Лесли Мармон Силко. Колыбельная
I
Солнце зашло, но снег сам светился на ветру. Он падал густыми хлопьями, похожими на клочья недавно состриженной шерсти, промытой перед прядением. Айя потянулась к снежным хлопьям — так когда-то тянулись ее малыши — и улыбнулась, вспомнив, как ей было смешно. Теперь она уже старуха, и ее жизнь состоит из одних воспоминаний. Она села лицом на восток, прислонилась спиной к стволу раскидистого тополя, каждым позвонком ощущая его грубую кору, и стала слушать, как ветер и снег тонко выводят песню добрых духов. Укрывшись от ветра, она немного согрелась и теперь сидела и смотрела, как густой, пушистый снег неуклонно заметает ее следы, и вот уже не видно, откуда она пришла. В снежном свечении в нескольких футах от нее темнели очертания речного русла. Она сидела на крутом берегу Себольеты, к которой по весне исхудавшие коровы ходят щипать траву, и без того уже сжеванную под корень. Летом в широком и глубоком русле протекает лишь тонкая струйка воды, и тощие коровы бродят в поисках молодой травы по извилистым тропинкам сплошь в коровьих лепешках.
Айя натянула на голову старое шерстяное армейское одеяло. Одеяло Джимми, это он ей его прислал. Давно это было — зеленое одеяло выцвело, края обтрепались. Ей не хотелось думать о Джимми. Поэтому она стала думать о тканье и о том, как ткала ее мать на высоком деревянном станке, установленном в песке, в тени под лиственницей. Она себе ясно представляла, как это было. Она была еще совсем маленькая, а бабушка уже давала ей деревянные гребни, чтобы вычесывать из свежевымытой шерсти веточки, репьи и колючки. Айя расчесывала шерсть, а бабушка сидела с ней рядом, накручивая серебристую нитку пряжи на гладкое кедровое веретено. Мать ткала на станке из ярко-желтой, красной и золотистой пряжи. Она присматривала за тем, как они с бабушкой красят пряжу в кипящих черных котлах, наполненных цветами медоносных трав, ягодами можжевельника и шалфеем. Одеяла, которые ткала ее мать, были мягкие и такие плотные, что капли дождя скатывались с них, словно с перьев птицы. Айя вспомнила, как тепло ей спалось в холодные ветреные ночи на песчаном полу хогана в одеялах матери.
Начало мести, и порывы северо-западного ветра с силой бросали снег. Уже замело ее черные боты — старые, с маленькими металлическими пряжками. Она улыбнулась снегу, пытавшемуся понемногу засыпать ее. Она помнила время, когда у них не было черных резиновых ботов, а были лишь длинные обмотки из оленьей кожи, которые они наворачивали поверх мокасин, сшитых из шкуры лося. По сухому снегу или насту можно были весь день ходить и не промочить ноги, а вечером на балках потолка развешивали длинные светлые обмотки из оленьей кожи, и они медленно сохли.
Воспоминания рождали покой. Ей было уже не холодно. Никогда еще одеяло Джимми так не грело. И она вспомнила то утро, когда он родился. Она прошептала матери, спавшей в хогане по ту сторону очага, что пора. Она старалась не разбудить остальных. Айя позвала мать еще раз, и та сразу встала и надела башмаки — она поняла. Вместе они пошли к старому каменному хогану, Айя чуть позади. Потом она осталась одна, привыкая к ритму схваток, пока ее мать ходила за повитухой. Солнце еще не взошло, но утро было теплое, и Айя чувствовала запах медовых цветов и молодой ивы, растущей у ключей. Она так отчетливо все это помнит, но рождение первенца слилось с рождением других детей, и теперь ей казалось, что все роды были такими же. Они назвали ребенка Летнее Утро, а по-английски он был Джимми.
