Лев Кассиль. Ранний восход
(Отрывок)
Опиши пейзажи с ветром и с водой и с восходом и заходом солнца.
Леонардо да Винчи
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Нет, жизнь, жизнь ловить! Воображение развивать. Вот что надо…
И. Репин
Сила детских впечатлений, запас наблюдений, сделанных мною при самом начале моей жизни, составляют, если будет позволено так выразиться, основной фонд моего дарования.
П. Федотов
— Рано утром, когда был туман, поезд подошел к станции…
Так начал Коля и внезапно остановился, глядя на песок, по которому он, как всегда, прутиком вычерчивал то, о чем собирался рассказать. А замолчал он потому, что ему показалось, будто сейчас под его рукой произошло маленькое чудо. Он даже зажмурился.
Глядя на старшего брата, зажмурилась, старательно сморщив тугую круглую мордашку, и Катюшка. Это Коля научил ее такой игре: плотно зажмурить глаза, а потом сразу раскрыть их — и все на свете вдруг покажется новым, немножко чужим и неузнаваемым по своей окраске. Нечто похожее можно проделать и с ушами: плотно зажать их ладонями, а потом отпустить и снова прикрыть. И тогда все вокруг то будет замирать в ватной тишине, то вдруг наполняться чистыми, будто освободившимися от какой-то шелухи, звуками.
Зажмурившись, Катя ждала, что брат, как всегда, открыв глаза, скажет: «У меня сейчас все желтое стало», на что она готовилась тотчас же откликнуться: «Ох, и у меня все желтенькое совсем!» Но на этот раз брат ничего не сказал. И, когда Катя осторожно приоткрыла один глаз, она увидела, что Коля ногой стирает какие-то полоски, начерченные им на песке. При этом вид у Коли был словно озадаченный и чем-то даже смущенный. Он смотрел себе под ноги, хмурился, моргал и потом, вдруг оглядев знакомый двор, растерянно уставился на сестренку и сидевшего рядом с ним верхом на скамейке Женьчу Стриганова.
— Ну, а дальше что было? — спросил Женьча.
Но Коля все еще молчал и, помаргивая, глядел ярко-синими глазами то на приятеля, то на дома, окружавшие двор, то на песок, где сейчас, только что, как ему показалось, произошло…
Да нет, не может быть, все это, наверно, ему лишь показалось… Коля еще раз оглядел двор. Все было на своем месте. Из-за невысокого забора, который отделял двор дома номер десять от соседнего участка, над головами детей покровительственно протянул зеленую лохматую лапу высокий дуб. Тенью и желудями этого дуба пользовались ребята двух домов Плотникова переулка. В тихий проулок вливался шум близкого многолюдного Арбата. Все было на своем месте, ничего не произошло. И маленькое открытие, которое так поразило за минуту до этого Колю, ему, видно, только почудилось.
Надо было продолжать рассказ. Женька Стриганов, которого все во дворе звали Женьча, самый главный мальчишка не только во дворе дома номер десять, но и, пожалуй, во всем квартале, — Женьча Стриганов, сын плотника, уже с недоверием посматривал на своего младшего приятеля. Женьча рос до того курчавым и рыжим, что казалось, будто через его жесткие, в мелких витках волосы пропущен электрический ток и они превратились в раскаленные спиральки. Он был на два года старше Коли Дмитриева, но дружил с ним, покровительствовал ему и охотно слушал преинтересные истории, которые рассказывал неистощимый по этой части Коля. Как человек трудовой, из тех, что знают пользу вещей, Женьча чужой достаток прикидывал по обуви — может быть, потому, что отец его, курчавый богатырь, плотник Степан Порфирьевич Стриганов, полжизни своей проходил босым и — было время — лапти тоже считал летом обувкой не на каждый день, а на особый случай. Сам Женьча был уже обут в добротные ботинки «Скороход», и он не завидовал сандалеткам Коли — дырочки тут, по мнению Женьчи, портили все дело, — но полагал, что парень, который носит обувь из настоящей кожи, принадлежит тоже, несомненно, к кругу людей, себя в жизни оправдывающих. К тому же оказалось, что этот безбоязненно-ласковый синеглазый мальчуган с пшеничным хохолком на макушке знает пропасть удивительных историй о самолетах, пограничниках, моряках и мало того, что рассказывает их, так еще на ходу рисует все, о чем говорит: бумажка оказалась под рукой — карандашом, прутик попался — на песке, мелок нашелся — на асфальте тротуара, а уголек раздобыл — так прямо на стене…
Но сегодня почему-то рассказ у Коли не получался.
— Ну, чего же ты стал? — повторил Женьча. — Ну, подошел поезд к станции, а дальше что?
— Слезай, приехали! Станция Завирайка, кто поверит — вылезай-ка! — донеслось из-за забора, отгораживавшего соседний двор.
Было ясно, что там, под дубом, сидит и все подслушивает главный зазаборный враг Викторин Ланевский, в просторечии — Торка-касторка. Он сидел там, за забором, и подглядывал сквозь щели, готовый ко всяким пакостям и насмешкам.
