Харпер Ли. Пойди, поставь сторожа
(Отрывок)
Памяти мистера Ли и Эллис
Часть I
1
После Атланты она стала смотреть в окно с наслаждением почти физическим. Сидя с чашкой утреннего кофе в вагоне-ресторане, следила взглядом, как остаются позади последние холмы Джорджии и наплывает красная земля, а на земле – крытые железом дома посреди чистеньких дворов, а во дворах – неизбежная вербена в кадках из старых беленых покрышек. Заулыбалась во весь рот, заметив на крыше облезлого негритянского домика первую телеантенну, и чем гуще они шли, тем радостней было на душе.
Джин-Луиза Финч домой обычно летала, но в это, уже пятое по счету ежегодное путешествие из Нью-Йорка в Мейкомб отправилась поездом. Во-первых, в прошлый раз она до смерти перепугалась: пилот выбрал путь через торнадо. Во-вторых, отцу уже семьдесят два, не годится ему вставать в три часа ночи и мчаться сто миль, чтобы встретить ее в Мобиле, тем более что потом еще целый день работать.
Она не жалела, что предпочла железную дорогу. Со времен ее детства поезда стали совсем другими, и она тешилась новыми впечатлениями: от нажатия кнопки в стене откуда ни возьмись возникал тучным джинном проводник; из другой стены по ее велению выдвигалась стальная умывальная раковина, имелся стульчак с удобными подпорками для ног. Она решила не поддаваться на угрозы инструкций, развешанных в одноместном купе тут и там, за что и поплатилась: ночью, ложась спать, пренебрегла советом ПОТЯНУТЬ РЫЧАГ ВНИЗ ДО УПОРА и оказалась зажата как в капкане между полкой и стеной, так что вызволять ее пришлось проводнику – к немалому смущению пассажирки, поскольку спать она любила в одной пижамной куртке.
Он, к счастью, как раз совершал обход своих владений и в ту минуту, когда ловушка сработала, оказался возле купе.
– Сейчас-сейчас, мисс, – сказал он, услышав, как она колотит по полке.
– Нет-нет! – закричала она. – Просто объясните, как мне выбраться.
– Да я спиной стану, а вытащить вытащу, – пообещал проводник. И обещанное исполнил.
Она проснулась, когда на сортировочной в Атланте вагон прицепляли к другому составу, и, вняв еще одному предупреждению, не вставала, пока за окном не промелькнул Колледж-парк. Потом надела то, в чем собиралась ходить в Мейкомбе, – серые брючки, черную блузку без рукавов, белые носки и белые же мокасины. И услышала, как неодобрительно фыркнула тетушка, хотя до встречи с ней было еще четыре часа езды.
К четвертой чашке кофе экспресс «Кресент Лимитед», гоготом гигантского гуся приветствуя собрата, летевшего встречным курсом на север, уже грохотал через Чаттахучи в глубь Алабамы.
Чаттахучи – река широкая и тихая. Мутная вода в ней сегодня стояла низко, и по желтой песчаной отмели не текла, а сочилась. Может, она поет зимой – было такое стихотворение, как же там? «Шел я девственной долиной»? Нет, не то. Не он ли еще писал про водоплавающих – или там было про водопад?
Она решительно подавила ехидный смешок, вдруг подумав, что этот самый Сидни Ланир, вероятно, смахивал на ее давно покойного кузена Джошуа Синглтона Сент-Клера, чьи литературные заказники простирались от Черного пояса до Байю Ла-Бэтри. Тетушка не допускала ни слова критики в его адрес, твердя, что кузен – пример и образец, гордость семьи, идеал мужчины, поэт, похищенный смертью в расцвете дарования, и Джин-Луизе не следует забывать, какая это высокая честь – быть с ним в родстве. Да и как же не гордиться, если, по фотографиям судя, кузен был копия – правда, сильно ухудшенная – Алджернона Суинберна.
Джин-Луиза улыбнулась про себя, припомнив, что отец рассказывал ей и про то, чем эта история кончилась. Цветущее дарование в самом деле было пресечено безвременно – но не Божьей волей, а кесаревыми слугами.
В университете кузен Джошуа слишком усердно учился, слишком много думал и самый образ свой вычитал из романов XIX столетия. Питал пристрастие к крылаткам и к ботфортам, сшитым по его собственным рисункам. Разобидевшись на власти, он несколько раз выстрелил в ректора университета – ректору этому, по мнению Джошуа, подобало бы не университет возглавлять, а выгребные ямы чистить. Это было сущей правдой, но не служило смягчающим обстоятельством при покушении на убийство с применением огнестрельного оружия. За немалые деньги дело удалось замять – и кузен Джошуа, признанный невменяемым, переместился из исправительного учреждения штата в учреждение лечебное, где и оставался до конца дней своих. Рассказывали, что он был во всех отношениях нормален, если при нем не упоминали ректора, – но если упоминали, он, страшно перекосив лицо, часов на восемь, а то и больше по-журавлиному замирал на одной ноге, и пока не забывал про своего недруга, ни за что на свете не желал переменить позу. Когда наступало просветление, кузен Джошуа читал древних греков и писал стихи, тоненький сборник коих напечатал за свой счет в Таскалусе. Поэзия его настолько опережала свое время, что и поныне осталась темна и туманна, однако эта книжка, как бы ненароком забытая на столе, красуется в тетушкиной гостиной на самом видном месте.
Джин-Луиза рассмеялась вслух и сейчас же оглянулась – не слышал ли кто. Досказывая дочери то, о чем умалчивала тетушка, отец всегда сводил на нет ее рацеи о безусловном, по праву рождения дарованном превосходстве любого отдельно взятого Финча над всеми прочими, и хотя говорил он сдержанно и серьезно, Джин-Луизе неизменно чудилось, что в глубине его глаз посверкивает глумливая искорка – или это всего лишь отсвечивали стекла очков? Бог весть.