Джимми не умер, он просто не вернулся. Однажды темно-синий автомобиль с белой надписью на дверцах становился перед товарным вагоном, приспособленным под лачугу, где владелец ранчо позволил индейцам жить. Человек в военной форме с золотыми нашивками дал им желтый лист бумаги и сказал, что Джимми погиб. Он сказал, что военные власти постараются разыскать его тело и тогда его отправят им на корабле, но маловероятно, что это удастся, потому что потерпевший крушение вертолет сгорел. Все это он сообщил Чато, потому что тот понимал по-английски. Чато слушал белого, а она стояла на пороге с ребенком на руках. Чато говорил по-английски не хуже белых, а еще он говорил по-испански. Ростом он был выше, чем приехавший белый, да и держался прямее. Он ничего не стал объяснять военному, просто сказал, что они могут оставить тело себе, если найдут. Белый сначала удивился, потом кивнул в знак согласия и уехал. Чато посмотрел на нее и покачал головой. «Проклятье! — произнес он по-английски, а потом сказал ей: — Джимми больше домой не вернется». Сказал теми словами, какими говорят об умерших. Тогда она не плакала, но внутри у нее все болело от гнева. А оплакивала она сына, когда прошли годы, когда под Чато упала лошадь и сломала ему ногу, а белый хозяин ранчо сказал им, что не станет платить Чато, пока тот снова не сможет работать. Она оплакивала Джимми, потому что некому было поработать за отца, некому было седлать большую гнедую лошадь и, надев толстые перчатки, объезжать каждый день изгороди, заделывать кусачками бреши в колючей проволоке и загонять отбившийся скот.
Она оплакивала Джимми, когда белые врачи забрали Дэнни и Эллу. В тот день, когда они приехали, она была в лачуге одна. Это было еще до того, как белые стали нанимать себе в переводчицы женщин-навахо. Айя узнала одного из врачей. Она видела его в детской клинике в Каньонсито месяц назад. На врачах была форменная одежда цвета хаки, они размахивали перед ней бумагами и черной шариковой ручкой и пытались объяснить смысл их английских слов. Они смотрели на детей, как ящерица на муху, и Айя испугалась. Дэнни раскачивался на автомобильной покрышке, прикрепленной к вязу позади дома хозяина ранчо, а недавно научившаяся ходить Элла ковыляла возле входной двери, волоча за собой лошадку, которую Чато сделал для нее из черенка метлы. Айя понимала, что они хотят, чтобы она подписала бумаги, а Чато научил ее расписываться. Это было предметом ее гордости. Она только хотела, чтобы они поскорее уехали и перестали глазеть на ее детей.
Она взяла ручку у мужчины, не глядя ему в лицо, и расписалась на бумагах в трех разных местах, которые он указал. Она уставилась им под ноги и стала ждать, когда они уедут. Но они все стояли, да еще начали указывать руками на детей. Дэнни перестал качаться. Айя увидела, что мальчик испугался. Она бросилась к Элле и схватила ее на руки. Девочка стала вырываться, стремясь назад к своим игрушкам. Айя побежала с дочерью к Дэнни, крикнув ему, чтобы и он убегал, а потом подхватила его на бегу и понесла. Она бежала на юг, к предгорью, поросшему можжевельником и усыпанному кусками черной окаменевшей лавы. Она слышала, что сзади бегут врачи, но она застала их врасплох, и, от того что склон становился круче, а заросли кактуса чолла — гуще, они остановились. Когда Айя добралась до вершины холма, она тоже остановилась и прислушалась, не окружают ли ее. Но через несколько минут она услыхала, как завелся мотор машины и они уехали. Дети от неожиданности даже не плакали, пока она убегала с ними. Дэнни дрожал, а маленькие пальчики Эллы крепко вцепились в кофту матери.
Остаток дня она провела в горах, сидя на солнце на валуне черной лавы, откуда ей все было видно на много миль вокруг. Небо было бледно-голубым и безоблачным, и было тепло, хотя еще только кончался апрель. Согревшись на солнце, она успокоилась, страх и гнев исчезли. Она легла на камень и стала смотреть в небо. Ей казалось, что она может пешком уйти в небо, шагать и шагать сквозь облака. Дэнни играл с мелкой галькой и камешками, которые у него изображали то птиц, то яйца, то маленьких кроликов. Элла сидела у ее ног и сыпала из ладошек землю, внимательно наблюдая, как ветер подхватывает пыль и песчинки. Высоко над ними Айя видела парящего ястреба, плавно скользили его темные крылья; охотился он или просто летал, она не знала. Ястреб был терпелив, он все кружил и кружил, потом наконец исчез за высоким вулканическим пиком, который мексиканцы называют Гвадалупе.
Ближе к вечеру Айя посмотрела вниз, на их серый вагон-хибару, с деревянных стен которого совсем сошла краска, а железная труба на крыше проржавела и искривилась. Огонь, что она разожгла утром в печи, сделанной из бочонка из-под нефти, потух. Сейчас Элла спала у Айи на коленях, а Дэнни сидел рядышком и жаловался, что хочет есть. Он спросил, когда они вернутся в дом.
