Послевоенная поэзия Леопольда Стаффа

Послевоенная поэзия Леопольда Стаффа

Н. Богомолова

Сборники «Лозина» (1954) и «Девять муз» (1958) составляют последний, завершающий этап длительного и плодотворного творческого пути Стаффа. Как когда-то лирика 1930-х годов явилась вершиной всего созданного до тех пор поэтом, как теперь сборники 1950-х годов, свидетельствующие о неувядающем стаффовском таланте, неожиданно открыли его новые, блистательные возможности и были высоко оценены критикой. «Если смотреть на сборник „Лозина“ (добавим от себя: и „Девять муз“. — Н. Б.) глазами современного читателя, то он окажется самым выдающимся и в художественном отношении наиболее зрелым из всех поэтических циклов Стаффа».

1950-е годы в польской поэзии ознаменованы не только новыми достижениями таких признанных мастеров, как В. Броневский, Ю. Тувим, Я. Ивашкевич и К. И. Галчиньский, но и успехами молодых поэтов: А. Каменской, В Шимборской и дебютировавшего во время войны Т. Ружевича, выступившего от имени поколения «уцелевших», чья поэзия с постоянным, мучительным обращением к памяти трагических военных лет стала «совестью» современников. Именно линия поэзии Ружевича, подчеркнуто стремящегося к прозаизации, к непосредственности поэтической выразительности, оказалась наиболее близкой творчеству Стаффа 1950-х годов.

В последних томиках стаффовской поэзии отразилась сложность мировосприятия человека XX в., пережившего ужасы Второй мировой войны, национальную трагедию, свидетеля огромной, совершавшейся в это время в Польше общественно-экономической ломки. В них оставила свой след и напряженность послевоенных лет с нависшей над Европой угрозой атомной войны.

Сложный характер сборников определил неоднозначную интерпретацию их со стороны польской критики. Существует точка зрения Яструна, отметившего утрату автором «Лозины» и «Девяти муз» гармонического мировосприятия, душевного равновесия, разочарованность поэта в своих прежних идеалах, тревожную атмосферу сборников, пессимистический, граничащий с экзистенциалистским взгляд поэта на действительность. «Стафф, — пишет Яструн, — достиг той границы, за которой начинается хаос и непознаваемое. Поэт, придерживавшийся концепции искусства и понимания жизни XIX в., в конце своего пути столкнулся с абсурдностью и мраком нашего столетия». Е. Квятковский не разделяет точки зрения Яструна относительно пессимистического перелома в творчестве Стаффа и, напротив, обращает внимание на верность поэта оптимистической концепции мира.

Если говорить о пессимизме Стаффа, вызывает сомнение прежде всего «внезапность» утраты им в 50-е годы гармонического мировосприятия, подчеркиваемая Яструном. Эта утрата не была столь неожиданной, ее подготовили циклы 30-х годов, в которых поэт окончательно выходит из своего идеально-эстетизированного мира в мир действительности, зло смеется над общественной системой 30-х годов, над громкими фразами об общественном благе, над обезличиванием («Митинг», «Афиша» и др.), обнажая социальные контрасты («Нищий»), иронизируя над духовным» убожеством обывателя («Воскресная прогулка», «Бережливый» и др.). Односторонности, плоскостности мещанского мышления Стафф противопоставляет объемное восприятие мира в его многогранных связях и проявлениях. В сборнике «Высокие деревья» (1934) гармония мира не отрицалась, а выступала в усложненной форме: «кроме правд и обманов, есть еще третье». Акцентируется уже не гармония двух существующих в мире, человеческой природе противоположных начал (кредо Стаффа 1910-х годов), а сложность их взаимосвязей.

В сборниках «Лозина» и «Девять муз» этот акцент перенесен уже на их антитезу. «Очарованность поэта тем, что само по себе противоположно,— справедливо замечает Квятковский,— становится явным и выразительным».

В стихотворении «Именно» в шутливой, близкой Тувиму, форме поэтизируется пробуждение весны — светлые «именины апреля»: «апрель вымолвил свое имя, шумя свежими веточками березы, а что оно рифмуется с сердцем, не пришло мне в голову...» (образы природы соединяются с образами поэтического творчества, человеческого состояния, и именно из этого союза возникает особый характер поэтизации).

Стихотворение заканчивается утверждением:

...Такі wlasnie jest caly sens wiosny.
Ale і calkiem inny...

...Именно в этом весь смысл весны.
Но и совсем в ином...

