Маргарет Дрэббл. ​Камень на шее

Маргарет Дрэббл. ​Камень на шее

(Отрывок)

Мне всегда было свойственно странное сочетание уверенности в себе и трусости, оно отмечало, а можно даже сказать — определяло весь мой жизненный путь. Взять хотя бы тот случай, когда я в первый раз решилась провести ночь с мужчиной в гостинице. Мне тогда было девятнадцать — возраст, вполне подходящий для таких приключений, и, само собой, я не была замужем. Я и сейчас не замужем, что немаловажно, но подробнее об этом позже. Если мне не изменяет память, моего партнера звали Хэмиш. Впрочем, память мне нисколько не изменяет. Зачем уж так самоуничижаться? Ведь я ценю в себе уверенность, а вовсе не трусость.

Мы с Хэмишем приехали в Лондон из Кембриджа в конце семестра, перед самым Рождеством. Заранее все продумав, мы сообщили родителям, будто семестр заканчивается на день позже, чем на самом деле; хотя прекрасно понимали, что им и в голову не придет ничего выяснять, а если и придет, то не такие они ушлые, чтобы оценить значение полученной информации. Итак, мы прибыли в Лондон поздно вечером, взяли такси и прямо с вокзала отправились в намеченную гостиницу. Все было идеально рассчитано, мы даже заранее заказали себе номер, в чем вряд ли была необходимость, ведь облюбованная нами мишурно-шикарная гостиница в центре города предназначалась именно для таких вылазок. На соответствующем пальце у меня красовалось колечко от занавески. Во избежание путаницы мы решили не прибегать к псевдонимам, а воспользоваться настоящей фамилией Хэмиша — Эндрюс, она была достаточно неприметной. В свое время каждый из нас отдал дань дешевым романам, поэтому мы прекрасно представляли опасности, которыми чреваты подобные авантюры, и держались с известным апломбом. Мы явились в гостиницу, поставили чемоданы, снабженные подобающими наклейками, и подошли к конторке за ключом. Тут-то я и опростоволосилась. Неизвестно, почему меня пригласили расписаться в регистрационной книге. Теперь я знаю, что таких правил нет, жены нигде расписываться не должны, мне, видимо, предложили это сделать из-за сомнительного статуса гостиницы или потому, что, слоняясь вокруг с виноватым видом, я напрашивалась на особое внимание. Как бы то ни было, придвинув к себе книгу, я начертала в ней собственную фамилию! «Розамунд Стесси» — крупно и четко вывела я старательным детским почерком под изящно-неразборчивой подписью Хэмиша. Я даже не поняла, что наделала, пока не отдала книгу девушке-администратору, а та, взглянув на мою подпись, сердито вздохнула и спросила:

— Интересно, что вы хотите этим сказать? В ее тоне не было ни упрека, ни издевки, ни злости — только усталое раздражение, и я поняла, что создаю ей лишнюю работу. По ошибке написав правду, я застопорила всю их налаженную систему. От меня ждали, что я солгу, я и собиралась солгать, но по каким-то глубоко коренящимся фрейдистским причинам забыла. Пока девушка указывала на мою оплошность Хэмишу, я в мрачном отчаянии стояла рядом, сознавая свою вину. А ведь я вовсе не хотела ничего осложнять. Хэмиш попытался спасти ситуацию, натужно пошутив насчет новоиспеченности нашего брака. Девушка не улыбнулась в ответ, прекрасно понимая, в чем дело, взяла книгу и со словами: «Ну хорошо, пойду спрошу» исчезла за дверью, а мы с Хэмишем так и остались стоять бок о бок, хотя глаза наши вряд ли были прикованы друг к другу.

— Черт возьми, — наконец произнесла я после затянувшегося молчания. — Извини, дорогой, я как-то не сосредоточилась.

— По-моему, это не имеет никакого значения, — ответил он.

Так оно и было. Через несколько минут девица вернулась без книги и, по-прежнему без всякого выражения на лице, сказала, что все в порядке, и дала нам ключ. Наверно, моя фамилия так до сих пор и значится в их книгах в столь компрометирующем соседстве, и это, как всегда и все, что со мной связано, создает мне совершенно ложную и необоснованную репутацию, ведь мы с Хэмишем даже не спали друг с другом, хотя чуть ли не каждый день в течение целого года думали, что вот-вот начнем. Мы снимали номера в гостиницах, оставались ночевать друг у друга в общежитиях отчасти ради смеха, отчасти потому, что нам хотелось побыть вместе. В те годы для людей нашего возраста такие эскапады были уже вполне возможны и допустимы. Поступая так, я воображала, что диктую любви собственные условия — люблю, как и когда мне хочется. Тогда я еще не понимала, как беспощадна жизнь, еще не знала, что не успеешь спохватиться, а судьба уже сложилась, и в то время, как мы полагаем, будто сами формируем обстоятельства своей жизни, они становятся нашей тюрьмой и формируют нас. В неведении, по наивности я строила сама себе клетку, и когда, повзрослев, поняла, что натворила, уже ничего нельзя было исправить.

Пока мы с Хэмишем целый год любили друг друга, не занимаясь любовью, мне было невдомек, что я создаю макет всей своей будущей жизни. Можно найти множество причин нашего воздержания — страх, целомудрие, невежество, отклонение от нормы, но факт остается фактом — «синдрому Хэмиша» впоследствии было суждено повторяться до бесконечности с возрастающей частотой и все меньше затрагивать сердце, так что в конце концов сама идея любви умерла во мне чуть ли не в тот же день, как я полюбила по-настоящему. Если говорить, что один успех всегда сменяется другим, то неудачи — тем более. Я удачлива в своей работе, так что на успехи в другом рассчитывать не приходится. Мой роман с Хэмишем я помню хорошо, хотя сейчас уже не могу с уверенностью сказать, почему мы расстались. Так уж случилось, вот и все. Вообще-то в этой истории нет ничего интересного, кроме того, что по ней можно судить о моей неопытности — как практической, так и эмоциональной. За что бы я ни бралась, кроме работы, все кончалось бесплодно. Бесплодной оказалась и моя попытка ликвидировать плод любви, она классически иллюстрирует, какой у меня характер, не говоря уже обо всем прочем.