- Мы останемся здесь, пока не придет твой отец, — ответила она, — потому что те белые люди гнались за нами.
Мальчик вспомнил и молча кивнул.
Был бы жив Джимми, он бы прочел те бумаги и объяснил ей, что в них написано. Тогда бы Айя знала, что их ни в коем случае нельзя подписывать. Врачи вернулись на следующий день и привезли с собой полицейского из БДИ . Они сообщили Чато, что у них есть ее подпись и больше им ничего не нужно. Кроме детей, конечно. Айя угрюмо слушала Чато, она ненавидела его, когда он рассказывал ей, что во всем виновата умершая зимой старуха, которая харкала кровью. Что именно ее старая бабушка заразила детей этой болезнью.
- Они не харкают кровью, — сказала Айя холодно, — белые лгут. — Она прижала Эллу и Дэнни к себе, готовая опять убежать в горы. — Сначала надо пойти к шаману, — сказала она Чато, не поднимая на него глаз.
Он покачал головой.
- Поздно. С ними полицейский. Ты подписала бумагу. — Голос его был тихим.
Уж лучше бы они умерли: потерять детей и знать, что где-то, в каком-то Колорадо, там, где полно больных и умирающих чужих людей, ее дети без нее!.. Некоторые ее дети умирали вскоре после рождения, один ребенок умер, едва научившись ходить. Она сама относила их наверх, к валунам и огромным обломкам скалы, упавшим давным-давно с Лонг-Меса, укладывала их в щели в песчанике и засыпала мелким бурым песком и круглой кварцевой галькой, которую дождями смывало с гор. Ту муку она пережила, выдержала, потому что те дети были с ней. А эту боль она не могла вынести. После того как у нее забрали детей, она долго не могла спать. Потом она поселилась на холме, куда они в первый раз убежали, и спала, завернувшись в одеяло, которое ей прислал Джимми. Боль была глубоко внутри, ее питало все, что Айя видела: голубое небо, как в тот последний день, что они провели вместе, пыль и галька, с которой играли дети; когда она смотрела на качели на вязе и палку-лошадку, ей казалось, что жизнь ее кончилась. Боль заполняла ее желудок, и там не оставалось места для пищи, так же как в легких — места для воздуха. Воздух и еда должны были бы принадлежать детям.
Она ненавидела Чато, но не потому, что он позволил полицейскому и врачам посадить пронзительно кричащих детей в служебную машину, а потому, что он научил ее расписываться. Потому что вышло так, как всегда говорили ей старики: не перенимай язык или привычки белых — это грозит бедой. Она спала одна на холме до середины ноября, когда пришли первые снега. Потом она устроила себе постель там, где раньше спали дети. Снова рядом с Чато она легла лишь много лет спустя, когда он болел, его лихорадило, и только ее тело могло его согреть. Болезнь пришла после того, как белый хозяин ранчо сказал Чато, что тот слишком стар и не может больше работать на него и что Чато и его старуха завтра же должны освободить лачугу, потому что хозяин нанял новых людей. Айя была довольна. Вот как белый хозяин отплатил Чато за годы верности и труда! И как бы красиво ни говорил Чато по-английски, это не помогло.
II
Снег все падал и падал, и исходящее от него свечение постепенно слабело, исчезая в темноте. В Себольете залаяла собака, и вслед за ней залаяли другие. Айя посмотрела в ту сторону, откуда пришла, где был бар и где Чато остался купить вина. Он иногда говорил ей, чтобы она шла вперед и дожидалась его, а сам не приходил. И когда она в конце концов возвращалась за Чато, то находила его у подножия деревянных ступенек, ведущих в бар Эззи, он лежал там без сознания. Никакого вина при нем уже не бывало, как, впрочем, и большей части денег, полученных по бледно-голубому чеку, который приходил к ним раз в месяц в конверте с министерским грифом. В такие минуты она разглядывала лицо и руки Чато — все в шрамах, оставленных веревками и колючей проволокой за столько лет, — и думала: «Это чужой человек». Сорок лет она улыбалась ему и готовила ему пищу, но он оставался чужим. И вот теперь она снова поднялась и по колено в снегу побрела обратно, искать Чато.