Местность за окном, а с ней и поезд полого пошли под уклон, и теперь до самого горизонта виднелись только луга с черными коровами. Она спрашивала себя, почему раньше не понимала, как же тут красиво.
Станция в Монтгомери примостилась на крутой излучине Алабамы, и когда Джин-Луиза вышла на платформу размять ноги, навстречу тусклым маревом, огнями, причудливыми запахами устремилось что-то давнее и милое. Но чего-то не хватает, подумала она. Запаха перегретых букс – вот чего. Человек с ломиком идет вдоль состава. Слышится лязг, потом «ш-ш-ш-ш», вздымаются клубы белого дыма, ты словно попала в кастрюлю с подогревом. А теперь все на мазуте.
Ни с того ни с сего воскрес прежний детский страх. На этой станции она не бывала двадцать лет, с тех пор как еще девочкой ездила с Аттикусом в столицу и в ужасе ждала, что качкий состав вот-вот рухнет в реку вместе с пассажирами. Но поднявшись в вагон, Джин-Луиза об этом позабыла.
Поезд постукивал на стыках, мчась через сосновые леса, и насмешливо загудел, проносясь мимо ползшего по запасным путям ярко-пестрого музейного экспоната с трубой-воронкой на крыше и эмблемой деревообрабатывающей компании на боку. Экспресс «Кресент Лимитед» мог бы проглотить его целиком, и еще бы место осталось. Гринвилл – Эвергрин – Мейкомб-Узловая.
Джин-Луиза заранее предупредила кондуктора, чтобы не забыл выпустить ее, а поскольку он был сильно немолод, угадала, что в Мейкомбе он замашет флажком, как свихнувшаяся летучая мышь крыльями, остановит поезд на четверть мили дальше полустанка, а на прощанье скажет: виноват, мисс, чуть не прозевал. Поезда меняются, а кондукторы – нет. Подшучивать над юными леди на остановках по требованию – профессиональная черта, и Аттикус, который может предсказать поведение любого кондуктора от Нового Орлеана до Цинциннати, встречая дочь, ошибется шагов на шесть, не больше.
Она была дома, в перекроенном под выборы округе Мейкомб, в длину миль семьдесят, в самой широкой части – около тридцати, в пустоши, усеянной крошечными поселками, самым крупным из которых и был собственно Мейкомб, центр округа. Еще относительно недавно он был так отрезан от остальной страны, что иные жители, не ведая, какие политические пристрастия оформились за последние девяносто лет на Юге, продолжали голосовать за республиканцев. Поезда здесь не ходили – станция Мейкомб-Узловая, называемая так из чистой любезности, относилась к округу Эббот, в двадцати милях отсюда. Автобусы курсировали от случая к случаю и как Бог на душу положит, но федеральное правительство все же пробило через болота пару скоростных автострад, чтобы граждане в случае чего могли эвакуироваться. Впрочем, пользовались дорогами немногие, да и на что они сдались? Кому много не надо, у того всего вдоволь.
Округ и город носили имя полковника Мейсона Мейкомба, редкостной своей самонадеянностью и безудержным своеволием вносившего смуту и разброд в души всех, кто ходил с ним на индейцев-маскоги. Театр его военных действий на севере был слегка холмист, на юге – ровен как стол. Полковник, убежденный, что индейцы не любят сражаться на равнине, в поисках противника шерстил северную оконечность этих краев. Генерал обнаружил, что покуда Мейкомб без толку рыщет по холмам, в каждом сосняке на юге полно притаившихся индейцев, и послал полковнику курьера – индейца из дружественного племени – с приказом следующего содержания: «Поворачивай к югу, так тебя и так». Но Мейкомб, пребывая в уверенности, что это хитрый трюк индейцев, заманивающих его в ловушку (причем во главе их стоит какой-то голубоглазый и рыжеволосый дьявол), дружественного маскоги взял в плен и пошел дальше на север, пока не завел все свое войско в безнадежные дебри, где оно и досидело в немалой растерянности до окончания боевых действий.
Когда минули годы и даже полковник Мейкомб убедился, что депеша все-таки не была подложной, он целеустремленно начал марш на юг, а по дороге повстречал двигавшихся вглубь страны колонистов, которые и сообщили ему, что война с индейцами вроде бы как кончается. Солдаты Мейкомба и колонистки прониклись друг к другу такими теплыми чувствами, что стали предками Джин-Луизы Финч, а полковник, чтобы его деяния уж точно не позабылись, поспешил туда, где потом возник Мобил. Да, история писаная не совпадает с истинной, но таковы факты, многие годы передаваемые из уст в уста и потому известные каждому жителю Мейкомба.
– …ваш багаж, мисс, – сказал проводник.
Джин-Луиза шла за ним из салон-вагона к своему купе. Достала из бумажника два доллара: один – на обычные чаевые, второй – за вызволение прошлой ночью. Разогнавшийся поезд, конечно, свихнувшейся летучей мышью пролетел станцию и остановился в 440 ярдах впереди. Появился кондуктор, ухмыльнулся – виноват, мол, чуть не прозевал. На его ухмылку Джин-Луиза отвечала своей и нетерпеливо подождала, когда проводник опустит желтую ступеньку. Он помог ей сойти и получил две бумажки.
Отец ее не встречал.
Она повела глазами вдоль путей и на маленьком перроне увидела долговязого человека. Вот он спрыгнул и побежал ей навстречу.