Мир раскрывается с различных, противоположных граней. Определяющим является человеческое восприятие. Акцентируется его неоднозначный, двойственный характер. Четко проведена антитеза — гармония невозможна.

Эта мысль о двойственности человеческого восприятия мира еще более заостренно выражена в стихотворении «Круги». Рисуются две развернутые, взаимоисключающие, экспрессионистически окрашенные картины, символизирующие диаметрально противоположный характер восприятия одного и того же явления (возвышенный — сниженный), соединенные между собой по принципу: «но было совсем иначе».

...Когда зловещи тучи в небе,
И ложь повсюду, и все ничтожно,
Пою от злости, смеюсь во гневе.
Как это просто. Как это сложно.
«Спокойные думы...», сб. «Лозина».
Перевод А. Эппеля

Смех, ирония становятся заслоном боли, отражением неприятия царящего в мире зла, фальши, своеобразным выражением общественной, нравственной позиции художника. Стихотворение построено на двойном парадоксе (парадоксальность реакции: «пою от злости...» готовит выразительную антитезу заключительной строки, отражающей двойственность человеческого состояния, точнее, два его оценочных полюса). Именно в этой парадоксальной релятивистской позиции (которая прослеживается на протяжении всего стаффовского творчества) Квятковский справедливо видит оптимистический источник мировосприятия поэта. Обычно соединенная с элементами юмора, иронии, эта двойственность, контрастность восприятия становятся выражением определенного стоицизма.

Восприятие поэта, мир его эмоционального состояния сложны. Не в гармоническом согласии, как когда-то, живут здесь диссонансные чувства: в каждом из них открывается как бы собственное его отрицание— «наипечальнейшее души веселье» («Паганини»). Кажется, что Стаффа привлекает рождение не света, а мрака («Тень»). Трагична миниатюра «Опоздавшему» об ограниченности человеческих возможностей, о бессилии достичь цели. «Поколебалась вера поэта в постоянство и познаваемость мира».

Новый мир Стаффа зыбок, неопределенен. На одной плоскости оказывается живое, реальное и — ускользающее, несуществующее:

У окошка в потемках
Мать колыбель качает,
Где спит ребенок,
Но только нет колыбели,
Но только нет и ребенка.
Пропал он, расплылся в тумане.
Мать сидит одиноко в потемках,
Баюкает воспоминанье.
«Мать», сб. «Лозина».
Перевод А. Гелескула

Этот мир трудно выражаем словами. И поэтому так часто на помощь автору «Лозины» приходит музыка («Флейта», «Мечта», «Закат», «Нонсенс»). И напротив, поэт «находит выражение тому, что невидимо, материализуя абстракцию». «Годы и века», как немые слушатели, скрываются по углам библиотеки («Время от времени»).

Время становится центральной проблемой сборников Стаффа, особенно «Девяти муз». Певец «вечного», открывавший его даже в мимолетном, теперь утверждает зыбкость всего существующего, приоритет мгновения. Постоянству мертвых вещей противопоставляется быстротечность человеческой жизни: «только то, что мертво, не гибнет, воплощенное в гранит и бронзу» («Живая Нике с Акрополя»), Эпопея переживает Гомера («Quan doque bonus dormitat Homerus»), Справедливо замечает Яструн, что «никогда до этого не было в стаффовской поэзии таких глубоких, таких пронизывающих образов преходящести всего живущего в мире, как в стихотворении «Осень» или «Сорокалетие».

...Мы были будущим тогда. Где время
То, с городами и с горами теми.
Над гробом, где былое погребло их,
Нет нас обоих.
Перед порогом, хоть его уж нету,
Кладу я сердце, хоть его уж нету,
Как ту подкову, хоть подкову эту
Не потеряло
Счастье.
«Сорокалетие», сб. «Девять муз».
Перевод В. Британишского

Стремясь показать уничтожающую силу времени, Стафф применяет прием двойного отрицания.

«Перевернутыми)) оказываются привычные представления о времени,, его последовательности, стерты, точнее, раздвинуты его границы («Возраст», «Время», «Мгновение»). Освобождение от оков времени понимается Стаффом как тождественное обретению былой гармонии, «утраченного счастья», которое казалось таким недосягаемым. Автор «Девяти муз» возвращается в юность:

...Это правда ли? Снов ли безумных обманы?
Это было до вечности! До бытия!
Не цветы, не деревья, не райские страны —
Юность! Юность! Ведь все это юность моя!
«Возвращение», сб. «Девять муз».
Перевод В. Британишского

Одновременно с появившимся страхом перед грозной силой времени в этих «временных смещениях» безусловно нашли свое отражение новые открытия в области физики, расширившие прежние представления о материи, о времени.