По глубокому снегу идти было трудно, и она чувствовала, как воздух обжигает ей легкие. Неподалеку от бара она остановилась отдохнуть и поправить одеяло. Но на этот раз Чато не ждал ее, как обычно, на нижней ступеньке крыльца, сгорбившийся, в надвинутой старой широкополой шляпе, в длинном шерстяном пальто.
Айя старалась не поскользнуться на деревянных ступенях. Она распахнула дверь, и в лицо ей ударили тепло и сигаретный дым. Она осматривала бар неторопливо, тщательно, каждый угол, каждое темное место, где старик мог бы заснуть. Хозяин бара не любил, когда приходили индейцы, особенно навахо, но Чато он пускал, потому что тот говорил на испанском, как на родном языке. Мужчины за стойкой уставились на нее, и бармен увидел, что она не закрыла за собой дверь. Снежные хлопья, как мотыльки, влетали внутрь и таяли, расплываясь в лужицу на крашеном деревянном полу. Бармен сделал ей знак, чтобы она закрыла дверь, но она не видела его. Она медленно шла по комнате, обшаривая ее взглядом. Снег на ее волосах таял, и капли стекали на лоб. В дальнем углу помещения она увидела красные языки пламени в слюдяном окошке дверцы старой печки. Она заглянула за печку, просто так, на всякий случай. В баре все стихло, только из музыкального ящика раздавалась веселая испанская музыка. Она встала у печки, стряхнула снег с одеяла и протянула его к огню посушить. Вдохнула запах сырой шерсти, и ей вспомнились новорожденные козлята, они появляются на свет в начале марта, и их сразу же приносят в дом, чтобы согреть у огня. На душе у нее было спокойно.
В былые годы хозяин прогнал бы ее. Но теперь волосы у нее белые и лицо все в морщинах. На нее смотрят с опаской, как на медленно ползущего по комнате паука.
Они боятся ее — она это чувствовала. Она твердо смотрела им прямо в лицо. Ей вспомнилось, как той зимои белые в первый раз привезли к ней детей повидаться. Дэнни стеснялся и прятался за худой белой женщиной которая их привезла. А дочка не узнавала ее, и, лишь когда Айя взяла ее на руки, Элла прильнула к матери как в те времена, когда Айя кормила ее грудью. Светловолосая женщина нервничала и все поглядывала на изящные золотые часики на руке. Женщина сидела на скамейке у оконца и смотрела, как над горами собираются темные снеговые тучи; она беспокоилась потому, что дорога была немощеная. Пугало ее также и то, что она увидела в доме: полосы оленины вялились на веревке, подвязанной через всю комнату под потолком, дети возбужденно болтали на неизвестном ей языке. Поэтому они пробыли лишь несколько часов. Айя провожала взглядов больничную машину, пока та не скрылась из виду, и eй стало ясно, что детей отлучают от этих холмов из лавы и от этого неба. Последний раз они приезжали в начале июня, и Элла смотрела на нее так, как смотрят сейчас эти люди в баре. Айя не пыталась взять ее на руки: она просто улыбнулась ей и весело заговорила с Дэнни. Когда же мальчик попробовал ей ответить, он почему-то не мог вспомнить, как надо говорить, и путал английские слова и слова навахо. Но он дал ей клочок бумаги, который где-то нашел и носил в кармане; клочок был сложен пополам, Дэнни робко поднял на нее глаза и сказал, что это птица. Айя спросила Чато, насовсем ли приехали дети. Он обратился к белой женщине, та покачала головой. «Сколько им еще там быть?» — спросил он, женщина сказала, что не знает, но Чато видел, какими глазами смотрела она на вагон-лачугу. Тогда Айя отвернулась. Она даже не попрощалась.
III
Ей было приятно, что люди в баре боятся ее. Наверное, их испугало ее лицо, ее сжатые губы, плотно стиснутые зубы, будто теперь она уже ничего и никого не боится. Она шла по дороге на север, ища своего старика. Она шла, потому что одеяло было у нее, а ему без нее и без одеяла нигде не согреться, даже в старом глинобитном сарае возле речушки. Они всегда там ночевали, приходя в Себольету. Ей будет легче, если денег и вина не окажется, тогда они опять смогут вернуться домой, в старый с земляной крышей и сложенными из камней стенами хоган, где она сама родилась. Наутро старик стал бы снова пасти тех немногих овец, что у них еще оставались, бродить за ними, выводить их к сухим песчаным речным руслам, где растет редкая трава. Она знала, что он не любит пасти своих старых овец, ведь он столько лет ездил верхом на больших лошадях и пас коров. Но ей было его не жалко: он должен был с самого начала знать, чем все кончится.