Стиснул медвежьей хваткой, потом немного отодвинул от себя, поцеловал в губы крепко, а вслед за тем – нежно.
– Не здесь, Хэнк, – шепнула она, очень довольная.
– Цыц, девчонка! – сказал он, не давая ей отстраниться. – Захочу – поцелую даже у дверей суда.
Того, кто обладал правом целовать ее даже у дверей суда, звали Генри Клинтон: друг детства, закадычный приятель брата и – если подобные поцелуи продолжатся – будущий муж. Люби кого хочешь, но замуж выходи за своего – эту заповедь она воспринимала инстинктивно. Генри Клинтон был свой, и сейчас сентенция не пугала Джин-Луизу чрезмерной суровостью.
Под руку они направились вдоль путей за ее чемоданом.
– Как там Аттикус? – спросила она.
– Сильно корежит сегодня. Руки… плечи…
– Даже за руль не сесть?
Генри слегка скрючил пальцы:
– Дальше свести не может. Когда с ним такое, мисс Александра шнурует ему башмаки и застегивает рубашку. Ему и не побриться даже самому.
Джин-Луиза покачала головой. Она прожила на свете достаточно, чтобы не сетовать на несправедливость судьбы, но слишком мало, чтобы безропотно смириться с деформирующим артритом у отца.
– Неужели с этим ничего нельзя сделать?
– Нельзя, сама же понимаешь, – сказал Генри. – Принимает по семьдесят гран аспирина в день – вот и все лечение.
Он поднял тяжелый чемодан, и они пошли к машине. Джин-Луиза думала, как бы она себя вела, если б изо дня в день что-то болело. Уж наверно, не так, как Аттикус: спросишь, как он себя чувствует, – ответит, но жалобы не услышишь; характер у него остался прежний, а потому хочешь узнать, как он себя чувствует, – спроси.
Генри и сам узнал случайно. Однажды в судебном архиве, где они искали какие-то купчие или закладные, Аттикус снял с полки тяжелый том документов, вдруг побелел и выронил его. «Что с вами?» – спросил Генри. «Ревматоидный артрит. Подними, будь добр», – ответил Аттикус. Генри спросил, давно ли; Аттикус сказал, что с полгода. А Джин-Луиза знает? Нет пока. Так надо бы ей сказать. «Если скажешь, она примчится и начнет кормить меня с ложечки. Тут одно лечение – не поддаваться». Тем дело и кончилось.
– Хочешь за руль? – спросил Генри.
– Еще чего, – ответила Джин-Луиза. Она недурно водила автомобиль, но терпеть не могла любые механические устройства сложнее английской булавки: от необходимости разложить шезлонг впадала в тяжелое бешенство, так и не научилась ездить на велосипеде или печатать на машинке, а рыбу ловила обычной удочкой. И любила гольф – за то, что там ничего не нужно, кроме клюшки, мячика и настроя.
С лютой завистью смотрела она, как легко Генри управляется с машиной, и думала, что техника рабски ему покорна. Потом спросила:
– Гидроусилитель? Коробка-автомат?
– И никак иначе.
– Ты лучше скажи, что будешь делать, если заклинит коробку передач? На буксире поедешь? Плохо будет твое дело, а?
– Не заклинит.
– Откуда ты знаешь?
– Я не знаю, я верую. Сядь поближе.
Святая вера в могущество «Дженерал Моторе». Джин-Луиза придвинулась и положила голову Генри на плечо. И спросила:
– Хэнк, а все же… что там на самом деле было?
Это была их старая шутка. У Генри из-под правого глаза к крылу носа и наискось через верхнюю губу тянулся розовый шрам. Шесть передних зубов были вставные, и даже Джин-Луиза не могла упросить его, чтоб вытащил и показал. Он таким вернулся с фронта. Какой-то немец – в основном с досады, что война кончается так, а не иначе, – врезал ему прикладом по лицу. Джин-Луиза предпочитала думать, что это выдумка: когда есть орудия, бьющие за горизонт, бомбардировщики В-17, «фау» и прочее, Генри вряд ли сближался с немцами на дистанцию плевка.
– Ладно, – ответил он. – Тебе одной скажу: мы сидели в Берлине, в винном погребке. Все сильно перебрали, ну и сцепились – ты ведь хочешь, чтоб выглядело правдоподобно? Ну, теперь выйдешь за меня?
– Пока нет.
– Почему?
– Хочу быть как доктор Швейцер и играть до тридцати.
– Да уж, он играл будь здоров, – сказал Генри жестко.
Джин-Луиза поерзала под его рукой.
– Ты ведь понимаешь.
– Понимаю.
Среди молодых людей Мейкомба Генри Клинтон считался фаворитом. И Джин-Луиза не спорила. Родом он был с юга округа. Отец ушел из семьи вскоре после его рождения, мать день и ночь пласталась в своей лавке на перекрестке, чтобы Генри окончил городскую школу. Лет с двенадцати он снимал себе жилье напротив Финчей, и одно это возносило его над остальными: сам себе хозяин, никто ему не указ – ни повара, ни садовники, ни родители. Кроме того, он был на четыре года старше – разница в таком возрасте значительная. Он ее дразнил, она его обожала. Когда ему было четырнадцать, мать умерла, почти ничего ему не оставив. Аттикус Финч распоряжался невеликими деньгами, вырученными от продажи ее лавки, – большая часть ушла на похороны, – тайком поддерживал деньгами собственными и после школы устроил Генри продавцом в супермаркет «Джитни Джангл». Генри доучился, ушел в армию, а после войны поступил в юридический колледж.