Внимание поэта сконцентрировано не столько на многогранности самих явлений мира («Высокие деревья»), сколько на субъективности человеческих представлений о нем. В сложном восприятии отразился трагизм недавних переживаний, связанных с войной, оккупацией, нанесших удар по гуманистическим идеалам и традициям. Стафф уже «не олимпийский и не францисканский». Вместе с былыми представлениями о времени «перевернуты» и представления о прекрасном. Образы античного мира, его искусства и легенд пронизаны иронией: играет на флейте безголовый стройный мраморный фавн («Фавн»), отказывается освободиться от оков Прометей — ему нравится кавказский фон («Прометей»),

Прошлое незабываемо. Тревожна атмосфера стаффовских стихотворений: «Три города», «Садовники», «Horror vacui», «Человек». Подобна Т. Ружевичу и с той же прозаической интонацией, производящей особенно сильное впечатление, Стафф постоянно напоминает живущим о моральной ответственности, о памяти:

Три маленьких города,
Таких маленьких,
Что могли бы втроем в одном уместиться.
На карте их нет,
В войну их разрушили,
Потому что в них жили люди,
Работящие, тихие,
Миролюбивые.
О люди частные, безучастные,
Почему никто из вас не ищет эти города?..
«Три города», сб. «Лозина».
Перевод Б. Слуцкого

В сложном восприятии мира отразилась и просто человеческая усталость 79-летнего поэта, болезнь, нарушавшая его душевное равновесие. В одном из стихотворений у Стаффа вырывается откровенное признание:

Светает,
Но еще не светло,
Я полупроснулся.
Вокруг беспорядок.
Что-то надо связать,
Что-то надо собрать,
Выяснить что-то.
...Очень болит голова.
«Пробуждение», сб. «Девять муз».
Перевод А. Эплеля

Однако это стихотворение имеет и другое значение: «беспорядок» (ощущение его передано непосредственно и в стилевом, и в ритмическо-интонационном, свободном строе стиха.— Н. Б.) здесь — это не просто беспорядок в комнате беспомощного старика, это и сознание невозможности охватить новую, сложную действительность рамками того «классического порядка», в построении которого Стафф всегда видел смысл и оправдание поэзии, искусства. Поэт словно бы отождествляет себя с историей: «что-то надо связать» и в истории, где в результате происходящего грандиозного перелома на какой-то момент «распалась связь времен», и во внутренней биографии Стаффа. Таким образом, Британишский находит еще одно объяснение «распаду временному», связывая его с потрясением поэта совершавшейся у него на глазах ломкой общественных, экономических, нравственных отношений.

Выше уже отмечалось, что в самой парадоксальной релятивистской позиции Стаффа скрыто стоическое начало. Еще явственней оно выразилось в стихотворениях: «Бремя», «Фундамент», «В дороге», «Рябина». В прошлом поклонник Эпикура, Стафф в последние годы жизни склоняется к стоицизму. Сложен смысл миниатюры «Фундамент». Это не дорога в «никуда», как интерпретирует ее Яструн. Ощущение тяжести пережитого, кошмара газовых камер концлагерей (именно об этом говорят последние строки) огромно, и все-таки поэт, словно напрягая последние силы, вновь готов поверить в созидательные возможности человека, в возрождение:

На песке я построил —
Рухнуло.
На граните построил —
Рухнуло.
Теперь начну
С печного дыма.
«Фундамент», сб. «Лозина».
Перевод А. Эппеля

Именно это стоическое начало ощутил в стихотворении Стаффа Ружевич, непосредственно обратившись к его заключительной строке в «Ветке оливы». Певец прекрасного, творений человеческого гения, увидевший это прекрасное в руинах,— нашел в себе силы обрести надежду, состояние внутреннего обновления, свободы, парадоксального сознания «выхода из самого себя»:

Проблем не решают.
Проблемы переживают,
Как дни, что прошли и пропали,
Как сношенную одежду,
Из которой вырос:
Скинул с плеч —
И в последние двери
Входишь нагой и свободный,
Словно рассвет.
«Проблемы», сб. «Девять муз».
Перевод А. Эппеля

Несмотря ни на что остается вера — «ночь безоружна перед рассветом» («Мир»). И по-прежнему Стафф «доверчив и полон уверенности, ожидая без сомнений того единственного мгновения, когда на свете будут одни лишь радости и на всех циферблатах — единое время» — «Письмо» (снова высказывается мучившая поэта мысль об «освобождении» от времени, тождественном обретению гармонии).