Это случилось через несколько лет после эпизода с Хэмишем. Обнаружив, что беременна, я пережила нечто большее, чем обычные в подобных случаях неверие и шок, и, разумеется, не могу удержаться от подробного изложения причин. Мне не с кем было посоветоваться, так что оставалось только — в который раз! — руководствоваться сведениями, почерпнутыми из туманных рассказов более опытных подруг или из бульварных романов. При этом мне и в голову не приходило, что следует обратиться к врачу. Я даже не представляла себе, как это делается, поскольку много лет ничем не болела. И к тому же предчувствовала, что если отважусь на поход к доктору, меня там отчитают, как школьницу. А мне в моем тогдашнем настроении мало улыбалось выслушивать упреки, поэтому я затаилась и решила, что надо попробовать провести мероприятие самостоятельно. Целый день я, потная от страха, просидела в Британском музее, уставившись ничего не видящими глазами в Сэмюэля Дэниэла и размышляя насчет джина. Я слышала, будто джин оказывает какое-то действие на матку, и хороша еще хина или нечто подобное. В сочетании с горячей ванной иногда удается достичь искомых результатов. И я подумала, уж коли другие девушки проходят через это, почему бы и мне не попробовать? А вдруг повезет! Я не представляла, сколько джина нужно выпить, но меня томило зловещее предчувствие, что понадобится целая бутылка. Такая перспектива расстраивала меня и с физической, и с финансовой точек зрения. Я уныло думала, что на джин придется потратить два фунта, и от этой мысли мне становилось совсем тошно. Однако я не могла притвориться, будто такая сумма мне не по карману, к тому же по сравнению с другими способами этот был довольно дешевый, так что, мрачно перелистывая Дэниэла, я решила попробовать. А пока я перелистывала, мне в глаза бросилась очень подходящая для моей диссертации метафора, которую я тут же записала. Вот уж поистине: не везет в любви — везет в работе. «В судьбе мужчины любовь не основное, для женщины любовь и жизнь — одно», — считал Байрон. И ошибался.

По дороге домой я забежала в магазин за джином. Когда я взяла из рук продавца завернутую в белую папиросную бумагу бутылку, мне страстно захотелось, чтобы эта покупка предназначалась для более веселого случая. Сжимая бутылку в руке, я шагала по Марилебон-хай-стрит, поглядывая на витрины, и думала, что, может статься, я в последний раз любуюсь дорогими фруктами, шоколадными зайцами и всякими милыми старинными безделушками. Меня куда больше устроило бы, если бы я в последний раз любовалась платьями для будущих мамаш. Район, в котором я тогда жила, наводняли магазины для женщин в интересном положении и для младенцев, что в свете предстоящих мне событий было совсем некстати. На каждом шагу я оказывалась лицом к лицу с укоризненно взирающей на меня фигурой с белыми стеклянными волосами, которая изящно демонстрировала какой-нибудь роскошный наряд для беременных. Глядя на эти витрины, я еще крепче сжимала в руке горлышко бутылки, и когда свернула на свою улицу, сердце мое исполнилось решимости.

Я жила тогда в квартире, принадлежавшей моим родителям, что, к сожалению, создавало совершенно превратное представление о моих средствах. Родители года на два уехали в Африку. Мой отец — профессор экономики — преподавал там в новом университете и жаждал наставить африканцев на путь истинный. Сам-то он, несомненно, давно по этому пути следовал, иначе его бы не пригласили. Родители сняли себе квартиру на пятнадцать лет и предложили мне жить в ней до их возвращения, что было очень мило с их стороны, ведь они могли сдать ее за большие деньги. Правда, они являлись ярыми противниками собственности и соглашались иметь к ней отношение только в качестве жертвователей или пострадавших. Поэтому их поступок нельзя отнести к числу добрых: в какой-то мере он был продиктован эгоистическим стремлением не отягощать себя ненавистной собственностью. Я же от этого только выиграла — квартира была хорошая, на четвертом этаже большого дома, построенного в начале нашего века и расположенного в непосредственной близости от Риджент-парка, Оксфорд-серкус, Марилебон-хай-стрит и от прочих столь же интересных и полезных мест. Единственным недостатком было то, что, узнав, где я живу, все приходили к выводу, будто я богата. И по обычным меркам так оно и было, ведь в год у меня набегало около пятисот фунтов — сюда входили разные субсидии и пожертвования на научную работу; но в глазах людей, считавших меня богатой, такая сумма, конечно, богатством не была. Знай они правду, они скорее всего причислили бы меня к голодающим и перестали бы отпускать замечания по поводу моих весьма сношенных туфель. Если не считать бесплатной квартиры, родители ничем мне не помогали, хотя и могли себе это позволить. Они были приверженцами независимости. С детства в меня так упорно вбивали идею самостоятельности, что я уверовала, будто зависимость от кого бы то ни было — смертный грех. Хотите видеть эмансипированную женщину? Поглядите на меня! С бутылкой в руках я открывала собственную дверь собственным ключом.

Дома, в полном одиночестве, я начала трусить уже всерьез. Мне померещилось, что я собираюсь совершить нечто безрассудное и опасное, не менее безрассудное и опасное, чем поступок, вызвавший необходимость принимать задуманные меры. Только теперь со мной никого не было, я была совсем одна. В каком-то смысле это даже облегчало дело: по крайней мере, никто меня сейчас не видел. Я поставила джин на буфет в кухне рядом с другими бутылками, в большинстве которых содержимое оставалось только на дне, и посмотрела на часы. Была половина седьмого. Я не считала, что начинать следует именно в половине седьмого, но делать больше было нечего. Я даже представить себе не могла, что сяду и часика эдак на два погружусь в занятия. Не подумала я и о том, что не мешало бы поесть, хотя порядком проголодалась. Какое-то время я просто шагала взад-вперед по коридору и уже совсем было собралась пойти в спальню и раздеться, когда в дверь позвонили. Я нервно вздрогнула, словно меня застали на месте преступления, однако мне сразу полегчало: ведь что бы ни произошло, все было бы лучше, чем то, что я задумала. А люди, которым я открыла дверь, сулили времяпрепровождение и вовсе приятное. Я так им обрадовалась, так радушно пригласила войти, будто только их и ждала.

— Ты никуда не собираешься, Розамунд? — спросил Дик, направляясь в кухню и усаживаясь на стол. — Про тебя ведь никогда ничего не знаешь. Ведешь какую-то тайную жизнь. Мы думали пригласить тебя на новый фильм Феллини. Но, может, ты его давно видела?

— Здорово придумали, спасибо, — отозвалась я.

— Так видела или нет? — переспросила Лидия. — Если да, то ничего не говори, я хочу, чтобы фильм мне понравился. А то, если тебе не понравился, не понравится и мне. Впрочем, если понравился, мне все равно может не понравиться. Но не высказывай, пожалуйста, свое мнение.

— Не видела, — ответила я. — А где он идет?

— На Риджент-стрит.

— Ах, вон где, — протянула я. — Нет, туда я не пойду. По Риджент-стрит я больше не хожу.

— Вот как? С чего вдруг?

— Просто не хожу и все, — отрезала я. Это была святая правда, и мне доставило некоторое удовольствие сообщить ее, благо о причинах мои гости не догадывались, а если бы и догадались, их бы это не тронуло.

— Опять твои тайны, — заметил Дик. — Значит, не хочешь?

— Нет, не хочу. Вечером мне надо поработать.

— Ты Майка давно не видела? — быстро спросил Дик, который, как всегда, боялся, что я немедленно начну читать лекцию о сонетах елизаветинских времен, хотя такого прецедента никогда не было — мне это даже в голову не приходило.

— Уже несколько недель, — сказала я.

Алекс, который до этого молчал и отщипывал куски от булки — он принес ее с собой, вдруг заметил:

— А почему бы нам всем не пойти куда-нибудь выпить?