Примерно тогда же умер брат Джин-Луизы, а когда отступил кошмар, Аттикус, думавший передать дела сыну, принялся искать среди местных молодых людей достойного преемника. Вполне естественно выбор пал на Генри, ставшего для Аттикуса и глазами, и руками, и ногами. И уважение Генри к Аттикусу вскоре переросло в душевную сыновнюю привязанность.
А вот к Джин-Луизе чувства его были не вполне братские. Пока он воевал и слушал лекции, она из своевольной девчонки в комбинезоне и с ружьем превратилась во что-то мало-мальски похожее на человека. Хотя носилась она по-прежнему как тринадцатилетний сорванец и терпеть не могла прихорашиваться и наряжаться, от нее исходил мощный ток женственности – Генри вскоре влюбился, но на ухаживанья у него были лишь те две недели, что она ежегодно проводила дома. Она была и легкомысленна, и легка на подъем, но сказать, что с ней было легко, значило бы сильно погрешить против истины. Неугомонная переменчивость ее натуры и озадачивала, и беспокоила его, но одно он знал твердо: Джин-Луиза – то, что ему надо. Он не даст ее в обиду, он возьмет ее в жены.
– Не надоело тебе в Нью-Йорке? – спросил он.
– Нет.
– Дай мне свободу действий на эти две недели, и я сделаю так, что возвращаться не захочешь.
– Следует ли понимать это как непристойное предложение?
– Только так и следует.
– Тогда иди к черту.
Генри затормозил. Выключил зажигание, повернулся к ней вполоборота. Она знала, что когда он чем-то задет всерьез, его короткий ежик сердито щетинится, лицо наливается кровью, а шрам темнеет.
– Девочка моя, ты, что ли, хочешь, чтобы было по всей форме? Мисс Джин-Луиза, спешу уведомить вас, что мое нынешнее имущественное положение позволяет мне содержать семью. Ради тебя я, как ветхозаветный Израиль, семь лет корячился на виноградниках университета и на пастбищах твоего отца…
– Попрошу Аттикуса прибавить еще семь.
– Сколько же злобы в этой девушке…
– И звали его, между прочим, Иаков, – сказала она. – Ой, нет, вру, это же он и есть. Там на каждом третьем стихе меняются имена. Как, кстати, тетушка поживает?
– Сама прекрасно знаешь, что вот уж тридцать лет – лучше всех. Не увиливай.
Джин-Луиза шевельнула бровями.
– Генри, – чопорно сказала она. – Может, у нас с тобой что и будет, но замуж за тебя я не выйду.
И это заявление полностью соответствовало действительности.
– Когда же ты наконец повзрослеешь, Джин-Луиза! – взорвался Генри и, позабыв последние усовершенствования «Дженерал Моторе», попытался выжать сцепление и нашарить рычаг коробки передач. Не обнаружив ни того, ни другого, яростно крутанул ключ зажигания, ткнул в какие-то кнопки, и большая машина неспешно и плавно двинулась по шоссе.
– Туго соображает, да? – сказала Джин-Луиза. – Для большого города это не очень.
Генри глянул на нее пристально:
– В смысле?
Еще секунда – и они разругаются. Генри настроен серьезно. Надо его взбесить – он тогда замолчит, а она сможет подумать.
– Откуда у тебя этот жуткий галстук? – спросила она.
Итак.
Я его почти люблю. Нет, так не бывает: или ты любишь, или не любишь. В этом мире одну только любовь ни с чем не спутаешь. Разумеется, она бывает разная, но всегда – либо она есть, либо ее нет.
Джин-Луиза была из тех, кто, обнаружив простой путь, непременно выбирает сложный. Простой путь – обвенчаться с Хэнком и сесть ему на шею. Но пройдет несколько лет, подрастут дети – и тут появится человек, за которого надо было выйти. Тогда и начнутся кружение сердца, метания, терзания, долгие переглядывания на ступеньках почтамта – и все будут несчастны. Что останется за вычетом высоких чувств и семейных сцен? Пошлая интрижка, нестерпимо провинциальный адюльтер и собственными руками выстроенный персональный ад, оборудованный новейшей бытовой техникой производства «Вестингауз». Хэнк этого не заслуживает.
Нет. Пока что она не свернет с каменистой стародевьей стези. А сейчас заключим мир на почетных условиях:
– Милый, ну, прости, прости, пожалуйста. Я напрасно это сказала, – сказала она. И ведь не возразишь: и впрямь напрасно.
– Да нормально все, – ответил Генри Клинтон и потрепал ее по коленке. – Просто иногда я убить тебя готов.
– Я вредная, я знаю.
Генри взглянул на нее:
– Ты у нас с чудинкой. И прикидываться не умеешь.
Она перехватила его взгляд:
– Ты про что?
– Ну, обычно женщины, пока своего не заполучат, сияют улыбками и со всем соглашаются. Мысли свои прячут. А ты – другое дело: если вредничаешь, то уж на всю катушку.
– Но ведь лучше, когда мужчина сразу видит, во что ввязывается?
– Да, но так ты мужа себе не найдешь.
Ответ напрашивался сам собой, но Джин-Луиза успела прикусить язык.
– И как же мне себя вести, чтоб всех очаровывать?
Генри почувствовал себя в родной стихии. К своим тридцати он полюбил давать советы – вероятно, потому что был юристом.
– Прежде всего, – начал он бесстрастно, – держи язык за зубами. Не спорь с мужчиной, особенно если знаешь, что побьешь его в споре. Побольше улыбайся. Покажи ему, какой он значительный. Говори, какой он замечательный, и всячески его обхаживай.
Джин-Луиза ослепительно улыбнулась и сказала:
– Хэнк, я согласна с каждым твоим словом. Я давно не встречала мужчину, наделенного такой редкостной проницательностью, да еще чтоб ростом был шесть футов пять дюймов, позволь дать тебе огоньку? Ну как?