Пять лет подряд их огород засыхал без дождей, и Чато в конце концов поехал на попутных машинах в город и привез несколько коричневых коробок с рисом и сахаром и большие банки консервированных персиков, которые раздают благотворительные организации. Потом каждый месяц первого числа они стали ходить в Себольету получать у начальника почтового отделения чек, который Чато нес в бар и менял на наличные. И каждый год в мае они засаживали свой огород не потому, что надеялись уберечь хоть что-то от засухи, а просто потому, что наступала пора. К тому же эти хождения в Себольету разнообразили им дни, от которых веяло тишиной и сушью, как из пещер над каньоном, стены которых разрисованы желтыми бизонами.
IV
Он брел по тротуару, когда она его нашла. Он услышал ее шаги сзади, но не остановился, даже не обернулся. Она догнала его и пошла рядом, думая о том, как медленно он теперь движется. От него пахло древесным дымом и мочой. Последнее время он стал забывчив. Иногда он называл ее именем своей сестры, которая давно умерла. Однажды она нашла его на дороге, ведущей к ранчо белого хозяина, и спросила, зачем он туда идет. Он со смехом ответил: «Ты же знаешь, они там не могут без меня управиться» — и решительно пошел дальше, прихрамывая на сломанную много лет назад ногу. Сейчас он посмотрел на нее с любопытством, как будто увидел впервые, но продолжал, шаркая ногами, медленно тащиться по обочине шоссе. Его седые волосы сильно отросли, они закрыли воротник его пальто. Старую фетровую шляпу он натянул на уши. Носки башмаков проху дались, и он заткнул дырки лоскутами от старой красной рубахи. Из-за этого ноги его стали похожи на каких то зверюшек, по уши зарывшихся в снег. Она рассмеялась, глядя на его ноги, но снег приглушил ее смех. Чато остановился и опять посмотрел на нее. Ветер стих, и снег теперь ровно опускался на землю. На юго-востоке небо начинало проясняться, и Айя увидела звезду.
— Давай немного отдохнем, — сказала она ему.
Они сошли с дороги и поднялись по склону к гигантским валунам — ливни и землетрясения веками обрушивали их с горы из красного песчаника. Там, где валуны преграждали путь ветру, они сели, прислонившись спиной к камню. Она оставила ему половину одеяла, и они укутались, прижавшись друг к другу.
Метель быстро кончилась. Облака мчались на восток. Тяжелые и плотные, они толпились на небе. Айя наблюдала за ними, и ей казалось, что это не облака, а лошади, стальные серо-голубые лошади, кто-то спугнул их, и вот они несутся по небу. Они улетают вдаль, отталкиваясь мощными задними ногами, а позади них вьются хвосты белого тумана. Небо расчистилось. Айя увидела: теперь между ней и звездами нет преграды. Прямо от звезд лился хрустальный свет. Он не мерцал и не преломлялся в земной дымке. Айя вдыхала в себя прозрачность ночного неба, чистый запах месяца и звезд. Чато лежал на боку, подтянув колени к животу, чтобы было теплее. Глаза его были закрыты, и в звездно-лунном свете он опять казался молодым.
Айе почудилось, что она видит, как из глубины ночного неба, от краев молодого месяца спускается Ледяное Спокойствие. Она поняла, что начинает замерзать. Мороз подбирался постепенно, осаждая снежинку за снежинкой, и наконец снег покрылся твердой, толстой коркой. Мороз все крепчал, все ярче горели звезды Ориона, и путь холода был бесконечен. Айя знала, что Чато от вина крепко спит. Он ничего не почувствует. Она получше укутала его одеялом, вспоминая, как укрывала Эллу, когда та была с ней, и вдруг ощутила, как сердце ее захлестнула волна нежности к малышам. И тогда она запела ту единственную песню для маленьких, которую знала. Она не могла вспомнить, пела ли она ее когда-нибудь своим детям, но она хорошо помнила, что и бабушка ее, и мать пели эту песню:
Держит тебя Мать-Земля,
Отец-Небо бережет.
Баю-бай,
Баю-бай.
Любит Радуга-Сестра,
Ветер-Брат тебе поет:
Баю-бай,
Баю-бай.
Все мы вместе навсегда.
Все мы вместе навсегда.
Прежде не было иначе
И не будет никогда.
Произведения
Критика