Я хорошо воспитана. Поэтому тут же, не задумываясь, предложила:

— Да ну еще! Давайте лучше выпьем здесь. А поскольку Дик, Лидия и Алекс как раз и относятся к категории людей, преувеличенно оценивающих мои доходы, они немедленно согласились. Не успев договорить, я уже поняла, что они и так не сводят глаз с моей бутылки. Не исключено, что они шли за мной от самого магазина. Я налила каждому в стакан, потом решила, что и у меня нет причин для воздержания, и плеснула себе. Мы перешли в гостиную, расселись там и завели беседу. Дик принялся рассказывать, как днем отправлял бандероль. Сначала ему сказали, что она слишком тяжелая, потом, что завязана не тем шпагатом, а потом, пока он ее перевязывал, почтовое отделение взяли и закрыли. Мы поинтересовались, что за тяжесть он пересылал, и Дик пояснил — несколько кирпичей, он решил послать их племяннику ко дню рождения. Потом Лидия рассказала, как отправляла свой первый роман своему первому издателю. Она принесла его на почту и нарочито скромным тоном дамочки среднего класса вежливо осведомилась:

— Нельзя ли отправить эту бандероль ценной?

Она ждала, что ей ответят

— Разумеется, мадам! Но служащий рявкнул:

— Нельзя!

Как выяснилось, отказ был вызван все теми же сложностями со шпагатом и сургучом. Но Лидия восприняла его, как пророческое отрицание ценности ее произведения и была так потрясена этим неожиданным отказом, что, схватив рукопись, унесла ее домой, и роман провалялся у нее еще месяца три.

— А потом, — призналась она, — когда в конце концов я все-таки его отправила, оказалось, на вложенном внутрь письме осталась дата трехмесячной давности, и к тому времени, как издатель взялся читать рукопись, прошло уже как бы шесть месяцев. Когда же я позвонила им через три месяца и сказала, что роман валяется у них уже полгода, они мне поверили. Словом, сами понимаете.

Мы не очень поняли, но засмеялись, выпили еще джина и перешли к обсуждению литературных успехов наших многочисленных знакомых. Тема оказалась неистощимой, ибо каждый из нас в той или иной мере что-то пописывал, хотя только одна Лидия считала себя художником-творцом. Я-то сама отнюдь не художник, я трачу жизнь на дотошное и скрупулезное изучение поэзии шестнадцатого века. Это занятие полностью меня поглощает, хотя окружающие считают его бесполезным. Мои приятели полагают, что у меня критический склад ума, применимый и в разных других сферах, поэтому они часто отдают мне на прочтение свои пьесы, поэмы и письма, и время от времени я пишу на них рецензии. Дик, например, доверил мне парочку своих творений, которые до тех пор не публиковались и, как мне кажется, абсолютно непубликабельны. Среди них, в частности, был роман, местами отмеченный неожиданным талантом и большим обаянием, но беспомощный по композиции и, что еще хуже, никак не упорядоченный во времени. Я не так уж пекусь о сюжете, но, мне кажется, события должны происходить в определенной последовательности. Герои же Дика действовали неизвестно где и неизвестно когда, и было совершенно непонятно, какое событие произошло раньше, какое — позже, и сколько времени длится данная сцена — часы или дни, и когда она происходит — на несколько часов, дней или лет раньше, а может быть, позже предыдущей — никто не мог ничего разобрать. Я сказала об этом Дику, и он удивился, встревожился и никак не мог взять в толк, что я имею в виду. Следовательно, этот недостаток нельзя считать случайной технической погрешностью, он — неотъемлемая часть его творчества. Дик зарабатывал на жизнь, сочиняя что-то для телекомпании, но это занятие не слишком его увлекало. Алекс, напротив, был увлечен своей работой так же, как я. Он служил в рекламном агентстве, писал для них тексты и упивался своим делом. В глубине души он был юноша серьезный, пуританского склада, и мне кажется, ему доставляло огромное удовольствие окунаться в окружавшую нас теплую порочную атмосферу, наслаждаться всякими шуточками, и розыгрышами, проституируя свой талант. Он был очень силен в рекламе и постоянно хватался за разные журналы и газеты, чтобы зачитать нам лучшие из сработанных им призывов. Он пописывал и стихи и каждые два года публиковал одно-два стихотворения. Лидия была единственной из нас, кто регулярно печатался; ей уже удалось издать несколько романов. Но последнее время она слонялась по Лондону со стенаниями, что ей нечего сказать. Никто ей не сочувствовал, да оно и понятно — ей было всего двадцать шесть, так о чем беспокоиться?

Находясь в простое, она, естественно, с жадным интересом вслушивалась в сообщения о промахах своих собратьев по перу, допущенных ими в последнее время, и несколькими такими рассказами мы по доброте душевной ее побаловали.

— И вообще, — с иронической усмешкой заключил Дик, разделавшись с последним произведением Джо Харта, — это не дело печь романы один за другим, по роману в год. Тут уж попахивает автоматизмом, правда?

— Немного автоматизма и тебе не помешало бы, — весело откликнулась я, наливая себе вторично изрядную порцию джина.

Лидия, до того благосклонно внимавшая нашим, не совсем искренним, речам в ее поддержку, вдруг окрысилась:

— Что бы вы тут ни говорили, — заявила она, — а лучше писать плохие книги, чем не писать вообще. Ничего не писать, так ничего и не будет. Это здорово — выпускать по роману в год, просто здорово. Я лично этим восхищаюсь, и Джо Хартом восхищаюсь.

— Ты же не читала его книжку, — возразил Дик.

— Дело не в книжке, — упорствовала Лидия. — Он старается, вот что важно.

— Почему же тогда ты сама не напишешь плохую книгу? — спросила я. — Ручаюсь, что плохую книгу ты вмиг написала бы, было бы желание. Разве нет?

— Нет! Если я заранее знаю, что книга плохая, то писать не могу.

— Какой романтический взгляд на литературное творчество! — заметил Дик.

— А ты говори о себе, — огрызнулась Лидия. — Сам сначала опубликуй хоть что-нибудь, а потом упрекай меня в романтизме. Будь добра, Роззи, передай мне джин.

— Все равно, — сказал Алекс, который к этому времени уже почти прикончил свою булку, — если хотите знать мое мнение, то Джо Харт прекрасно знал, что его книга никуда не годится, знал еще, когда писал. Да каждая страница его выдает; сам понимал, что дрянь пишет. Как по-твоему, Роззи?

— А я ее не читала, — ответила я. — Но ты же знаешь, Джо всегда говорит: «Никому не удавалось написать шедевр до тридцати пяти, так что у меня целых шесть лет в запасе!»

— Ты еще встречаешься с Джо Хартом, Роззи?

— Видимся иногда. И не называй меня Роззи. С чего это ты?

— Лидия только что тебя так назвала.

— Лидия это любит — принизит человека, а у самой настроение поднимается, правда, Лид?