Стихи последних стаффовских сборников далеки от однозначности. Время необратимо. Эпопея переживает Гомера, человеческая жизнь бессильна перед временем. Но в неумолимом его течении заключена и великая идея исторического развития, обновления:

...А надежда будет возрождаться.
Новым чудом новый день придет.
Эпопея будет продолжаться,
Хоть Гомер немного и вздремнет.
«Quandoque bonus dormitat Homerus», сб. «Лозина».
Перевод В. Британишского

В стихотворении «Живая Нике с Акрополя» «вечное» искусство не только противопоставлено быстротечности человеческой жизни, но и одновременно (во второй своей части) поставлено на одну плоскость с ней, «уравнено в правах»: образ молодости, хотя и хрупкий, продолжает жить в памяти. А «мертвая» скульптура Нике оказывается подвластной времени — она «оживает» («оскверненная временем, поправляя башмачок»). Именно этот акцент «живой» Нике передает название стихотворения.

Двойствен смысл и миниатюры «Опережающему». Трагично звучит мысль о непризнании первооткрывателей. Но одновременно в ней содержится и утверждение, что без их усилий невозможен прогресс человечества:

Ты пал. Прохожий праздный
Спокойно ставит ногу.
Ну что же — так и должно.
Протаптывается стезя, дорога.
«Опережающему», сб. «Лозина».
Перевод А. Эппеля

Мир бесконечен, но нет пределов и человеческому разуму («Небо ночью»). Несмотря на сомнения, на пробивающуюся трагическую окраску мироощущения, поэт остается верен своей оптимистической концепции мира, идеалам добра, разума, гуманизма, прогресса — и точка зрения вятковского представляется более справедливой, чем яструновская.

Горькие муки выпали на долю польской нации, тяжело ее наследство, тернист путь к возрождению. Но поэт с пониманием и оправданием относится к трудностям: «Ведь ты знаешь, что трудно идти по уже вспаханной земле» («В дороге)». Он принимает новый, строящийся на его родине мир, мир труда («Сказка о маковом зернышке», «В парке»). Его «привлекают, — пишет Британишский, — молодость и активность нового общества, его динамизм, его увлеченность строительством, его устремленность к будущему». Новая действительность волнует Стаффа не абстрактной героикой, а конкретной добротой, посвященностью людям. Поэт пишет стихотворение памяти учительницы, спасшей ценой своей жизни четырех детей из огня («Людвика Вавжиньска»). Стафф необычайно внимателен к простым людям, уставшим после работы, заставляя ветер «еле ступая пройти босиком, чтоб не тревояшть [их] походкой своей» («Тишина», сб. «Лозина», перевод А. Гатова). Ему близки естественные проявления человеческих чувств («Наутро», «Пробуждение»).

Стафф продолжает линию своей прежней поэзии с ее утверждением значительности малого («Ряска»), открытием прекрасного в повседневном. Сквозь призму сказочной поэтизации рисуется ночной город:

Залиты кровли серебряным месяцем.
Залиты кровли серебряным месяцем.
Залиты кровли серебряным месяцем...
Столпились дома в беспорядке,
Голубых черепиц кутерьма,
Словно чертик, до выдумок падкий,
Крынку ртути плеснул на дома.
Тени к ступеням сторонятся.
Улица вдаль пролегла.
А там, над какой-то звонницей,—
Сияющая игла...
«Полнолуние», сб. «Девять муз».
Перевод А. Эппеля

Одновременно, как и в 1930-е годы, образы, почерпнутые из мира повседневности, сами становятся средствами поэтизации. «Заземленность» возвышенного вносит элемент шутки, иронии и поэтической свежести. Гордая богиня Нике, на чей скульптуре время оставило свои следы, вынуждена поправлять башмачок («Живая Нике с Акрополя»), а в миниатюре «Памятник Мицкевича» атмосферу возвышенного разрушает поэтическая игра слов («стоишь, бронзовый на земле, которая не из бронзы»), В рождественскую ночь деревенские ребятишки поймали за лучи «хорошенькую звезду» и держат изо всей силы. «И теперь все дело в том, чтобы желания сбылись» («Звезда»).