— Ну, вот видишь! — шепотом сказал Женьча Коле. — Теперь не отстанет! Не обращай внимания, рассказывай.
— Рано утром, когда был туман, поезд подошел к станции на самой границе, — продолжал Коля, повысив голос и обращаясь к забору. — Ну конечно, это был бронепоезд. Мы с пограничниками прыгнули на ходу прямо с площадки. Все вокруг спало…
— И вдруг я проснулся! — послышалось по ту сторону забора.
Женьча только плюнул.
— Это, может быть, ты проснулся, а я и не спал вовсе! — не выдержал Коля.
— Как же не спал, когда приснилось? — крикнули из-за забора.
— Неправда! — горячо сказал Коля, шагнув к забору. — И не угадал нисколько. Вовсе не во сне я это видел.
— А где же это с тобой было?
Коля посмотрел на забор и твердо, внятно сказал:
— Ну честное же слово, я это сам придумал.
— Конечно, это же понарошку… Глупый какой! — подтвердила Катюшка.
Да, Коля давно уже придумывал разные истории о путешествиях, о поездах и кораблях. Они так и назывались дома — «придумки». Так их назвала мама, слушавшая Колины истории с не меньшей охотой, чем Катя или Женьча. И, рассказывая эти «придумки», Коля дома цветными карандашами рисовал маленькие, немногим больше почтовой марки, картинки, утоляя жажду видеть своими глазами все то, что происходило в «придумках».
Хозяйственная Катюшка собирала в коробочку эти маленькие картинки брата, на которых умещались и необыкновенные деревья с листьями больше дома, и море, похожее на грядки в огороде, и солнце, курчавое, рыжее, как Женьча.
Но сегодня, когда Коля стал рассказывать новую «придумку» о поезде, который туманным утром подошел к станции, когда он прутиком начертил железнодорожные пути, на песке произошло маленькое чудо. Коле показалось, что он вдруг догадался о чем-то таком, что раньше казалось ему непонятным. Открытие так поразило его, что он поскорее стер, затоптал ногой рисунок на песке. Ему было уже не до рассказа. Хотелось скорее побежать домой, уединиться и повторить это чудесное открытие на бумаге. Рассказ уже не вязался, и Коля даже обрадовался, когда мама, открыв окно, позвала его и Женьча мрачно сказал: «Иди! На музыку тебя».
Правда, устроиться рисовать сейчас Коле, конечно, не позволили. Полгода назад у него был обнаружен «почти абсолютный слух», как сказала знакомая учительница музыки, и мама повела его тогда экзаменоваться в музыкальную школу Киевского района. Он там всем на экзамене очень понравился — стройненький, светлобровый, с удивительно яркими иссиня-голубыми глазами, как-то по-особенному накапливавшими свет и внимание под темными ресницами, с пепельно-золотистым хохолком, который торчал над макушкой, как ни приглаживали его дома все, начиная от слюнявившей пальчик Катюшки и кончая папой, орудовавшим щеткой…
Его приняли в школу. И вот теперь Коля должен был каждый день не менее часа, а то и двух играть на рояле гаммы, упражнения, в чем ему очень сочувствовал Женьча, который никак не мог понять, зачем надо часами дрынчать одно и то же, если при этом человек до сих пор еще не научился играть даже «Светит месяц, светит ясный».
Дома папа, Федор Николаевич, и мама, Наталья Николаевна, художники по текстилю, расписывали красками какую-то материю, натянутую на большую легкую раму. Коля знал, что сегодня папа с мамой работают по заказу театра. Стол и стулья возле них были заставлены банками, плоскими жестянками, склянками, из которых торчали кисти. В комнате носился особый запах спирта, красок, парафина, к которому уже давно привык Коля и полюбил его. Это был влекущий к себе, заманчивый, рождающий чувство сладкого сыновнего восторга дух родительского труда, залах работы и знак дивного уменья, которым владели отец и мать, наносившие цветные буквы, яркие, веселые узоры на туго натянутую материю. Это был запах дома, столь же родной, как пушистый мамин затылок, который Коля каждый раз, изловчившись, целовал, когда мама приходила проститься с ним на ночь и наклонялась над кроватью; такой же необходимый, как папины ответы перед сном на вопросы, накопившиеся за день; такой же знакомый, как срывающийся топоток толстых Катькиных ножек на лестнице — с остановкой обеими на каждой ступеньке; не менее привычный, чем шершавое мурлыканье черной кошки Ваксы, задевающей поднятым упругим хвостом поочередно ножки всех стульев.
Пестрые, красивые узоры умели придумывать и рисовать папа с мамой. По этим рисункам на текстильной фабрике делали материю. И как горд был Коля, когда замечал на ком-нибудь из прохожих знакомую расцветку ткани!
«Мамочка! А я опять сегодня видел на одной тете твою кофточку… как ты в прошлом году рисовала! — радостно сообщал он матери. — Я сразу те завитушечки узнал!»
