Хаймито фон Додерер. Иерихонские трубы
(Отрывок)
Ударишь метко и с проворством,
Коль занимался брадодерством.
Насилие - удар по силам тайным.
Гаси скорей пожар, чтоб не сгореть случайно!
Ударом эпиграмматического кулака
Разрушишь козни тайного врага!
1
Несмотря на полутьму, я узнал его, как только вошел в подъезд. Это был тот человек, на которого я обратил внимание в кабачке, потому что нос его показался мне непристойным; кончик носа все время подергивался, и на нем висела капля. В подъезд я вошел случайно, это был вовсе не тот дом, что я искал. Но как только я увидел этого пенсионера-железнодорожника, я тотчас же разгадал его намерения: странным образом вовсе не требовалось присутствия восьми- или девятилетней девочки, к которой он приставал, чтобы не сомневаться, что в этом общедоступном и плохо освещенном месте человек с таким носом может делать только то, что он и делал. Я повернулся к выходу, поскольку обнаружил, что попал не туда, что ошибся дверью. Однако своего взгляда на увиденном я как-то не задержал и, кроме того, вовсе не был уверен, что мы узнали друг друга. Зато в реальности доносившихся до меня криков и ругани, обрушившихся в подъезде на пенсионера, сомневаться не приходилось. Причем употребляемые слова были наискабрезнейшие. Его поймали с поличным. Но к этому времени я уже был на улице и не стал задерживаться.
В маленьком кафе, где я его прежде никогда не встречал, он появился два дня спустя. Он вошел, оглянулся по сторонам и направился прямо ко мне, и в тот же миг у меня возникло и стало твердым намерение поиздеваться над ним каким-нибудь необычным способом. В кабачке мы никогда друг с другом не разговаривали, но все же он, наверное, знал, кто я, ведь и я, в конце концов, тоже знал, кто он. А теперь я знал и еще кое-что, например почему он сюда зашел: ему хотелось выпить, а там, в кабачке, он уже показаться не мог. Он боялся. Итак, он подошел и обратился ко мне, назвав меня не просто по фамилии, но и по чину, выразил свое удивление нашей здесь встречей, осведомился, часто ли я сюда заглядываю, и наконец попросил разрешения сесть за мой столик. Я сдержанно кивнул.
Все это многократно повторялось в течение последующих двух недель. Почти всякий раз, когда я сидел в кафе, рано или поздно появлялся Нос. Он присаживался за мой столик и заводил разговор, естественно, на самые общие темы. И все же монолитность этого его защитного слоя постепенно разрушалась в силу явления, именуемого в физике диффузией. "Язык обладает проклятой склонностью к правде", - написал где-то Гютерсло.
- Господин доктор, - сказал мне пенсионер, - вы человек бывалый, вы уже немало повидали на своем веку...
- Да, немало, - кратко бросил я.
- Ведь даже мимолетное впечатление может в известных обстоятельствах вдруг открыть глаза на какое-то происшествие.
- Верно, - согласился я, - причем такую роль играют вовсе не обязательно прекрасные впечатления.
- Вы, видно, хорошо разбираетесь в людях, - снова заговорил он, немного помолчав, - однако позволю себе заметить, что из таких мимолетных впечатлений порой складывается неверное представление о человеке.
- Если при этом всегда оставаться на почве фактов, то нет, - беспощадно возразил я, и продолжал: - Надо только уметь различить, что ты видел de facto, а что вообразил себе.
- И вам это всегда удается, господин доктор?
- Да! - твердо ответил я, пытаясь прикрыть свою ложь односложностью ответа (обычно мы лжем весьма пространно).
От встречи к встрече он явно все больше терял почву под ногами. Я ни в коей мере не давил на него, не пытался что-либо выведать. Он нервно водил руками по столу. Я заранее решил, что, если защитный слой наших разговоров в результате полной диффузии окончательно разрушится, я откажусь даже от своих кратких и скупых ответов и буду просто молчать, то есть слова не пророню, если он осмелится задать мне более или менее прямой вопрос. В нашей повседневной жизни мы слишком часто забываем о такой возможности, всякий вопрос как бы завораживает нас, и мы тут же спешим ответить. А ведь ответить нам или нет, всецело зависит от нас. Чтобы не дать себя сбить с этих позиций, я построил на редкость сложную систему рассуждений, которую пытался разработать, причем, надо сказать, тщетно пытался, и испытывал от этого немалое огорчение и угрызения совести. И вот я обрушил на себя всю тяжесть моей неудачи, чтобы замкнуть себе уста. Отступая таким путем на запретную территорию, я, само собой, разрывал нить разговора.
Прошло совсем немного времени, и мы дошли до того рубежа, где заготовленные мною хитрости уже могли быть пущены в ход.