Тут все мы громко засмеялись. Я потянулась за бутылкой и к своему ужасу увидела, что она опустела наполовину, если не больше. Мрачные, тревожные мысли, притаившиеся было у меня в душе, снова ожили. Я посмотрела на часы и спросила, не пора ли им на Феллини. Выдворить их было не так-то легко: болтая и смеясь, они прочно угнездились в уютнейших старинных креслах моих родителей, напоминая кошек или собак, льнущих к паровому отоплению. Все трое замахали руками и заявили, что лучше посидят еще и поболтают. И я, всегда готовая, не задумываясь о дальнейшем, выбрать путь полегче и поспокойнее, даже обрадовалась, что они и правда останутся, и только собралась поудобнее устроиться в кресле, как Алекс вдруг выпрямился с видом смущенным и озабоченным. Мне стало ясно, в чем дело: ему вдруг пришло в голову, не обиделась ли я на их выпады против Джо Харта. Между прочим, вполне могла, но и не подумала. Однако, заметив, как это беспокойство отразилось у него на лице, я сразу почувствовала, что сейчас они уйдут. Так оно и случилось, ведь в вопросах личных отношений они всегда невероятно щепетильны, не то что с джином. Еще минут пять я продержала их на пороге, продолжая болтать и неуверенно переводя взгляд с одного на другого — с кудрявого Дика на Алекса с его удлиненной головой и покатыми, как у аиста, плечами и на бледную строптивую красавицу Лидию Рейнолдс с вечно обгрызенными ногтями и подергивающимся веком, в ее любимом грязном плаще. Я думала, не попросить ли кого-нибудь из них остаться и поддержать меня в моих испытаниях. Позже-то я сообразила, что вся троица откликнулась бы на мой призыв с радостью. Перспектива провести столь завлекательно-жалостливый вечер, сулящий столь богатый для творчества материал, привела бы их в восторг. Но тогда моя голова, занятая другими мыслями, работала не совсем четко, я не смогла подойти к вопросу с такой точки зрения и отпустила их в кино, а сама осталась одна.

Проводив гостей, я побрела в гостиную, уселась на ковер, еще раз проверила, сколько джина осталось в бутылке. Совсем немного. Явно недостаточно! «Недостаточно», — шевельнулась во мне надежда. Я уже чувствовала себя несколько странно, голова кружилась, меня охватила легкая, какая-то неестественная веселость. Спиртное всегда поднимает мне настроение. Я была совсем готова отказаться от своего проекта и завалиться спать или зажарить себе пару яиц с беконом и послушать радио. Однако, раз уж я решилась, сознавала я, придется довести дело до конца, независимо от возможных результатов. Будет крайне неприятно, но я не могу позволить себе смалодушничать. Поэтому, прихватив бутылку, я пошла в спальню, разделась и накинула халат. По дороге в ванную я споткнулась о шнур пылесоса, простоявшего в холле всю неделю, и не с первой попытки нашла ручку двери. Я вспомнила, что после ленча ничего не ела, но только начав наполнять ванну, в полной мере оценила, как меня развезло. Дело в том, что горячую воду в квартиру подавал находившийся в ванной водогрей. При достаточно внимательном контроле за водной струёй удавалось добиться, чтобы вода была такой, как надо: обжигающе горячей. Между количеством воды, текущей из крана, и огнем газовой горелки существовали какие-то очень тонкие отношения. Если струя была слишком сильной, вода становилась почти холодной, если слишком слабой — язычок пламени в горелке гас и вода делалась ледяной. Отрегулировать эту зависимость было трудно даже на трезвую голову, а в тот вечер справиться с водогреем не было никакой возможности. Я сидела на табуретке, вода лилась, я снова и снова пробовала ее пальцем, что-то налаживала и в конце концов мне показалось, что все в порядке. Я вставила пробку и, дожидаясь, пока ванна наполнится, залпом осушила бутылку; неразбавленный джин был омерзителен, и я подумала: уже то, что я его выпила — достаточное наказание за аморальность моего поведения. Эффект не замедлил сказаться, я перестала соображать и чуть не свалилась в ванну прямо в халате. Но все же взяла себя в руки, сняла халат и, бросив его на пол, полезла в воду.

В тот же миг я выскочила обратно: вода оказалась холодной как лед! Я недосмотрела за краном, струя сделалась слишком слабой, и газ потух, горел только маленький запальный огонек. Стуча зубами, я глядела на горячий кран, чувствуя полное свое поражение. Может быть, подумала я с надеждой, потрясение, испытанное моим организмом, приведет к тем же результатам, какие ожидались от горячей воды? Моя неестественная веселость усилилась, когда до меня дошла вся абсурдность ситуации; я снова набросила халат, пошатываясь, поплелась в спальню и бухнулась на кровать. Однако мне стало так плохо, что я снова вскочила и решила, что нужно походить. Я зашагала взад-вперед по холлу, из комнаты в комнату, натыкаясь на стены. Бродя туда и обратно, я размышляла о ребенке. Вследствие неумеренных возлияний мне казалось, что иметь ребенка не так уж плохо, хотя немыслимо и невыгодно. У моей сестры есть дети, прекрасные дети, и, по-моему, она их любит.

Есть дети и у подруг. Я не видела причин, почему бы и мне не обзавестись ребенком, это будет только справедливо, думала я, ведь не зря я родилась женщиной. Не могу же я отрицать эту очевидность, правда? Даже если начну изо дня в день притворяться, что это не так. Должна и я как-то платить по счетам, ведь другие расплачиваются. Обычно такие мысли нагоняли на меня тоску, а в последнее время я даже начала подумывать о самоубийстве, но тогда, как я ни старалась расстроиться, ничего не получалось. От джина я сделалась веселой и бесшабашной и решила, что, пожалуй, стоит позвонить Джорджу и все ему рассказать. В тот момент мне казалось, что я на это способна. Но я не знала номера его телефона, а то бы, может, и отважилась. И снова я очутилась в плену той же схемы — раз однажды я уже преодолела соблазн позвонить Джорджу, значит, и теперь нет причин сдаваться, нет причин считать, будто когда-нибудь у меня появятся основания нарушить молчание. Если бы в ту пору я лучше разбиралась в собственном характере, я узнала бы в справочной телефон Джорджа, позвонила ему и, не колеблясь, все выложила. Но я не позвонила. И, пожалуй, к лучшему. Разумеется, к лучшему для него.

Я никогда никому не говорила, что отец моего ребенка — Джордж. Все страшно удивились бы, скажи я об этом, ведь он совершенно случайно промелькнул в моей жизни, и никто даже не подозревал, что я с ним знакома. Меня стали бы допрашивать, уверена ли я в том, что это именно Джордж. Еще бы не уверена! Я располагаю неопровержимыми доказательствами отцовства Джорджа, потому что он — единственный мужчина за всю мою жизнь, с которым я переспала, и при этом всего один раз! Случившееся было полнейшей неожиданностью с начала до конца; по сути дела, самым мучительным в эти мучительные для меня месяцы была абсолютная невероятность происшедшего. И нельзя сказать, что я напросилась сама — не больше, чем любая другая, оказавшаяся в таком же положении. Ведь сколько довелось мне прочесть усыпляющих бдительность рассказов про женщин, которые не могут забеременеть годами. Правда, попадались и другие истории, о которых я предпочитала забыть, те были полны мрачных намеков на возмездие, на алые буквы, на «око за око» или попыток, в подражание Беньяну, разобрать греховный акт по косточкам. Сейчас подобные сочинения принято считать плодом подавленного воображения, и чрезвычайно трудно убедить людей, что забеременеть можно и с первой попытки. Хотя, если вдуматься, то непонятно, что тут невероятного. Я, например, хорошо знаю, что это возможно, поскольку именно так со мной и случилось, словно в какой-то классической нравоучительной сказке для молодых женщин. А я, увы, в силу своего характера, с готовностью усмотрела в этом Божью кару.