Само слово «работа» было для Коли обязательно и нерасторжимо связано с тем, что делали родители. И в семье любили вспоминать, как совсем маленьким, услышав, что соседи, бухгалтер и инженер, пошли на работу, он удивился: «А где же у них кисточки?» Ибо работать — это, в Колином представлении, значило действовать кистью…
И, когда отец с матерью работали, оба худощавые, тонколицые, чем-то похожие друг на друга, когда чувствовалось, что все в доме идет своим успокоительно-знакомым порядком, Коле было легче просидеть час у рояля, наигрывая утомительно однообразные упражнения. Сегодня Коля, правда, попытался выговорить небольшую отсрочку, чтобы проверить на бумаге то, что он кап будто постиг во дворе.
— Мам-пап! Можно немножечко я сначала порисую? Зато я потом поиграю больше.
Но рисование в то время считалось для Коли еще игрой, развлечением, а музыка была делом, занятием. И всему было свое время. Пришлось сесть за рояль.
«Та-ра-ра-ра, рано утром, та-ра-ра-ра, был туман, поезд, та-ра-ра-ра…»
А что, если попробовать не нарисовать, а сыграть это?
Вот широкое поле, и сыро и тихо еще в нем. А вот уже солнце стало подниматься. Ранний восход, птички зачирикали, и вот издалека, из тумана, показался поезд. Все ближе и все громче стучат колеса. Гудок… И колокол ударил на станции. Мама с папой в это время выходили на кухню. Коля не заметил, как они вернулись и стали в дверях.
— Николай, — начал отец, — это ты так упражнения играешь?
Но мама остановила его рукой:
— Что это ты изображал, Колюшка?
Коля смущенно заерзал на вертящемся стульчике:
— Это, мам-пап, это будто утро и туман. Только солнце собирается выйти, и тут поезд подошел… Похоже?
— Как тебе сказать… — засмеялся отец. — Что туман, догадаться, конечно, можно…
— Но трудно, — вздохнула мама. — Нестройно уж очень, бренчанья зряшного много.
Коля повернулся на стульчике.
— Я лучше потом это нарисую, — сказал он. — Я теперь, по-моему, знаю, как надо…
И, когда все гаммы, все упражнения были сыграны, Коля, даже не покрутившись на стульчике, как это он обычно делал под конец занятий, разом соскочил с него и бросился в свой уголок. Он схватил карандаш, расчертил страницу на маленькие прямоугольники, потому что никогда не рисовал больших картинок. Ну, вот сейчас все станет ясно… Случайно ли вышло тогда там, во дворе, на песке, то, что поразило его, как внезапное диво, или вообще! все это только показалось ему? А быть может, действительно он что-то понял, догадался?..
И Коля принялся решительно, торопливо, рукой, дрожавшей от нетерпения, наносить на маленьком бумажном четырехугольнике линии задуманного рисунка. Вот поле, степь, станция… А от станции уходят куда-то далеко-далеко, в неизвестные края, железнодорожные пути — два рельса и между ними — шпалы, шпалы, шпалы… Сколько раз бился Коля над тем, чтобы рельсы и на его рисунке уходили вдаль! Чтобы туда же убегали провода на телеграфных столбах, как это бывает на самом деле, как это видел много раз Коля и на картинах настоящих художников, и когда сам ездил с папой на электричке в Мамонтовку. Но ничего не получалось. Рельсы со шпалами вставали у него торчком поперек рисунка, как лестница, или перегораживали его вдоль, словно частокол… Не было пути-дороги поезду. А стены станционного домика казались вывихнутыми, распятыми на плоской бумажке, словно дом лопнул и расплющился…
Но вот сегодня, когда Коля рассказывал Женьче и Катюшке свою «придумку» и стал чертить пути от станции, он вдруг на какое-то мгновение, сперва ослепившее, но тут же словно сделавшее его необычайно зорким, увидел, что линии путей, уходя вдаль, сближаются, пока не сходятся совсем в одной точке. И туда же, в эту точку на краю земли, тянутся и провода — все, сколько их есть на столбах. А самый дальний столб там тоже превращается в точку… Едва он начертил это на песке, произошло диво дивное: начерченные линии словно ушли одним концом в песок, будто воронку образовали…
И вот сейчас с лихорадочной поспешностью, с азартом и сосредоточенностью настоящего исследователя Коля наносил давешний рисунок уже на бумагу — и чудо повторялось! Бумага словно прогнулась посередине, там, где Коля прочертил край земли. Коля нарисовал солнце, и оно выходило теперь оттуда, из неожиданно и чудесно возникшей глубины, из непостижимо образовавшейся дали дальней, и туда убегали рельсы, туда тянулись провода, и все сходилось в одной точке. До нее было легко дотронуться карандашом, а казалось, что глаз еле-еле дотягивается до этой точки — так далеко отступила она в глубь бумаги.
Воровато оглянувшись, Коля приподнял рисунок и на всякий случай заглянул с обратной стороны — на свет. Он почти сам поверил, что может посмотреть на станцию из той точки на краю земли, где восходит нарисованное солнце… Но станция, видная на просвет, оказалась снова вблизи, у переднего нижнего края рисунка, только не у левого, а у правого угла, а таинственная дальняя точка снова убежала, уже в другую, противоположную сторону.