– Ужас.
Мир был восстановлен.
2
Аттикус Финч поддернул левый обшлаг, потом осторожно опустил. Без двадцати два. Иногда – вот и сегодня тоже – он носил две пары часов: карманные с цепочкой, о которую прорезывали зубы его дети, и на запястье. Одни – по старой привычке, другие – чтобы узнавать время, когда скрюченные пальцы не лезли в жилетный карман. Покуда возраст и артрит не ужали его до средних размеров, Аттикус был крупный мужчина. Месяц назад ему исполнилось семьдесят два, но Джин-Луизе всегда казалось, что он застрял где-то в категории «за пятьдесят» – и молодым она его не помнила, и стареть он вроде бы не старел.
Перед его креслом стоял металлический нотный пюпитр, а на пюпитре – «Странное дело Элджера Хисса». Аттикус немного подался вперед, чтоб удобнее было негодовать. Человек посторонний не заметил бы его досады, поскольку Аттикус вообще редко ее обнаруживал, но близкий, увидев вздернутые брови и поджатые в ниточку губы, ожидал бы в скором времени услышать скептическое «гм».
– Гм, – сказал Аттикус.
– Что ты, милый? – откликнулась его сестра.
– Не постигаю, как у этого британца хватает дерзости излагать свое мнение по делу Хисса. С тем же успехом Фенимор Купер мог бы взяться за «Романы Уэверли».
– Почему, милый?
– Потому что автор с детским простодушием верит в неподкупность государственных служащих и полагает, что наш Конгресс – то же самое, что их аристократия. Вообще не понимает, что такое американская политическая жизнь.
Сестра всмотрелась в буквы на суперобложке:
– Автора не знаю, – произнесла она, тем самым прокляв книгу навеки. – Не огорчайся. Им пора бы уж приехать, а?
– Да я и не огорчаюсь, Сандра. – Аттикус поглядел на сестру, забавляясь. Невыносима, но не сравнить с тем, что творилось здесь, когда Джин-Луиза торчала дома и страдала. Страдая, она места себе не находила, Аттикус же любил, когда его женщины умиротворенны, а не беспрестанно вытряхивают переполненные пепельницы.
Он услышал, как подъехала машина, как поочередно хлопнули сперва ее дверцы, а потом – входная дверь. Ногами осторожно отодвинул пюпитр, предпринял безуспешную попытку выбраться из глубокого кресла, не опираясь на подлокотники, со второго раза преуспел и только выпрямился, как Джин-Луиза повисла у него на шее. Он вытерпел ее объятие и постарался не сплоховать в ответ.
– Аттикус… – сказала она.
– Хэнк, будь добр, отнеси ее чемодан в спальню, – сказал Аттикус поверх ее плеча. – Спасибо, что встретил.
Джин-Луиза чмокнула тетушку мимо щеки, достала из сумки сигареты, швырнула на диван.
– Как твой ревматизм, тетя?
– Лучше, дитя мое.
– А у тебя, Аттикус?
– Лучше, дитя мое. Как добралась?
– Лучше не бывает, сэр! – и плюхнулась на диван сама.
Хэнк вернулся, сказал:
– Подвинься-ка, – и уселся рядом.
Джин-Луиза зевнула и потянулась:
– Что у вас здесь слышно? Все, что знаю, вычитано между строк в «Мейкомб трибюн». Вы же оба ничего никогда не пишете толком.
– Ты видела извещение, что умер сын кузена Эдгара? – спросила тетушка. – Такая печаль…
Джин-Луиза заметила, как отец и Генри Клинтон переглянулись.
– Вернулся разгоряченный с тренировки, опустошил морозилку в общежитии Каппа Альфа, – пояснил Аттикус. – Потом закусил десятком бананов и запил это все пинтой виски. Через час его не стало. Так что вовсе не печально.
– Ничего себе! – отозвалась на это Джин-Луиза.
– Аттикус! – сказала тетушка. – Как ты можешь! Это же мальчик кузена Эдгара!
– В самом деле ужасно, мисс Александра, – сказал Генри.
– Кузен Эдгар все еще за тобой ухаживает, тетя? – спросила Джин-Луиза. – Глядишь, все же посватается – через одиннадцать-то лет.
Аттикус предостерегающе вскинул брови. Он видел, как бес вселяется в Джин-Луизу, подчиняет ее себе: брови у нее вздернулись, глаза в тяжелых веках округлились, и уголок рта опасно приподнялся. Когда у нее такое лицо, одному Богу да Роберту Браунингу известно, что за фортель она выкинет.
– Что ты такое говоришь?! – возмутилась тетушка. – Эдгар – наш с Аттикусом двоюродный брат.
– На данном этапе это вряд ли имеет значение.
– Ну, как тебе там живется? – поспешно спросил Аттикус.
– Сейчас я желаю знать, как живется здесь. От вас обоих новостей не дождешься. Тетя Сандра, я надеюсь на тебя – за пятнадцать минут дай мне полный отчет обо всем, что случилось за год. – Она похлопала Генри по руке – главным образом для того, чтоб не завел с Аттикусом деловой разговор. Но Генри воспринял это как знак приязни и ответил тем же.
– Ну-у… – начала тетушка. – Ну, про Мерриуэзеров ты наверняка слышала. Очень грустная история.
– Что с ними стряслось?
– Расстались.
– Да ты что?! – вскричала Джин-Луиза с неподдельным изумлением. – Неужто разошлись?
– Разошлись, – кивнула тетушка.
Джин-Луиза обернулась к отцу:
– Быть не может! Мерриуэзеры! Сколько же они прожили вместе?
Аттикус, припоминая, возвел взор к потолку. Он любил точность.