Правда, как ни странно, я никогда не думала, что наказана за тот единственный вечер с Джорджем. Скорее я воспринимала это, как возмездие за множество вечеров, проведенных с Хэмишем и его преемниками. Спору нет, я была виновна, но не в добром старом преступлении, продиктованном пороком и алчностью, а в преступлении совсем иного рода — в новейшем преступлении нашего века. Моя вина состояла в том, что само понятие «секс» отвращало, страшило меня, наполняло мрачными предчувствиями. Мне нравились мужчины, я вечно влюблялась, разочаровывалась и влюблялась снова, но мысль о сексе пугала меня до смерти, и чем больше я уклонялась от него, чем больше я читала и слушала о том, как следует им заниматься, тем больше пугалась. Наверно, меня отвращала физическая сторона вопроса, поскольку остальные аспекты меня ничуть не волновали. Меня не тревожило, что мое имя останется в регистрационных книгах гостиниц, что его начнут трепать на вечеринках; я не боялась и эмоциональных потрясений, которые, как мне казалось, сопутствуют сексу. Но сам по себе акт — я не могла его совершить, не могла даже помыслить о нем. Я доходила до предела и не двигалась ни на йоту дальше. Я перебирала все возможные причины этой своей особенности — избыточно здоровый, деловой подход к жизни, принятый в нашей семье; мое одиночество в детстве, обусловленное тем, что я была более развитой, чем сверстники; лелеемая мной эгоистическая нетерпимость ко всякому принуждению, — но все эти воображаемые причины вряд ли могли хоть как-то объяснить мое твердокаменное упорство. Разумеется, добродетельное неприятие секса делало меня очень несчастной, как тех девушек, письма которых постоянно печатают на задних обложках женских журналов, И мне, так же как им, нравилось быть влюбленной, нравилось, когда меня целуют на ступеньках перед дверью, и, так же как они, я ненавидела одиночество. Кроме того, моя ситуация усугублялась еще одним дополнительным обстоятельством — я не находила оправдания своему поведению. Как типичное дитя двадцатого века, я прекрасно понимала, что не права и что неправильно веду себя. На моей груди красовалась алая буква, и мало-помалу она становилась видна всем, только обозначала она не «адюльтер», а «аскетизм». В конце концов я начала думать, что обречена на такую кару не зря — слишком долго медлила, трусила и колебалась. Если бы в восемнадцать лет я, очертя голову, отдалась безрассудной страсти, как это делают другие девушки, все бы обошлось. Но, наделенная викторианской душой, я и наказана была по-викториански.

К счастью, за самые постыдные подробности я расплачивалась втайне. Никто не знал, какую странную сексуальную жизнь я веду, и никому, даже молодым людям, которых я водила за нос, и в голову не могло прийти, что я — девственница. За исключением, конечно, Хэмиша, который, будучи первым моим героем, все прекрасно знал. Однако и Хэмиш, наверно, считал, что я с этим справилась, как справился он сам. Сейчас он женат и у него двое детей. Я же, расставшись с ним, довольно быстро сообразила, что нельзя иметь все; если от чего-то уклоняешься, за это нужно платить. Больше времени мне потребовалось на то, чтобы уяснить, чего же я жду от своих возлюбленных? И в конце концов после нескольких печальных экспериментов я поняла, что мне нужно от них одно — их общество, без этого я обойтись не могу. После многих проб и ошибок мне удалось выработать прекрасную систему, которая, как мне казалось, сочетала в себе справедливость по отношению к партнерам и максимально возможную выгоду для меня.

Моя система действовала примерно год, и, пока я ею пользовалась, все шло как нельзя лучше. Сейчас, когда я вспоминаю то время, оно представляется мне далекой романтической идиллией. А дело было так: я встречалась сразу с двумя молодыми людьми: с Джо Хартом и с Роджером Хендерсоном. При этом Джо считал, что я сплю с Роджером, а Роджер думал, будто я сплю с Джо. И я умудрялась использовать обоих ровно на столько, на сколько мне требовалось. Если, например, я ощущала пожатие руки в кино, мне незачем было поощрять рыцарски благородные сексуальные порывы моих спутников. Знай они о моем истинном статусе, они сочли бы необходимым соблазнить меня, дабы приобщить к подлинным радостям жизни. Это стало бы для них делом чести. Разумеется, ни один из них не был по-настоящему увлечен мной, иначе их не устроили бы подобные правила игры. А мне приходилось жертвовать всего лишь влечением и любовью. Но без них я вполне обходилась. Наверно, и Джо, и Роджер с кем-нибудь спали: ходили слухи, что у Джо где-то есть жена, а Роджер, как мне теперь кажется, умел отделять свою сексуальную жизнь от светской. Во многих отношениях Роджер был довольно противным молодым человеком — в нем воплотилось все то, что мои родители научили меня презирать и осуждать, он был типичный адвокат-тори, состоятельный, из хорошей семьи, перед ним, безусловно, открывалась блестящая карьера, чему способствовало скорее его положение, чем одаренность. Многие его привычки мои родители назвали бы вульгарными, хотя на самом деле в них ничего вульгарного не было, если только не толковать это слово совершенно превратно. Он, например, очень громко разговаривал в общественных местах и был резок с официантами, если они заставляли его ждать, и с теми, кто отваживался сделать ему замечание насчет неправильно припаркованной машины. Его никак нельзя было назвать неумным, он отличался чутьем, связанным, несомненно, с его профессией, и умел в любой книге или пьесе сразу ухватить главное, даже не дочитав и не дослушав до конца. Мне импонировала грубоватость его суждений — она объяснялась отнюдь не его невежественностью, а нежеланием проявлять терпимость и считаться с авторитетами. По-моему, я нравилась ему, потому что была хорошо воспитана, разговорчива и с готовностью шла, куда бы меня ни позвали, но главное — Роджер считал меня представительницей гнилой и беспутной литературной среды, а он жаждал познать жизнь во всех ее проявлениях. Разумеется, и он интересовал меня по той же причине. Я с увлечением наблюдала подобных людей. Ему нравилась мысль, что я сплю с Джо Хартом. В его глазах это придавало мне ореол порочности. У Роджера было смазливое лицо и красивые костюмы, а кожа — как у холеного, хорошо упитанного ребенка — чистая и словно постоянно подогреваемая изнутри.