Коля долго вертел маленький рисунок, радостно пораженный своим открытием. Завтра он нарисует большой мост, и поезд на нем, и будку с часовым — спереди, а потом Кремлевскую стену, которая уходит вдаль, и зубцы — всё меньше, меньше и меньше. Он и до этого дня не понимал, как это другие ребята садятся рисовать, не зная, что они собираются изобразить, — лишь бы водить карандашом по бумаге. Он всегда заранее знал, что ему хочется нарисовать. Теперь у него возникли десятки новых «придумок».
Ему захотелось поделиться своим открытием с родителями. Кто знает, может быть, это еще совсем и не так? Вдруг это только ему одному так кажется? Осторожно положил он перед отцом и матерью рисунок.
— Посмотрите-ка, папоч-мамочка… Правда, смешно у меня как получилось?
Наталья Николаевна наклонилась над рисунком, потом обернулась и заглянула Коле в самые глаза:
— Тебе кто-нибудь показал? Или сам?
— Ну, мам, конечно, сам!
Все это Федор Николаевич, когда Коля побежал опять во двор, подытожил Наталье Николаевне так:
— А Колю́шка-то, видала? Совершенно самостоятельно постиг законы перспективы.
— Способный! — согласилась мама. — Я, еще когда он показывал, хотела тебе сказать. Ведь сколько обычно на это времени и сил уходит, пока втолкуют! А он сам, своими силенками, добрался. И это в шесть лет!
— Ну, положим, в шесть с половиной, — сказал отец.
Какое интересное и важное место — двор! Во сколько разных окон смотрит на него жизнь днем и бросает свои таинственные отсветы по вечерам! Сколько людей встречаются здесь, чтобы разойтись потом в одну сторону, через подъезды, — по своим квартирам, и в другую, через калитку, — по своим делам, в школу, на службу! Двор — как шлюз, через глубокую камеру которого люди опускаются в открытое море, шумящее там, за воротами, а по вечерам поднимаются к своим пристаням.
Коля любил свой большой двор.
Так посмотреть — ничего особенного во дворе не было. Обыкновенный московский двор, каких тысячи и в Замоскворечье и в приарбатских переулках. Но как обижало Колю, когда кто-нибудь из взрослых соседей снисходительно говорил: «Место у нас тут тихое, живем в сторонке, неприметно…»
Неужели они не чувствовали, как замечательно был связан двор со всеми большими и интересными делами, о которых говорил народ и писалось в газетах! Да, двор выходил на тихий Плотников переулок, и слева и справа от него были такие же обыкновенные приарбатские дворы. Но он стоял на земле, под которой как раз в тот год, когда родился на свет Коля, прорыли тоннель арбатского радиуса метро, и Женьча уверял, что ночью, когда все затихает, если припасть ухом к земле во дворе, слышно, как бегут, гудят под землей поезда. Коля тоже не раз украдкой ложился вечером на холодную землю в уголке двора и старался уловить этот подземный гул. И ему казалось, что он слышит… как слышал он по ночам через открытую форточку наплывавшие с ветром издалека гудки пароходов, которые пришли с Волги по новому каналу в Москву, или нежный, полузаглушенный перезвон кремлевских часов…
А небо над двором!.. Неужели забыли взрослые, как несколько лет назад в ясный, голубой сентябрьский день высоко-высоко в небе висела над двором полупрозрачная капля стратостата! Крохотный шарик, который нес трех смельчаков, поднялся на такую высоту, на какую еще не забирался ни один человек на свете.
По правде сказать, Коля и сам не очень-то хорошо помнил этот день. Ему тогда было лишь два года, но он слышал столько рассказов, мама так часто вспоминала, как он прыгал тогда во дворе, протягивая руки к небу и восторженно крича: «Трататат!», и все никак не хотел уходить домой, что Коля давно уже сам поверил, будто хорошо помнит, как висела над их двором на невероятной высоте нежная икринка первого советского стратостата.
Зато уже совсем ясно запомнил Коля, что, когда ему было три года, над их двором в Плотниковом переулке пролетел краснокрылый самолет и все мальчишки полезли на крыши, крича: «Чкалов летит!»
Да, это пролетал над Москвой, над Арбатом, над двором, где жил Коля, Валерий Чкалов, возвращавшийся из неслыханно дальнего перелета. Выходит, значит, что чкаловский маршрут проходил и над двором дома номер десять в Плотниковом переулке.
Дом стоял в глубине двора. Из окон комнаты, где обычно занимался Коля, была видна старая, с зеленоватыми пятнами стена дворового флигеля, в котором, между прочим, когда-то родился знаменитый русский шахматист, бывший чемпион мира Алехин; справа от флигеля был виден забор, из-за которого вздымал свои широкие ветви дуб. Место это, возле забора, под ветвями дуба, было облюбовано ребятами двора. Здесь обычно судило и рядило дворовое ребячье вече. Тут сходились к вечеру, решали, какие игры начать, строили планы на завтрашний день, сговаривались, произносили скороговоркой считалки, распределяя, кому в какую команду идти, кому водить, кому начинать.