– Сорок два года. Я был у них на свадьбе.
– Мы почуяли неладное, когда в церкви они расселись в разных концах… – сказала тетушка.
– И смотрели друг на друга с ненавистью, – сказал Генри.
– А потом объявились у меня в конторе и попросили начать бракоразводный процесс, – сказал Аттикус.
– А ты что? – спросила Джин-Луиза.
– А что я? Начал.
– А мотив какой?
– Супружеская измена.
Джин-Луиза ошеломленно покачала головой. Боже всемогущий, подумала она, не иначе дело в местной воде…
Голос тетушки отвлек ее от этих размышлений:
– Джин-Луиза, ты и в поезде ехала В Таком Виде?
Захваченная врасплох, она не сразу сообразила, что Александра Имеет В Виду.
– A-а, ты вот о чем… Погоди, дай вспомнить… Из Нью-Йорка выехала в чулках, перчатках и туфлях. Переоделась после Атланты.
Тетушка фыркнула:
– Все-таки было бы хорошо здесь одеваться приличней. Не ходить распустехой. А то в городе о тебе превратное мнение. Думают, ты – э-э… из трущоб.
Джин-Луизу слегка замутило. Столетняя война, перемежаемая шаткими перемириями, длилась приблизительно двадцать шестой год, и конца ей не предвиделось.
– Тетя, – сказала Джин-Луиза. – Я приехала всего на две недели и собираюсь просто-напросто тихо и мирно сидеть дома. И очень сомневаюсь, что вообще хоть раз выйду за порог. Я целый год напрягала мозги…
Поднялась и отошла к камину, с неприязнью поглядела на решетку, обернулась:
– Не создастся одно мнение – создастся другое. Ей-богу, здесь не привыкли, что я хожу расфуфыренная. – И добавила терпеливо: – Ты рассуди сама: если я выряжусь как на бал, они скажут – ишь ты, совсем нью-йоркская штучка стала. Теперь ты говоришь, что они подумают, будто мне плевать, что они подумают, если я хожу в штанах. Господи ты боже мой, да весь Мейкомб знает, что я вообще носила комбинезон на голое тело, пока у меня не начались эти дела…
Аттикус позабыл про свой артрит. Наклонился завязать отлично завязанные шнурки, а когда выпрямился, покрасневшее лицо было бесстрастно.
– Ну хватит, Глазастик, – сказал он. – Попроси у тетушки прощенья. Не успела приехать – уже дерзишь.
Джин-Луиза улыбнулась ему. Каждый раз, когда отец хотел выразить ей порицание, он вспоминал ее детское прозвище. И со вздохом сказала:
– Извини, тетя Сандра. Извини, Хэнк. Я просто извелась в дороге, Аттикус.
– Извелась не извелась, а все же веди себя прилично. Тут тебе не Нью-Йорк.
Тетушка Александра поднялась и погасила волны, которыми от этого движения пошли планки корсета.
– Тебя хоть кормили в поезде?
– Кормили, – соврала она.
– Тогда, может, кофе выпьешь?
– С удовольствием.
– Хэнк, а ты?
– Спасибо, мэм.
Тетушка вышла, Аттикусу кофе не предложив.
– Так и не пристрастился? – спросила Джин-Луиза.
– Нет.
– А виски?
– Не пью.
– …не курю, женщинами не увлекаюсь?
– Примерно так.
– И не скучно тебе?
– Справляюсь.
Джин-Луиза изобразила замах клюшкой для гольфа:
– А с этим как?
– Тебя не касается.
– Клюшку-то удержишь?
– Да.
– Раньше ты играл прилично для слепца.
– Я никакой не… – сказал на это Аттикус.
– …если не считать, что ты не видишь.
– Не затруднит ли вас подкрепить свое утверждение доказательствами?
– Разумеется, сэр. Завтра в три вас устроит?
– Устроит… A-а, нет. У меня встреча. В понедельник? Хэнк, что там у нас в понедельник после обеда?
– Ничего, кроме этой закладной. В тринадцать ноль-ноль, больше часа не займет.
– Ну вот, я к вашим услугам, мисс. На тебя посмотреть – слепые будут поводырями слепцов.
У камина Джин-Луиза обнаружила старую почерневшую клюшку с деревянной рукоятью, давно уже по совместительству исполнявшую обязанности кочерги. Потом выгребла из старинной плевательницы мячи для гольфа, положила ее на бок, выкатила мячи на середину гостиной, а когда начала загонять их обратно, в гостиной с кофейником, чашками, блюдцами и кексом на подносе появилась тетушка.
– Ты, твой отец и твой брат превратили этот ковер Бог знает во что, – сказала она. – Хэнк, когда я решила привести дом хотя бы в относительный порядок, первым делом выкрасила ковер в самый темный цвет. Ты ведь помнишь, на что он был похож? Черную дорожку отсюда до камина ничем было не вывести…
– Еще бы не помнить, мэм, – ответил Хэнк. – Боюсь, и я приложил к этому руку.
Джин-Луиза поставила клюшку на место, рядом с каминными щипцами, и побросала мячи в плевательницу. Потом села на диван, покуда Хэнк собирал по углам беглецов. Часами могу смотреть, как он двигается, подумала она.
Хэнк подсел к столу, с пугающей стремительностью осушил чашку обжигающего черного кофе и сказал:
– Мистер Финч, мне, пожалуй, пора.
– Погоди, вместе пойдем, – ответил Аттикус.
– Намереваетесь выйти из дому, сэр?
– Непременно. Скажи-ка мне, Джин-Луиза, – спросил он неожиданно, – а о том, что у нас происходит, пишут в ваших газетах?