Джо тоже, как ни странно, нравилась мысль, что я сплю с Роджером, хотя Роджера он терпеть не мог и часто в разговорах со мной обрушивал на него злобные потоки красноречивой хулы. Джо во всем являл собой полную противоположность Роджеру, начиная хотя бы с кожи — если кожа у Роджера поражала гладкостью, то лицо Джо было все в рытвинах, ямах и шрамах, словно изуродованное оспой. Он вообще выглядел устрашающе: будучи более шести футов ростом, вечно ходил ссутулившись, и если сначала это, несомненно, было проявлением застенчивости, то теперь уже наводило на мысль о наглом презрении к окружающим. Несмотря на это, он был дьявольски привлекателен. На первый взгляд он казался уродом, каких свет не видывал, но уже спустя несколько минут выяснялось, что его восхитительно несуразная внешность буквально завораживает. Мальчиком он, наверно, был уродлив гнетущим уродством недоноска и у него до сих пор сохранилась постоянная готовность дать отпор. Но когда я с ним познакомилась, прошел уже, наверно, не один год, как он уверился в своем магнетическом обаянии. И откровенно наслаждался собственными успехами. Много лет его никто знать не хотел, и признание пришло к нему не как готовая стартовая площадка, полагающаяся от рождения — так было с Роджером, но как вызов, который надлежало принять. Он был женат на американке, которую, по рассказам, подцепил, когда несколько лет назад чем-то занимался в одном из американских университетов, но никто никогда ее не видел. Он писал романы и, вернувшись в Англию, оставил все попытки сделать научную карьеру, пописывал для кино, подрабатывал инсценировками и прочим в том же роде, но неуклонно публиковал по роману в год. Его книги нельзя было бросить, не дочитав до конца, но мне казалось, что как художник он постоянно балансирует на краю пропасти: у него был талант, он мог писать по-настоящему хорошо и утверждал, что настанет день, когда он только так и будет писать, но чем профессиональнее он работал, чем увлекательнее становились его книги, тем больше издевались над ним его друзья и пророчили ему неизбежный срыв. Я и сама не знала, что думать о его сочинениях, уж очень тесно переплетались в них достоинства и недостатки. Плодовитость была для него так же естественна, как для меня непорочность. Или, может быть, я хочу сказать — неестественна? Как бы то ни было, он со всей серьезностью относился к моим отнюдь не серьезным высказываниям типа: «Что ж, и Генри Джеймс был очень плодовит» или: «Написал же Шекспир больше пьес, чем любой из его современников», из чего можно заключить, на что он претендовал. Его потребность в похвалах после каждого очередного успеха просто умиляла. Они с Роджером по существу были мало знакомы, у них имелось несколько общих друзей, я в том числе, и они изредка встречались на вечеринках, куда звали всех без разбора. Каждый из них усматривал в другом недостающие ему самому свидетельства светскости, и соответственно оба и презирали, и чтили друг друга. И оба были правы. По-моему, Джо обладал гораздо большими шансами понравиться мне, чем Роджер: нас интересовало одно и то же, мы любили спорить о книгах, о фильмах, о людях и об отношениях между людьми. Как и Роджер, Джо считал, что удобно иметь при себе запасную девушку, а мне было удобно выполнять при нем эту роль. В общем, моя система работала великолепно.

А из-за Джорджа вся эта хрупкая неестественная система рухнула. Милый Джордж! Прелестный, хоть и голубой, добрый, непритязательный Джордж! Думая о нем, я даже и теперь позволяю себе некоторую нежность, правда, увы, так безнадежно запоздавшую. Впервые я встретилась с Джорджем благодаря Джо.

Джордж был диктором на радио, и я мельком увидела его в буфете, которым пользовались сотрудники Би-Би-Си, а я сопровождала туда Джо — он давал интервью в связи со своим новым романом. Джо не знал Джорджа, но приятель Джо, сидевший с нами за одним столиком, был с ним знаком и представил нас друг другу. На первый взгляд Джордж был довольно неприметный, его отличала незлобивая и даже неуверенная манера держаться — качество, весьма редкое среди моих знакомых. Однако он относился ко всему с таким неназойливым вниманием, что рано или поздно это делало свое дело. У него было узкое интересное лицо, красивый, как и подобает диктору Би-Би-Си, голос, скромная, чуть женственная манера одеваться; к тому же время от времени он нарочно изменял свой обычный тембр, чтобы отпустить какую-нибудь шуточку из репертуара голубых. Нет, расслаблялись вы, это человек неопасный, добродушный и неопасный, он не может вызвать сильную страсть. Его, например, ничуть не коробил Джо Харт, который сидел и грыз свои толстые, неровные желтые ногти на желтых пальцах, крепко обхватив ногами стальную ножку столика, и невнятно, но громко разглагольствовал о нудности экспериментальных романов. Между тем на Джо потихоньку и застенчиво обращались глаза всех девушек, сидевших в буфете. Так всегда бывало на любых сборищах. Джордж слушал Джо и, казалось, тоже находился под впечатлением, хотя иногда отпускал довольно своеобразные замечания и шуточки, о которых я уже говорила. Я со всей определенностью решила, что ему приглянулся Джо. Джо очаровывал всех, даже тех, кто старался скрыть свою симпатию под свирепыми нападками.

После этого случая я время от времени, примерно раз в неделю, сталкивалась с Джорджем. Иногда на улице, ведь я жила недалеко от Дома радиовещания. Наши пути постоянно пересекались на Аппер-Риджент-стрит или на Уигмор-стрит. Иногда мы встречались в пабе, где он явно был завсегдатаем и куда с недавнего времени повадились ходить и мы с Джо. Это был хороший паб, и как-то раз я привела туда Роджера. А однажды, к нашему взаимному удивлению, мы с Джорджем столкнулись у кого-то на вечеринке. Мне нравилось встречаться с ним — казалось, он всегда был рад меня видеть и обычно говорил что-нибудь приятное.

— Сегодня вы очень милы, Розамунда, — объявлял он, когда я появлялась в кабачке «Медведь и Бахус».

Или:

— Ну как поживают Астрофель и Стелла? — К моему удивлению, он, видимо, был начитан в поэзии.

Я никак не могла дознаться, какого он происхождения, какое получил образование, а это, естественно, подогревало мой интерес. По его манере говорить было невозможно догадаться, откуда он, так как с дикторского тона он переключался не на свой исконный говор, а на жаргон, принятый у голубых. Его несколько странная прическа наводила на мысль, что он вовсе не так рафинирован, как кажется. Волосы у него лежали не гладко, как у всех, а косо падали на лоб, что иногда придавало ему молодцеватый, чуть ли не залихватский вид. Мне это нравилось, и вообще он мне нравился, и каждые несколько недель я убеждала Джо или Роджера повести меня в облюбованный Джорджем паб, только бы поболтать с ним минуту-другую.

Джорджа очень забавляла комбинация «Джо — Роджер», и было видно, что, наблюдая за нами, он предполагает наихудшее. А мне это чрезвычайно льстило. Заметив нас, он тихонько укоризненно щелкал языком и смешил меня. Я наслаждалась своей воображаемой порочностью, признание которой ясно читала в его взгляде, ведь он видел во мне то, что, как ему казалось, было очевидно, и его глаза выражали снисходительную заинтересованность, словом, реакция была именно той, какой мне хотелось, если бы его подозрения были справедливы. И вот в один, прямо скажем, роковой летний вечер я уговорила Джо повести меня в упомянутый паб. Мы с ним как раз поссорились, увязнув в бесконечном споре насчет фунта стерлингов — одалживали мы его на прошлой неделе одному назойливому и непутевому приятелю или нет. Я злилась на Джо, память у меня хорошая, и я прекрасно помнила, что одалживали. Настроение мое, естественно, ничуть не улучшилось, когда обнаружилось, что в пабе Джорджа нет. По мере того как время его обычного появления истекало, я раздражалась все больше, и в конце концов Джо потерял терпение и бросился вон, оставив меня одну. Минут пять я мрачно сидела за столиком, делая вид, что допиваю виски, потом собралась уйти. Терпеть не могу сидеть в пабах одна. В дверях я столкнулась с Джорджем.