Вот и сейчас ребята собрались там, и Коля видел их через открытое окно со своего круглого стульчика у рояля. Он видел, что рыжеголовый Женьча надувает ртом футбольный мяч, а хозяйственная Катюшка степенно копошится с двумя такими же маленькими девчонками из соседней квартиры в сыром песке и печет куличики. Видел он, как въехал во двор и остановился у своего подъезда заскочивший домой пообедать шофер дядя Гриша. А дворник Семен Орлов метлой сгонял лужи, оставшиеся на еще не просохшем после недавно прошедшего дождя асфальте. Мальчишки, которые обычно бегали за дворником, когда тот поливал из брандспойта двор и мостовую в переулке, и старались попасть под струю, сейчас, закатав штаны, топали по лужам, делая вид, что стараются увернуться от метлы дяди Семена, а на самом деле испытывая неизъяснимое удовольствие, когда дворник стегал их по голым икрам.
Все это происходило под самым окном — рукой подать, и в комнате было слышно, как фукает надувающий мяч Женьча, и как звенит в камере нагнетаемый воздух, и как Катюшка не спеша объясняет подружкам, что она сегодня готовит на обед кукле, и как крякают угодившие под метлу дяди Семена мальчишки. Но Коле надо было еще полчаса оставаться на круглом стульчике и играть гаммы. До, ре, ми, фа, соль, ля, си…
— Радуга!.. Дуга-дуга-радуга! — закричали вдруг во дворе.
Не отнимая быстро бегающих пальцев от клавиатуры, Коля поглядел на небо. Над старой стеной, которую сейчас словно оковал медью закат, над крышей со старинным слуховым окном, в промытой глубине неба выгнулась великолепная семицветная скоба. С каждым мгновением она проступала ярче, цвета ее наполнялись кристально чистым, мягким светом. И все стало нарядным и прозрачным под ней на улице, словно посвежела зелень, переливчатые отсветы легли на стены зданий, засверкали, как отточенные, влажные кромки крыш. Даже ребята во дворе затихли, любуясь этим семицветным сияющим полупрозрачным ободом, который охватил небо из края в край.
Не сводя глаз с радуги, Коля играл свои гаммы. А в небе между тем возникла чуть пониже первой вторая радуга, не столь яркая, как бы тонущая в воздухе, но повторяющая все семь цветов первой, подобно тому как повторялись под пальцами Коли семь нот октавы за октавой. И тут мальчик вспомнил, что он никак не мог заучить расположение цветов радуги, пока всеведущий Женьча, знавший много неожиданных и разнообразных вещей, не научил его забавной памятке: «Каждый Охотник Желает Знать, Где Сидит Фазан». По первым буквам слов этой памятки легко было затвердить расположение цветов: Красный, Оранжевый, Желтый, Зеленый, Голубой, Синий, Фиолетовый.
А сейчас, глядя на радуги, на эти призрачные семицветные полукружия в куполе неба, Коля подивился новому, только сейчас им впервые открытому совпадению: семь нот пробегали его пальцы, пока не доходили до новой октавы, и семь цветов играло в каждой радуге. И теперь звук каждой клавиши словно приобрел цвет, пальцы наигрывали радугу, и повеселевший Коля в такт гамме громко пел на всю комнату:
— Каждый охотник желает знать, где сидит фазан… Каждый…
Нужно заметить, что открытие это не принесло Коле ни лавров, ни радости. Вернувшись домой, папа с мамой увидели, что Коля раскрасил цветными карандашами нотные знаки в тетрадке упражнений. «До» были красными, «ре» — оранжевыми, «ми» — желтыми, и так далее. А ноты были куплены недавно. И настроение у папы с мамой стало совсем не радужным.
Но цифра «7» еще долго казалась Коле таинственной и тревожила его воображение. Видимо, это было какое-то очень важное число. Оно входило во многие поговорки. «Семеро одного не ждут», — говорил папа, когда все собирались к бабушке, а Коля задерживался, укладывая свои карандаши в коробочку. «Семь раз отмерь, а один — отрежь», — наставляла мама, просматривавшая Колины рисунки. В сказке о мертвой царевне участвовало семь богатырей. В другой сказке храбрый портняжка хвастался, что он «одним махом семерых побивахом». «Семь бед — один ответ», — утешал себя Женьча, разбивший мячом окно и опрокинувший кувшин с молоком на подоконнике.
Но почему именно семь — этого не знал и сам Женьча, хотя он не прочь был порассуждать насчет всякой цифири. Женьча любил разные исчисления, иногда оглушал младшее население двора какой-нибудь почти непроизносимой астрономической цифрой, с целым хвостом из нулей, выражающей расстояние от Земли до дальней звезды, или вдруг мрачно изрекал перед замиравшими от уважения мальчишками:
— Один грамм сухого яда гремучей змеи убивает двадцать собак, шестьдесят лошадей, шестьсот кроликов, две тысячи морских свинок, триста тысяч голубей и сто шестьдесят семь человек…
Рассуждая о порядке чисел, он поражал младших приятелей такими умозаключениями:
— Сначала идет пустота, потом воздух, потом ноль, а потом уже «раз»…
Однако насчет цифры «7» ничего толкового он сказать Коле не смог. Так это и осталось невыясненным. Самое же удивительное для Коли было то, что и лет ему самому исполнилось как раз семь…
Все больше и больше тянуло его к бумаге, к цветным карандашам, к краскам. Может быть, тут увлекал пример отца с матерью, которые неутомимо и затейливо расписывали красивые образцы для тканей. А возможно, наглядность нанесенных на бумагу маленьких изображений была для него более убедительной, чем те приблизительные, полуосмысленные, на слух подбираемые звучания мелодий, которые он иногда пытался сочинять, вольно музицируя. Родители замечали, что порой, тихонько перебрав несколько аккордов, пытаясь нащупать какой-то мотив, мальчик вдруг сердито закрывал крышку рояля и, еще сохраняя на лице напряженную сосредоточенность, кидался в свой уголок и принимался там что-то набрасывать.