– Про политику? Ну, каждый раз, как губернатор наглеет и вляпывается, таблоиды поднимают вой. Не более того.
– Нет, про судьбоносное решение Верховного суда.
– А, ты об этом. Ну, если верить «Пост», мы тут, пока не линчуем кого-нибудь, не заснем спокойно, «Джорнал» это вообще не интересует, а «Таймс» до того погружена в думы о вечном, что читать ее скучно до одури. Я вообще ни во что не вникала, кроме бойкота автобусов и этого дела в Миссисипи. То, что штат не добился обвинительного приговора, – самый крупный наш провал после атаки Пикетта.
– Это правда. Газеты, надо полагать, оттоптались от души?
– Как с цепи сорвались.
– А что Ассоциация?
– Про них я ничего не знаю, кроме того, что там у них какой-то полоумный клерк в прошлом году отправил мне серию рождественских марок. Я их лепила на все открыточки. Кузен Эдгар получил?
– Ну как же! Получил и выдвинул ряд предложений касательно того, что именно я должен с тобой сделать, – широко улыбнулся Аттикус.
– Например?
– Например, отправиться в Нью-Йорк и надрать тебе уши. Кузен Эдгар вообще тебя не одобряет. Считает, ты чересчур независима.
– Старый надутый сомище. У него всегда было плоховато с юмором. Ну ведь натуральный сом: и эти усищи с бакенбардами, и пасть. Небось считает: в Нью-Йорке жить – во грехе закоснеть. Ipso facto.
– По сути дела, да. – Аттикус выбрался из кресла и дал знак Генри.
Тот обернулся к Джин-Луизе:
– В семь тридцать, как договорились?
Она кивнула, потом искоса взглянула на тетушку:
– Я пойду в брюках, ладно?
– Нет, не ладно.
– Дай тебе бог здоровья, Хэнк, – сказала Александра.
3
Несомненно, Александра Финч Хенкок производила внушительное впечатление в любом ракурсе и с тыла была столь же монументальна, сколь и с фасадной части. Джин-Луиза часто гадала (но вслух не спрашивала), откуда тетушка добывает свои корсеты. Они возносили ее бюст на головокружительную высоту, сужали талию, плавным раструбом расширяли бедра и намекали, что в другой жизни тетушка Александра была песочными часами.
Никому из родственников не удавалось так блистательно доводить Джин-Луизу до белого каления, как сестре ее отца. И нельзя сказать, что тетушка относилась к ней слишком уж сурово – она вообще была добра ко всякой земной твари, помимо кроликов, которых травила, чтоб не смели объедать ее азалии, – но умела превратить жизнь племянницы в сущий ад, находя для этого и время, и место, и повод, и способ. Теперь, когда Джин-Луиза выросла, спустя пятнадцать минут любого разговора обнаруживалось, что на все на свете взгляды у нее с тетушкой совершенно противоположные – дружба от этого крепнет, а вот между близкой родней воцаряется лишь нестойкая взаимная любезность. Много было в тетушке такого, что на расстоянии в полконтинента втайне восхищало Джин-Луизу, но коробило вблизи и бесследно сходило на нет при первой же попытке постичь тетушкины резоны. Ибо мисс Александра принадлежала к числу тех, кто проживает жизнь, не расходуя себя: если бы на этом свете выписывали счета за чувства и привязанности, полагала Джин-Луиза, у стойки регистрации в царствии небесном тетушка задержалась бы и потребовала компенсацию.
Если тридцать три года брака и оставили на ней хоть какой-то отпечаток, Александра умело его скрывала. Она произвела на свет сына, который получил имя Фрэнсис, был, по мнению Джин-Луизы, конь конем что наружностью, что манерами и давно покинул Мейкомб, устремясь к сияющим высям страхового бизнеса в Бирмингеме. Как оказалось, все к лучшему.
Замужем тетушка была (и формально оставалась) за Джеймсом Хенкоком, человеком рослым и покладистым: шесть дней кряду он сидел на своем складе хлопка, а в день седьмой отправлялся на рыбалку. Пятнадцать лет назад в одно прекрасное воскресенье из рыбацкого лагеря на реке Тенсо пришел негритенок и передал на словах – мистер Хенкок, дескать, домой не вернется: решил остаться там. Удостоверившись, что другая женщина тут не замешана, тетушка отнеслась к случившемуся с полным безразличием. Фрэнсис счел, что этот крест ему предназначено нести в одиночку, и никак не мог понять, почему Аттикус, хоть и не видится с зятем, но все же поддерживает с ним – пусть и на расстоянии – прекрасные отношения (а не Сделает Что-Нибудь) и почему мать не убита горем от отцовской сумасбродной и посему непростительной выходки. Когда до дядюшки Джимми дошли слухи о сыновнем недовольстве, он опять прислал из своих чащоб гонца с сообщением: мол, если Фрэнсис желает его застрелить, он охотно с ним встретится, а когда Фрэнсис желания не изъявил, пришла и третья депеша такого содержания: «Веди себя как мужчина или заткнись».
Совершенное дядей Джимми клятвопреступление и легчайшим облачком не омрачило безмятежную ясность тетушкиного горизонта: ее угощения в миссионерском обществе по-прежнему были лучшими в городе, еще более бурной стала ее деятельность в трех городских клубах, а когда Аттикус сумел вытянуть из дядюшки некоторую сумму, еще богаче – ее коллекция молочного стекла; короче говоря, Александра презрела мужчин и в их отсутствие жила себе не тужила. И потому даже не заметила, что во Фрэнсисе развились дремавшие до поры чудачества, а выражаясь иначе – приметы малого с мозгами набекрень, и только неустанно радовалась, что сын теперь в Бирмингеме, больше не угнетает ее тиранической преданностью и она, стало быть, не обязана принуждать себя к взаимности, проявить которую так вот за здорово живешь была неспособна.