— Господи! — воскликнул он. — Что я вижу! Сегодня в полном одиночестве?

— Как раз ухожу, — ответила я. — Джо только что удалился.

— Знаю, — сказал Джордж. — Встретил его на Портленд-Плейс. Не хотите еще выпить?

— Но я же ухожу, — возразила я.

— Подождите немного.

— Ладно, — согласилась я. — Подожду.

И Джордж заказал мне еще порцию спиртного; пока он, улыбаясь, шел от стойки со стаканами в руках, глаза его лукаво и ехидно поблескивали.

— Теперь вам самое время позвонить Роджеру. Как это вы умудряетесь так здорово организовать свою жизнь?

— Роджер мне не слишком-то нравится, — засмеялась я. — Вам ведь тоже, правда?

— Да, должен признаться, лично я предпочитаю Джо, — ответил Джордж и тоже засмеялся.

— Но говорить не о чем, — заметила я. — У Роджера летние каникулы. Он уехал.

— Вот как? Есть же люди, которые еще куда-то ездят на каникулы! Я уже с семнадцати лет бросил это дело.

— А сколько вам теперь?

— Двадцать девять.

— Как и Джо.

— Значит, Джо ушел и оставил вас одну? Из-за чего же вы не поладили?

— Да всякая ерунда, — ответила я и рассказала ему про фунт стерлингов.

Так мы проговорили около получаса, и тут во мне зашевелились мысли, что Джордж, наверно, мог бы найти себе занятие поинтересней, чем болтать со мной, что не для этого он сюда пришел. Вероятно, у него есть какие-то планы на вечер и, возможно, он тратит на меня столько времени из жалости — сочувствует, что меня бросили одну. Он принадлежал к людям мягкосердечным, склонным к состраданию и грусти, так мне казалось. Как только меня посетили эти подозрения, я немедленно решила, что так оно и есть, и, взглянув на часы, воскликнула:

— Боже мой! Уже так поздно? Мне пора.

— Нет, нет, подождите, — остановил меня Джордж. — Давайте еще выпьем.

— Да нет, правда же, — возразила я, — мне действительно пора. К утру мне еще нужно кое-что сделать.

И подхватив сумочку и шарф, я стала вылавливать босоножки, которые сбросила под столом.

— Я провожу вас, — заявил Джордж.

— Не смешите, — резко ответила я. — Я живу в двух шагах.

— Ну, ну, — примирительно сказал он, — я знаю, где вы живете. Я вовсе не хотел вас обидеть. Понятно, что вы способны дойти до дому самостоятельно. Но разрешите мне проводить вас.

— Ну что ж, — ответила я, стараясь поймать ногой босоножку. — А может, вам лучше остаться и поболтать? — И я пренебрежительно взмахнула рукой, показывая на зал. — Поболтать с друзьями?

Я все еще сомневалась, что он и впрямь хочет пойти со мной, но так как мне самой этого хотелось, я готова была согласиться, плюнув на свои подозрения. И мы пошли по широкой пыльной улице. Мои хлипкие босоножки на высоких каблуках с задником из ремешков с меня беспрерывно сваливались. Когда мы шли в паб с Джо, моя заторможенная ходьба отнюдь не способствовала смягчению его брюзгливости. Но Джордж, когда я вывалилась из босоножек в пятый раз, улыбнулся с ласковой укоризной и предложил мне руку. Я не стала противиться и, повиснув на ней, с удивлением обнаружила, как прочна эта опора. До тех пор я никогда до Джорджа не дотрагивалась, и он казался мне бесплотным, как былинка или маленький зверек. Однако под моей ладонью явственно ощущалась сильная рука. Это меня слегка ошеломило. По-видимому, его тоже что-то озадачило, так как он притих. И дальше мы шли молча. Подойдя к моей парадной, мы немного постояли, и я довольно неохотно высвободила руку, а потом произнесла то, чего, между прочим, говорить не собиралась:

— Почему бы вам не подняться? Выпьем вместе? Или могу предложить чашечку кофе.

Джордж взглянул на меня и вдруг опять показался мне очень хрупким, отчужденным и далеким. Он сказал, словно обороняясь:

— Ну что ж. Я не против. Отчего не зайти? Мысль хорошая!

— Да, превосходная! — подхватила я, вошла в дом, открыла перед ним дверь лифта, и мы устремились вверх. Меня переполняло беспричинное ликование, и хотя все в доме было мне знакомо, он вдруг поразил меня своей элегантностью. Когда Джордж пошел за мной на кухню, мне показалось, что он немного подавлен тем духом благополучия, которым все еще отличалась родительская квартира, и я ужасно испугалась: вдруг он не ожидал такого, вдруг это ему не по душе, может быть, зря я разводила с ним разговоры, может быть, сейчас мы предстанем друг перед другом в неблагоприятном свете, поймем, как далеки друг от друга социально, и наши милые поверхностные отношения навсегда закончатся? Стараясь поскорей избавиться от неловкости, я, пока грелся чайник, пустилась в рассказы о родителях, о том, почему они оставили мне квартиру, как бездарно я не сумела зарабатывать на ней, пуская жильцов, и как я не решаюсь поселить кого-нибудь бесплатно — не могу подобрать подходящего компаньона.

— Вот и приходится жить одной, понимаете? — заключила я, принимаясь молоть кофе и презирая себя за эту малодушную болтовню.

— А вам не нравится быть одной? — спросил он, и я раздраженно рассмеялась:

— А кому нравится?

— Разумеется, разумеется, — сказал Джордж, — все мы люди, ничего не попишешь.

Я посмотрела на него и поняла, что снова все в порядке.

— Но вы, похоже, неплохо справляетесь? — заметил он, когда я наливала воду в кофейник. — И, по-видимому, без дела не сидите.

— Стараюсь изо всех сил, — ответила я, и мы понесли поднос в гостиную. — А вы? — спросила я, когда мы сели, я — в одно из кресел, он — на диван.

— Что вы имеете в виду? — переспросил он. — Что я?

— Расскажите про себя.

— Да что там рассказывать, — ответил он с улыбкой и, напустив на себя заученно смущенный вид жеманной дамы, пожал плечами.

— А все, — живо отозвалась я, потому что в ту минуту мне хотелось узнать очень многое, хотелось узнать про него все. Я была заинтригована, захвачена, напряжена, но он, продолжая уклончиво улыбаться, спросил:

— Все? Ну что, например?

— Ну хорошо, — начала я. — Откуда вы?

— Из Ипсуича, — сказал он.

— Ничего не знаю про Ипсуич.

— Держу пари, не знаете даже, где он находится.

— Нет, знаю, где-то там, — и я махнула рукой, словно показывала на воображаемой карте Англии.

