнулся в красной комнате в четыре часа утра. Многие уже ушли или собирались уходить, и он останется с Поль. Придется говорить с ней, ласкать ее.
— Милочка, твой вечер — верх совершенства, — сказала Клоди, целуя Поль. — И у тебя дивный голос. Если захочешь, ты станешь одной из послевоенных львиц.
— Я о таком и не мечтаю, — весело отвечала Поль.
Нет, такого рода амбиций у нее не было. Она знала, чего хочет: вновь оказаться самой красивой женщиной в объятиях самого знаменитого в мире мужчины; и это будет нелегкой работой — заставить ее изменить мечте. Последние гости ушли: комната вдруг опустела; послышался шум на лестнице, шаги нарушили уличную тишину, и Поль стала собирать забытые под креслами стаканы.
— Клоди права, — сказал Анри. — Голос у тебя все такой же красивый. Я так давно тебя не слышал! Почему ты больше не поешь?
Лицо Поль просияло:
— Тебе нравится мой голос? Хочешь, чтобы я пела иногда для тебя?
— Разумеется. — Он улыбнулся. — А знаешь, что мне сказала Анна: тебе следовало бы снова петь на публике.
Поль посмотрела на него с возмущением:
— Ах, нет! Не говори мне об этом. Это давно решенное дело.
— Но почему? — спросил Анри. — Ты же видела, как тебе аплодировали. Они все были взволнованы. Сейчас открывается множество кабаре, и людям нужны новые звезды...
— Нет, — перебила его Поль, — прошу тебя, не настаивай. Выставлять себя напоказ на публике: для меня это было бы ужасно. Не настаивай, — повторила она умоляющим голосом.
Анри в недоумении посмотрел на нее.
— Ужасно? — переспросил он растерянно. — Я не понимаю: раньше это не было для тебя ужасно, а ты не постарела, знаешь, ты даже еще больше похорошела.
— Это было другое время в моей жизни, — ответила Поль, — время, навсегда похороненное. Я буду петь для тебя, и ни для кого другого, — добавила она с такой страстью, что Анри умолк. Но обещал себе, что постарается переубедить ее. После некоторого молчания она сказала: — Пошли наверх?
— Пошли.
Поль села на кровать, отстегнула серьги и сняла кольца.
— Знаешь, — умиротворенно произнесла она, — если вышло так, будто я осуждаю твое путешествие, прошу извинить меня.
— Да перестань! Ты имеешь полное право не любить путешествия и говорить об этом вслух, — возразил Анри. Ему стало не по себе при мысли, что на протяжении всего вечера она мучилась угрызениями совести.
— Я прекрасно понимаю, что тебе хочется уехать, — продолжала Поль, — и даже более того: понимаю, что ты хочешь уехать без меня.
— Не потому что хочу. Поль жестом остановила его:
— Тебе не обязательно быть вежливым. — Положив ладони на колени, с остановившимся взглядом и неестественно прямой спиной она была похожа на бесстрастную прорицательницу. — Я никогда не собиралась делать тюрьму из нашей любви. Ты не был бы самим собой, если бы не стремился к новым горизонтам, не искал новой пищи для ума. — Наклонившись вперед, она остановила на нем неподвижный взгляд. — Мне достаточно быть необходимой тебе.
Анри ничего не ответил. Он не хотел ни огорчать ее, ни поощрять. «Если бы я мог хотя бы сердиться на нее!» — думал он. Но нет, ни единого упрека.
Поль с улыбкой встала; лицо ее вновь стало человечным; она положила руки на плечи Анри и, прижавшись щекой к его щеке, сказала:
— Ты мог бы обойтись без меня?
— Ты прекрасно знаешь, что нет.
— Да, знаю, — весело заявила она. — И даже если бы ты сказал обратное, я бы тебе не поверила.
Она направилась в ванную; невозможно было хотя бы иногда не подарить ей обрывок фразы или улыбку; она хранила эти реликвии в своем сердце и творила из них чудеса, если случалось, что вера ей изменяла. «Но, несмотря ни на что, в глубине души она ведь знает, что я ее больше не люблю», — сказал он себе, чтобы как-то успокоиться. Он начал раздеваться, натянул пижаму. Пусть так, она это знала, но какой толк, если она с этим не соглашается. Он услыхал шорох смятого шелка, затем шум воды, звон хрусталя: когда-то эти звуки приводили его в смятение. «Нет, только не сегодня», — в смущении подумал он. В дверном проеме появилась обнаженная Поль с распущенными по плечам волосами; она была почти так же безупречна, как прежде, только для Анри вся эта красота ничего уже не значила. Она скользнула под одеяло и молча прижалась к нему: он не нашел предлога, чтобы оттолкнуть ее; а она уже восторженно вздыхала, все теснее прижимаясь к нему; он стал гладить плечо, знакомые бока и почувствовал, как кровь послушно приливает к низу: тем лучше; Поль была не в том настроении, чтобы удовольствоваться поцелуем в висок, да и для ее удовлетворения потребуется гораздо меньше времени, чем на объяснения. Он поцеловал горячие губы, открывшиеся по привычке навстречу его губам; но через мгновение Поль отняла губы, и он в замешательстве услышал, как она шепчет старинные слова, которые он давно уже не говорил ей:
— Я по-прежнему твоя прекрасная кисть глицинии?
— Конечно.
— И ты любишь меня? — спросила она, положив руку на его набухший член. — Это правда, что ты по-прежнему любишь меня?
Анри не чувствовал в себе мужества спровоцировать драму; он готов был на любые признания, и она это знала.
— Правда.
— Ты мой?
— Я твой.
— Скажи мне, что любишь меня, скажи это.
— Я люблю тебя.
Она захлебнулась доверчивым всхлипом; он с силой сжал ее, закрыл ей рот губами и сразу овладел ею: чтобы поскорее покончить с этим. Внутри у нее все пылало, как в чересчур красной комнате внизу, и она начала стонать и вслух произносить какие-то слова, как прежде. Но прежде ее хранила любовь Анри; ее крики, стоны, смех, укусы были священными дарами; теперь же это была потерянная женщина, говорившая непристойные слова, и ее когти причиняли боль. Ему были отвратительны и она, и сам он. С запрокинутой головой, закрытыми глазами, стиснутыми зубами Поль отдавалась без остатка, так ужасно теряя себя, что ему захотелось отхлестать ее по щекам, чтобы вернуть на землю и сказать: это ты, это я, мы занимаемся любовью, вот и все. Анри казалось, будто он насилует мертвую или безумную, и ему никак не удавалось кончить. Когда же он без сил упал на Поль, то услышал торжествующий стон.
— Ты счастлив? — прошептала она.
— Конечно.
— Я так счастлива! — сказала Поль.
Она смотрела на него горящими глазами, в которых блестели слезы. Он прикрыл плечом это невыносимо сиявшее лицо. «Миндаль будет в цвету... — говорил он себе, закрывая глаза. — А на апельсиновых деревьях — апельсины».
Произведения
Критика