Для всех слоев и сословий, что имелись в округе и участвовали в его жизни, тетушка Александра была последней могиканшей, хранительницей заветов: у нее были изысканно-старомодные манеры барышни из хорошей семьи; готовность подпереть любые моральные устои при малейшем на них покушении; склонность к осуждению ближнего своего и неисцелимая страсть к сплетням.
В ту пору, когда она училась в школе, понятие «сомнений» в учебниках не встречалось, поэтому она не ведала, что это такое, и при первой же возможности неустанно пользовалась исключительными правами, положенными ей по рангу, – устраивать, советовать, предупреждать, предостерегать.
И понятия не имела, что одним неосторожным словом могла повергнуть Джин-Луизу в смятение, заставить племянницу усомниться в истинных мотивах ее поступков и наилучших намерений, подкручивая протестантские, мещанские колки, пока цитрой не зазвенят под пальцами струны совести. Знай тетушка, какие раны ей удается наносить, она с полным правом подвесила бы к поясу еще один скальп, но Джин-Луиза после многих лет тактических занятий в совершенстве изучила противника. Она уже умела давать отпор, но пока не научилась исцелять нанесенные раны.
Последняя стычка произошла, когда умер брат. После похорон они на кухне убирали остатки погребального пиршества, без которого в Мейкомбе на тот свет не провожают. Кэлпурния, старая кухарка Финчей, была в отъезде и, узнав о смерти Джима, не вернулась. А тетушкин натиск в тот вечер был достоин Ганнибала:
– Я все-таки считаю, Джин-Луиза, что тебе пора вернуться насовсем. Сейчас самое время. Ты очень нужна отцу.
Джин-Луиза во всеоружии долгого опыта ощетинилась моментально. Врешь, подумала она. Если бы Аттикус нуждался во мне, я бы знала. А объяснить, как бы я узнала, не могу, потому что к тебе не пробиться.
– Нужна? – переспросила она.
– Да, дитя мое. Нужна. Ты сама, без сомнения, это понимаешь. Я могла бы ничего тебе не говорить.
Говорить мне. Решать за меня. Шлепать своими разношенными туфлями там, куда хода нет никому, кроме нас двоих. У нас с отцом и речи об этом не заходило.
– Тетя, если я нужна Аттикусу, я, конечно, останусь. Но вот прямо сейчас я ему нужна как дырка в голове. Вдвоем в этом доме нам обоим будет только хуже. Он это знает. Я это знаю. И как ты не понимаешь, что если мы не заживем, как жили, пока это все не случилось, нам труднее будет прийти в себя. Не знаю, как тебе втолковать, но уверяю тебя, мой долг перед Аттикусом – делать то, что делаю, и все: жить и устраивать свою жизнь. Аттикусу я понадоблюсь, только если он начнет прихварывать, и тебе прекрасно известно, как я поступлю тогда. Неужели сама не понимаешь?
Нет, она не понимала. Тетушка Александра глядела на мир глазами Мейкомба, а Мейкомб ожидал от всякой дочери исполнения дочернего долга. И ясно, что должна сделать единственная дочь для вдового отца, только что потерявшего единственного сына, – вернуться и зажить одним домом с Аттикусом; вот как поступает дочь, а если не поступает, значит, она не дочь.
– …ты могла бы поступить на службу в банк, а на уик-энды ездить к морю. В Мейкомбе сейчас собралось приятное общество, много новых молодых людей. Ты ведь, кажется, любишь рисовать?
Любишь рисовать. Интересно, как, по мнению тетушки, она проводит вечера в Нью-Йорке? Примерно как кузен Эдгар в Мейкомбе? Каждый вечер в восемь собирается Лига любителей искусств: юные леди делают наброски, рисуют акварелью, пишут прозу. Для мисс Александры художники и писатели разительно отличаются от тех, кто увлекается живописью или сочинительством, – разительно и неприятно.
– …на побережье столько красивых мест, а по субботам и воскресеньям мы бы тебя отпускали.
О-о, черт. Как она умеет подгадать, когда я не в себе, и развернуть предо мной мои лучезарные дали. Ни малейшего представления о том, что творится в голове у родного брата, у меня в голове – у кого угодно в голове. Господи Боже, отчего лишил ты нас дара что-либо втолковать тетушке Александре?
– Знаешь, очень просто объяснять человеку, что ему надо делать…
– Но очень трудно его заставить. Едва ли не все беды в нашем мире проистекают от того, что люди не делают, что им говорят.
Ну, значит, решено и подписано. Джин-Луиза останется дома. Тетушка сообщит Аттикусу, и не будет на белом свете человека счастливей.
– Тетя, я не останусь дома, а если б осталась, не было бы на белом свете человека несчастней Аттикуса… Но ты не тревожься – он все понимает, а если ты возьмешься за дело с душой, то и весь Мейкомб поймет.
Но неожиданно последовал удар ножа, и клинок вонзился глубоко:
– Джин-Луиза, до последнего часа твоего брата тревожило, как безалаберно ты живешь.
Вечер жаркий, на могилу тихо падают мелкие капли дождя. Ты никогда этого не говорил, ты этого даже не думал; если бы подумал – сказал бы. Мне ли не знать тебя? Спи спокойно, Джим.
Она подсыпала соли на рану: да, я живу безалаберно. Я думаю только о себе, я потакаю своим прихотям, я слишком много ем, я чувствую себя ходячим молитвенником. Господи, прости меня, я не делаю, что должна, и делаю, чего не должна… ах, чтоб тебя!
Произведения