Джордж продолжал в том же духе — рассказывал, не рассказывая ничего, но так доверительно, что я не могла сердиться, не осмелилась расспрашивать, кто был его отец и прочее в таком же роде, хотя, видит Бог, теперь я ужасно жалею, что у меня не хватило храбрости, надо было не отступаться и узнать у него всю подноготную. Он умело и ловко противился моему нажиму, что меня тоже удивляло, ведь я привыкла выслушивать бесконечные добровольные исповеди тех, к кому не испытывала никакого интереса. Я подумала, что, пожалуй, он — единственный среди моих знакомых, кто не поглощен величием своей души и важностью карьеры. Он не стремился к самоутверждению, о чем можно было судить по тому, как он продвигался по службе, — только об этой стороне его жизни мне и удалось составить некоторое представление. Когда он отбывал воинскую повинность, его послали в Гонконг, там он попал в отдел радиовещания для заграницы и, покончив с армией, так и остался работать на Би-Би-Си, два года разъезжал по Ближнему Востоку, потом вернулся в Лондон. Когда я спросила его, не скучно ли изо дня в день читать по радио скучные объявления, он ответил: да, скучно, но он любит, когда ему скучно. Тогда я заметила, что раз работа его не интересует, значит, должно интересовать что-то другое. Он сказал: да, так и есть; его интересую я и почему бы не поговорить обо мне?

Я старалась потягаться с ним в скрытности, но, естественно, потерпела поражение. Он расспрашивал меня о моей семье, а как раз на эту тему мне легко говорить правдиво. Я подробно рассказала, какую причудливую смесь являют собой взгляды моих родителей, как тесно переплетаются их социалистические принципы с предрассудками среднего класса, как отягощают их жизнь политические и нравственные убеждения, унаследованные от предков — нонконформистов.

— Понимаете, им непременно нужно наказывать себя, — объясняла я. — Они просто жить не могут, если им хорошо и удобно. Отсюда эти поездки по Африкам и все прочее. Другие никуда не ездят, другие только говорят, что следует поехать, а мои родители — пожалуйста. И воспитывали они нас совершенно нелепо! Цепко держались за свои установки: никогда не спрашивали, где мы были, если мы являлись домой в три ночи, учили в государственных школах, лечили у государственных врачей, мирились с тем, что мы подхватываем ужасающий жаргон, заставляли прислугу обедать с нами за одним столом и знакомили ее с гостями. Ну и так далее, и тому подобное. Боже мой! Они сами себе причиняют страдания. И в то же время они такие добрые, такие ласковые, такие благородные со всеми, а ведь люди вообще вовсе не ласковые, не добрые и не благородные. Кончилось тем, что служанка сбежала, прихватив столовое серебро, она презирала моих родителей, это было видно, и прекрасно понимала, что никаких мер они принимать не будут. Но самое противное, что, когда она скрылась, родителей это даже не огорчило. Они заявили, что предвидели такой исход. А мой брат взял да и женился на отвратительной девице, дочери полковника, теперь он живет в Доркинге и все свое время тратит на никому не нужные обеды для никому не нужных людей и на бридж. Сестра все еще пытается чего-то добиться, но она вышла замуж за физика и поселилась посреди страны, на вершине холма, в городке при атомной станции, и в последний раз, когда я к ним ездила, она запрещала своим детям играть с соседскими ребятишками, потому что те учили их выкрикивать: «Старый педераст!» Так что эксперимент моих родителей в области воспитания потерпел полнейший крах.

— Если не считать вас, — вставил Джордж.

— Меня? Ну уж я-то ни в чем не могу служить примером.

— Ваши родители рады, что вы занимаетесь наукой?

— Да нет, не сказала бы. То есть, наверно, в какой-то мере им приятно, что я пишу диссертацию, но они считают меня дилетанткой. По их мнению, сонеты елизаветинских времен и в сравнение не идут с романами девятнадцатого века или чем-нибудь достойным в этом роде. Им хотелось бы, чтобы я читала в Кембридже лекции по экономике или, на худой конец, по истории. Они никогда в этом не признавались, но я-то не сомневаюсь. Ну разве могут елизаветинские сонеты способствовать совершенствованию нравственности?

— Но, наверно, они одобряют вашу независимость?

Я с беспокойством посмотрела на него, не уверенная, говорит он искренно или в его вопросе кроется какой-то подвох.

— Не хотите ли выпить? — спросила я. — Виски или еще что-нибудь?

— Или они ее не одобряют?

— Я не уверена, что так уж независима, — ответила я, вставая, чтобы включить приемник. — Но что правда, то правда, мне хотелось бы стать независимой. Ведь кто знает, как сложится жизнь?

По третьей программе передавали Моцарта, и больше искать я не стала.

— А сегодня вечером вы не работаете? — спросила я. — Вам не надо быть на радио и читать свои объявления?

— Сегодня не надо. Сегодня ведь пятница, правда? А что, вы хотите, чтобы я ушел?

— Да что вы! Вовсе нет. Если вы не против посидеть, я, конечно, буду рада.

Я стояла возле приемника, глядя на Джорджа, а он смотрел на меня и, казалось, давал понять — хотя особой уверенности в этом у меня не было, — что мне следует подойти и сесть рядом с ним на диван. Так я и сделала, и он взял мою руку, сжал ее и начал целовать пальцы, один за другим. Через некоторое время мне вспомнилось кое-что еще, и я сказала:

— Знаете, моя мать — отъявленная феминистка. Она и меня вырастила в уверенности, что женщины и мужчины равны. Она утверждала, что никаких вопросов быть не может: я — равная. Равная! Знаете, какое у нее кредо? Помните, королева Елизавета когда-то благодарила Бога за то, что, в какой бы уголок христианского мира ее ни забросило, она, хоть и носит юбку, всюду и всегда выполнит то, что ей положено выполнить. Мать постоянно ставила нам ее в пример, когда мы боялись идти на экзамены или на танцы. Я, видите ли, должна стремиться быть такой же, как королева.

И тут я в свою очередь поднесла к губам его руку — она была такая красивая, прохладная и тонкая, что я поцеловала ее с какой-то грустью. Когда мои губы коснулись его руки, Джордж обнял меня, стал целовать мое лицо, мы нежно прильнули друг к другу и тихо лежали рядом. Зная, что он — голубой, я нисколько не тревожилась, решив, что больше ему от меня ничего не понадобится, а я была растрогана, обрадована и взволнована тем, что, может быть, нравлюсь ему, что ему со мной интересно. Весь тот час, что мы лежали рядом, я была ужасно счастлива, ведь я смотрела на него глазами любви, и он, вопреки здравому смыслу, казался мне несравненным. Теперь, возвращаясь мыслями назад, я с некоторой болью вспоминаю каждое прикосновение, каждый взгляд, каждый поворот головы, каждое движение наших тел. Я так давно переживаю это снова и снова, изо дня в день, что мне грозит опасность забыть, как все было на самом деле, ведь каждый раз, когда я вспоминаю подробности той встречи, мне хочется, чтобы я была более ласковой, более нежной или уж хотя бы намекнула на свои чувства, чтобы ему стало понятно, как много этот вечер для меня значит. Но даже в минуты наивысшего счастья я неспособна обнажать душу.

Биография

Произведения

Критика


Читати також