Он по-прежнему рисовал на маленьких бумажках, размером со спичечную коробку или игральную карту. Отыграв положенное время на рояле все заданные упражнения, этюды, пьески, он просил маму почитать ему что-нибудь вслух, а сам в это время рисовал свои миниатюрки. На нескольких квадратных сантиметрах он умещал и цветистую карусель, и знаменитую полосатую вышку спирального спуска с парашютами, которую видел в Парке культуры и отдыха, и павильоны Всесоюзной сельскохозяйственной выставки, и пароходы, плывущие каналом Москва — Волга, и кремлевские башни, и новые москворецкие мосты, и стратостат, и первомайскую демонстрацию…
Коля любил прогулки по столице вдвоем с отцом. Это были настоящие путешествия двух мужчин — большого и маленького. Коля даже и мороженого не просил в таких Случаях. Ему нравился мерный походный шаг, которым они шествовали по улицам великолепной, строящейся, всеобъемлющей и неоглядной Москвы. И он старался не отставать от отца, идти в ногу с ним. Ах, молодец папка, как хорошо он знает Москву, сколько нового и упоительно важного открывается в каждой такой прогулке с ним!
И появлялись затем крохотные изображения и московского метро, и большого завода, и переплетов железнодорожного моста, где сложные пересечения стальных балок, рельсов, шпал в воздухе, в высоте, волшебно подчинялись тому чуду перспективы, которое Коля с год назад постиг у себя во дворе.
Отобрав с полсотни таких картинок, Коля аккуратно наклеил их в самодельный альбомчик, разрисовал узорами обложку, написал: «Папе — от Коли» — и подарил отцу.
Так как это был сюрприз папе, то, по домашним правилам, в альбом вошли те рисунки, которые сделаны были тайно от него, чтобы он их заранее не видел. Здесь были не только крохотные картинки новой Москвы — тут были и царь Салтан, принимавший гостей-корабельщиков на своем троне; правда, трон помещался в каком-то странном сооружении, подозрительно смахивавшем на киоск фруктовых соков, а на корабельщиках были матросские робы, тельняшки и бескозырки с ленточками. Нашел здесь растроганный Федор Николаевич и рисунки, напоминавшие о прошлогодней семейной поездке в Бахчисарай, о прогулках по Крыму.
Было во многих рисунках нечто такое, что заставило и отца и мать подолгу рассматривать эти миниатюрки. В медальончике размером с ручные часы маленький художник с удивительно точным чувством пространства компоновал и море, и горы, и домики на скалах, и дым костра, зажженного на берегу, и аллеи кипарисов. Еще многое на этих миниатюрках изображено было наивно и порой грубовато. Встречались тут рисунки, которые ничем не отличались от самых обыкновенных детских рисунков, умиляющих главным образом родичей юных художников. Однако рядом с этими, видно случайно попавшими в альбомчик, рисунками большинство Колиных миниатюр надолго задерживало взыскательный профессиональный взгляд отца и матери.
Почти в каждом рисунке Коли, как бы крохотна ни была миниатюра, чувствовался ясный замысел маленького рисовальщика. Он с умом распределял тесное пространство кружка-медальона или квадратика, в который вписывал свою картинку, будь то крымский вид, плотина Днепрогэса или праздничный базар в Москве. Картинки были очень малы, а тесноты в них не было: так расчетливо и свободно они были построены. Силуэты фонарей и решетка над пролетом нового моста, двадцать две фигурки футболистов, стремящихся к мячу, крохотные зеленые веретена кипарисов, мощные заводские паропроводы — для всего находилось место на этих аккуратно обрезанных лоскутках бумаги.
Одна только беда… лучше бы уж не называл Коля никак своих рисунков или уж назвал бы, да не надписывал. А то как начал читать Федор Николаевич подписи под рисунками, так только за голову схватился: «Пцыца», «Марская глава», «Плацына», «Улеца», «Пажар», «Петар первой», «Афрека Заподная»…
— Из какой же ты Африки приехал, грамотей такой? — ужаснулся Федор Николаевич. — Сло́ва нет живого!
Коля молчал. Нежные мочки ушей его покраснели, а через мгновение уже весь он — от шеи до лба — неудержимо пылал.
Катюшка не растерялась.
— Папа, если тебе не понравилось, дай мне картинки, — сказала она. — Я все равно читать не умею.