Когда-то поэт, подчиняясь внутренней дисциплине, скрывал от читательских глаз процесс своего труда. Теперь он, подобно Тувиму, искренне наслаждаясь своим даром, радуясь неожиданно новой вспышке своего таланта, «ловит» чудо рождения поэтического мгновения («Стих»). Поэтическое творчество становится одним из объектов, одной из центральных тем стаффовской поэзии последних лет («Пеан», «Галчинскпй», «Случай»), наиболее поэтичным отражением и свидетельством оптимистического мироощущения поэта, его неутраченной способности радоваться светлым мгновениям:

В клочки изорвана страница,
...Сгорели все четыре строчки.
Когда ж меня смирила проза,
Вдруг над зачеркнутой строкою
Взлетела снежно тубероза.
Бывает в жизни и такое.
«Случай», сб. «Девять муз».
еревод А. Эппеля

Продолжаются поиски свежих метафорических образов, идущих — с одной стороны — в направлении «заземленности», с другой (часто эти линии перекрещиваются) — в направлении открытия пластических возможностей стиха. Свойственная и прежде поэту чуткость к зримому образу становится особенно обостренной. Пластичность образа достигается не только посредством цвета, но и остроты линии, и ритмической экспрессии, как в «Полнолунии». Подобно Павликовской-Ясножевской, Стафф обращается к более сложному музыкально-цветовому образу: «...И, углубляя блики, граничащие с тенью, закат окрасил землю виолончельным тоном» («Закат», сб. «Лозина», перевод А. Эппеля).

Однако в лирике 1950-х годов заметный изменения в сравнении со стихами 1930-х годов. Поэт склоняется к метафоре, развернутой в сюжетный образ — символ двойственности восприятия мира («Круги») или настроения одиночества («Астролог»). Образы как бы поспешно нанизываются один на другой, рисуются достойные пера Лесьмяна фантастические ситуации и картины, выраженные подчас в экспрессивно-гротескной форме. «Эти стихи, менее совершенные в сравнении с прежними, скомпанованные свободнее, представляют собой род фантастического монтажа, где не каждая деталь в отдельности, но лишь вся общая атмосфера произведения заключает определенный символический смысл».

Одновременно с поисками оригинальных экспрессивных средств заметно и стремление к большей простоте выразительности, к раскрепощению стиха. Уже в «Лозине» Стафф старается освободиться от строгих классических канонов стиха, от регулярности ритма; строки становятся неодинаковыми по своей конструкции (больше напоминающими прозаическую речь). Концовка, которая 1930-е годы заключала в себе весь поэтический эффект стихотворения, хотя и не утрачивает своего былого значения, однако отраженный в ней характер, в частности поэтического парадокса, изменяется, становясь более непосредственно выраженным.

В «Девяти музах» Стафф, отказываясь от поэтических эффектов, идет еще дальше в направлении подчеркнутого разрыва с классической гармонией формы. Вместо виртуозных художественных образов — чистота мысли, ее «обнаженность». Подчас стаффовские строки звучат как афоризмы. Не боится поэт, чьи «мысли суетятся в рабочих блузах», и самых простых, кажущихся банальными выражений своего состояния — он сознательно обращается к ним.

Не случайно своему последнему циклу он предпослал нечто вроде эпиграфа из букваря: «У Али — кот». С этим особым восприятием мира сквозь призму возвращения в детство, обретения «утраченного рая» связан и совершенно особый образный строй, оставляющий впечатление свежести и легкости импровизации. Так часто скрывавший в прошлом за совершенными стихами свое поэтическое «я» (за что и получавший упреки критики в «безличности»), в конце своего пути поэт словно «снял маску», которую долго носила его поэзия, и заговорил голосом подлинно человеческой исповеди.

Оглядываясь на свой долгий путь и прощаясь со своими читателями, в последнем стихотворении поэт мечтает не о громкой славе, а о простом человеческом признании:

Мои друзья давно в могилах,
На свете я один остался...
Менялась жизнь и проходила,
И сам я, словно жизнь, менялся.
...Уйду, презрев молву мирскую,
Медь монументов, крики «браво».
Оставлю комнату пустую
И тихую простую славу.
«Мои друзья давно в могилах...», сб. «Девять муз».
Перевод А. Эппеля

Наиболее близкие по духу современному читателю, свидетельствующие о не утраченной поэтом способности к творческому возрождению, сборники «Лозина» и «Девять муз» остались едва ли не самым удивительным явлением в богатой стаффовской поэзии.

Ознаменованный отречением от былых «классических» привязанностей, новаторскими поисками, последний этап в творчестве Стаффа одновременно является блистательно завершившимся итогом начатых еще в 1910-е годы стремлений поэта к естественности в выражении чувств, к высокой простоте и правде поэтического слова.

Л-ра: Советское славяноведение. – 1974. – № 6. – С. 45-53.

Биография

Произведения

Критика


Читати також