И этим разрядила обстановку. Но папа не отдал альбома Кате. Он подсел к столу, подхватил сынишку, усадил его к себе на колено. И долго, рисунок за рисунком, объяснял отец Коле, что хорошо, что плохо, что вышло, что не получилось, что правильно, что фальшиво на картинках-малютках.
— Писать правильно, грамотно — это тебя в школе обязательно научат, — говорил отец, — ну, а рисовать — еще неизвестно, придется тебе или нет.
— Придется, — негромко, но твердо сказал Коля.
— Ну, там видно будет. А пока что ты больше присматривайся ко всему.
— Только не к открыткам, — заметила Наталья Николаевна. — Не вздумай копировать, видики срисовывать. Это ни к чему хорошему не приведет, ничему не научит. Понимаешь, это все равно что не по нотам, серьезно играть, а на слух всякие мотивчики подбирать. Ты на глаз рисуй.
— Мамочка, а почему на глаз надо, а на слух нельзя?
Пришлось объяснить Коле, что сравнения тут неуместны. Подбирать на слух, как бог на душу положит, без настоящего изучения музыки, законов гармонии — это значит не заниматься той настоящей музыкой, которая закреплена талантливыми, знающими людьми в нотах и заставляет понимать жизнь, вдумываться в нее, а ловчиться, чтобы найти примерно похожее на правду, но не точное. А когда рисуешь на глаз, с натуры, внимательно смотришь, сам изучаешь, а не воруешь готовое у других, тогда и будет правдиво и серьезно.
— Впрочем, ты это вряд ли сейчас поймешь, — сказала мама. — Да и нечего тебе над этим задумываться! Твое дело сейчас учиться, стать грамотным человеком, музыкой заниматься. А насчет рисования там видно будет.
Но Коля не хотел откладывать на долгий срок, когда это видно будет. Он хотел попробовать свои силы сейчас, немедленно. Подходящий случай выдался скоро.
Папа с мамой получили новый срочный заказ на раскраску большого шелкового палантина для театра. Они туго натянули тонкую материю на специальную раму, навели по картонному образцу узор тоненькой кисточкой, аккуратно закрепили его горячим парафином и оставили палантин сохнуть, чтобы потом можно было произвести окончательную разрисовку и закраску теми яркими анилиновыми красками, которые всегда в изобилии стояли на отцовском столе в цветистых банках. Палантин был огромный. Раму с раскроем положили для просушки одним краем на стол, а другим — на подоконник.
Уложив Катюшку и Колю и пожелав им покойной ночи, папа с мамой отправились на собрание в Союз художников.
Вот тут Коля и решил, что пришел час показать, на что он способен, и заодно подсобить родителям.
Он тихонько позвал Катю и, убедившись, что она уже спит, осторожно слез с кровати, прошел в комнату, где сох раскрой, взял кисточки, сдвинул банки с красками к краю стола и принялся за дело. Материя, натянутая на раме, была тугая, как на раскрытом зонте, по ней было приятно щелкнуть пальцем. Но дотянуться до рисунка, наведенного на шелковом раскрое, Коле было не под силу. И с той и этой стороны подставлял он стул — ничего не получалось. Он чуть не свалил при этом с подоконника раму с раскроем. Неужели придется отказаться от такой полезной и многообещающей затеи?
Но тут, забравшись под натянутый на раме раскрой, Коля увидел, что парафиновые контуры, нанесенные на материи, отлично видны насквозь снизу. А в конце концов, не все ли равно, с какой стороны будет рисунок? Коля составил банки с красками на пол, залез под палантин, на минутку задумался, а затем, прикусив от усердия кончик языка, обмакнул кисточку в одну из банок и стал решительно красить снизу туго натянутую шелковую материю. Расписывать раскрой исподнизу было очень неудобно, иногда сверху капало. Но Коля не раз уже слышал, что все великие дела требуют жертв и стойкости. Он продолжал малевать, обливаясь по́том и анилиновыми красками, то и дело меняя кисточки и свои позиции, так как руки у него затекали от неудобного положения.
Он не слышал, как вернулись домой с очень рано кончившегося собрания родители. Папа с мамой, заметив еще со двора яркий свет в окне, уже не предвидели ничего хорошего. Однако они остолбенели в дверях, едва взглянули на шелковый раскрой. Самого Коли из-за стола не было видно. Но по глади шелка судорожно ходили какие-то волны, материя вспучивалась и опадала в разных местах, и зловещие сине-оранжевые, фиолетовые и желтые пятна и разводы уже проступили на ней, играя всеми цветами радуги… «Каждый охотник желает знать, где сидит фазан». Папа с мамой не были охотниками, но они сразу узнали, кто сидит под столом. Впрочем, тот, кого они вытащили из-под стола, походил скорее уже на павлина, чем на фазана, — такими колерами отливали его физиономия и ночная рубашонка, сплошь перепачканные анилиновыми красками.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пусть читатель сам заполнит строку отточий словами, которые подскажет его собственное воображение для описания этой картины… Я же ограничусь лишь сообщением, что на другой день — а это, как назло, было воскресенье — мама, папа и Катюшка, очень терзавшаяся за брата, поехали кататься на белом теплоходе по каналу Москва — Волга. Взяли с собой и бабушку Евдокию Константиновну. Не было среди пассажиров белоснежного теплохода «Леваневский» только одного представителя семьи Дмитриевых — Николая.
Он сидел один в комнате. Громко и скучно в пустой квартире шаркали степные часы замедленным, неуверенным, словно нащупывающим шагом: «Тики-ри-ри-тик, трак… тики-ри-ри-тик, трак…» На диване, накрытый, чтобы не остыл, подушками и одеялами, стоял судок с обедом, оставленным узнику. И ему на этот раз даже и рисовать не хотелось.
Вдруг Коля увидел через окно во дворе Женьчу. Коля вскочил на подоконник, распахнул форточку, так как открывать окно ему строго-настрого запретили перед уходом, и, привстав на цыпочки, позвал приятеля. Но Женьча, услышав голос друга, резко отвернулся.
— Женьча! Зайди. У нас нет никого — хорошо!.. Я один.
И Коля даже затанцевал на подоконнике, чтобы приятель видел, как хорошо быть дома одному. Но Женьча молчал, не оборачиваясь и понурив рыжую бедовую голову свою. И тут Коля заметил, что левое ухо приятеля пылало ярче его вихров и казалось даже немножко бо́льшим, чем правое.
— Это что у тебя на ухе, флюс раздуло? — спросил через форточку Коля у приятеля.
Тот только рукой махнул. И тут Коля вспомнил, что слышал вчера вечером какой-то шум во дворе, в той стороне, где живет Женьча, и, кажется, начал соображать, что произошло. Он подтянулся на руках, просунул голову в форточку.
— Женьча! Тебя что, отодрали?.. Ты не мотай головой. Ты заходи. Это я тебе наврал, что одному хорошо. Меня, слушай, дома оставили… Мне вчера тоже было… Заходи, расскажу.
Женьча повернулся лицом к окну, взглянул исподлобья снизу на Колю, мрачно сплюнул сквозь зубы и потер распухшее ухо, которое спереди не только пылало, но еще имело какой-то фиолетовый отлив и походило на петушиный гребень…
— Иди отомкни мне парадное! — буркнул он.
— Я, Женьча, не могу, я папе обещал вниз не ходить. Я лучше тебе ключ кину, а ты ко мне сам подымись.
Звонко брякнул о плиты выброшенный через форточку ключ. И через минуту Женьча уже был в комнате.
— И тебе было? — спросил глуховато Женьча, оглядев друга. — Тебе что!.. Не заметно совсем ничего.
— Да, — сказал Коля, — меня уж так пробирали словами, что лучше бы уж уши совсем отодрали, чем такое целый час слушать. Труд, говорят, не уважаешь. И даже сказали, что вредитель.
— Ревел, поди?
— Реветь не ревел сильно вслух, а так, немножко, про себя.
— А я и глазом не моргнул.
— Ну уж не знаю, как глазом, а зато ухо у тебя — ой-ёй! — посочувствовал Коля.
— Так это когда я фуганок взял у отца да стал строгать — ему же помочь хотел, ну и затупил, а он сразу за ухо. Сроду больше помогать не буду!
— Вот, понимаешь, и я…
Друзья поделились своими бедами, посетовали на произвол старших, которым все дано, а с них ничего не возьмешь.
— Нет, я так жить не согласный, — сказал Женьча. — Они думают, выросли большие, так все сойдет, а вот ты знаешь, иногда от величины не зависит. Вот электрический ток, например, один и тот же слона убьет насмерть, а мышу́ нипочем.
— Надо нам самим расти скорей, — заметил Коля.
— А ты кем станешь, когда вырастешь? План имеешь?
— Я сначала хотел музыкантом, а потом стал думать, что художником, а теперь, после этого случая, знаешь… В юнги запишусь и стану моряком-скитальцем. А ты?
— Да я-то хотел… — Женьча замялся, — машинистом. Тоже путешествовать много можно.
Но Коля, уже охваченный новой «придумкой», впился в него глазами, в которых горел синий, как спирт, огонек.
— А машинистом можно и на корабле быть. Ты иди к нам на корабль. Идет?
— Можно и на корабль, — сказал Женьча. — Если так, чуть что за ухо хватать будут, — так и на корабль пойду. А ты можешь сыграть «Раскинулось море широко»?.. Не можешь? Ну, сыграй что знаешь.
Коля сел за рояль и лихо пробежал по клавишам пальцами, отбарабанив гамму.
— А обратно можешь?
Коля сыграл гамму и в другую сторону.
— Я лучше тебе нарисую «Раскинулось море», — сказал он.
Вернувшиеся к вечеру после поездки по каналу папа, мама, бабушка и Катя, войдя в комнату, увидели, что на диване, приткнувшись друг к другу, тихо посапывают два моряка-скитальца. А перед ними на столе, возле пустого судка, лежала новая Колина картинка. Море было нарисовано на ней, раскинувшееся широко, и волны бушевали вдали, и берег, угрюмый и тесный, был виден, и корабль, оставляющий след, длинный, пенистый, постепенно пропадающий за кормой…
Критика