- Скажите, господин доктор, недели две назад вы ничем не были поражены? - спросил он меня. Я тут же принялся глодать свою кость - мучавшую меня проблему - и с песьей серьезностью уполз в конуру размышлений. И когда он добавил: "Ведь мы как-то раз случайно встретились", я уже был далеко и снова попал в бедственное положение, как, впрочем, всегда в той конуре. Его вопрос был слишком слабым раздражителем, чтобы дойти до меня, пробить ту скорлупу, в которой я находился. Поэтому молчание мое было не конечным, а лишь побочным продуктом душевного напряжения, к тому же не имеющего решительно никакого отношения к моему собеседнику. Мне не нужно было делать никаких усилий, чтобы промолчать. Это получилось само собой. Причем промолчать так, чтобы это никак нельзя было посчитать за ответ или сделать вид, что это и есть ответ. Нет, молчание мое было однозначным, в нем ни на йоту не было ничего другого, кроме отсутствия ответа, просто ничего. Такая тактика - поступок мой все же заслуживает этого определения, потому что требует, если в это время не уйти в иную сферу, крайнего напряжения, оказалась не под силу его измочаленным, изодранным в клочья нервам. Он сломался, а точнее, прорвался, и поток слов хлынул прямо на мраморный столик - достойно удивления, что он его не запачкал. Его речь по своей манере была крайней противоположностью моего недавнего молчания. Я спровоцировал его, причем беззвучно, не произнеся ни слова. Он все рассказал.
Во время моих напряженных размышлений - она, все же придавали мне некий ореол - я очень четко осознал, что сейчас осень и стоит ясная, прозрачная погода, неторопливая в осмотрительная, как пожилые люди, тогда как весна, если их сравнивать по этой линии, вечно торопится побыстрее сварить свое варево из разнообразных эмоций. На улице на широком тротуаре расположилась осень, она была видна, хотя желтые листья и не попадались на глаза. Она расположилась там, душа бродяги, чужая в этом городе, привыкшая шататься по лесам. Обивка мягких скамеек в кафе была мясного цвета, маленький зал еще не заполнился посетителями. Сквозь витрину я увидел, что выглянуло солнце. Итак, пенсионер-железнодорожник все рассказал. Родители девочки это они кричали и ругались в подъезде - предпочитали не подымать шума, не обращаться в полицию, а решить все тихо, путем денежной компенсации за ненанесенный ущерб; при этом в своих требованиях они держались в границах все же реальной для него суммы, будто пригнанной ему по мерке, как сюртук. Короче, ему надлежало вручить им двести пятьдесят марок, причем не позднее восьми часов вечера 20 октября. Если же он не выполнит этого условия, то в восемь часов пятнадцать минут они опустят в почтовый ящик заявление в полицию.
А разговор этот происходил как раз 20 октября, но было еще четыре часа пополудни. И ему удалось раздобыть всего двести десять марок. Как человек женатый, да еще с малыми доходами, он не мог бесконтрольно располагать ни одной маркой. Деньги лежали перед ним на столике. Он их дважды пересчитал. На висках, на лбу - если это можно было назвать лбом - и на скулах выступили капельки: испарина слабости. Я с удовлетворением представил себе, что ноги у него, наверное, тоже потели. Задача заключалась теперь в том, чтобы подольше помариновать его в собственном поту. Я опустил, так сказать, занавеску - я взял со стола газету и, не читая, скрылся за ней. Я снова заполз в конуру размышлений. Этот маневр тоже удался. Когда я некоторое время спустя вынул записную книжку и начал в ней что-то писать, я и в самом деле забыл о всех своих намерениях касательно пенсионера. Я стал, так сказать, нейтрален. В конце концов я и в самом деле углубился в чтение газеты, полагая, будто этой непринужденностью финала, столь неожиданной после предыдущего напряжения, я обязан тому обстоятельству, что в данном номере в виде исключения напечатаны не одни только глупости, но и блестящий фельетон. В кафе давно уже зажгли лампы, а глубокие сумерки, спустившиеся на улицу, прильнули к витрине, придавая ей темный блеск.
Из того далека, где я укрылся, я вдруг с размаху нанес пенсионеру удар. Впрочем, все это время он и не пытался замаскироваться чтением; он спрятал деньги и сидел, согбенный, уперев взгляд в столик.
- Господин Рамбаузек, - сказал я, - недостающую сумму вы можете получить у меня, и притом немедленно.
Он тут же стал мне клясться, что аккуратнейшим образом вернет долг.
- Об этом нет и речи, - сказал я, - потому что за эти деньги вы должны свершить некий поступок.
- Я готов на все, - ответил он почти беззвучно; он был настолько исчерпан, что явно потерял всякое мужество.
- То, что вам надлежит совершить, является, собственно говоря, сущим пустяком, - сказал я, специально выражаясь витиевато, так как знал, что это оказывает сокрушающее действие на людей подобного рода, - зато выполнение должно быть четким и в точности соответствовать моим инструкциям. Вы выйдете сейчас из кафе, а я пойду за вами на некотором расстоянии. Перед тем подъездом - вы знаете, перед каким, одним словом, там, где кабачок, - вы остановитесь и, вытянув вперед руки, сделаете три полных приседания. Это упражнение надо делать медленно. Имейте в виду, что я буду находиться поблизости и наблюдать за вашими движениями. После того как упражнение будет вами выполнено, я пройду мимо вас по тротуару, не обращая при этом на вас никакого внимания. Я отправлюсь в находящееся на той же улице чуть подальше, кафе "Грайлингер", и там буду вас ждать. При условии, что все три приседания будут проделаны медленно, правильно и до конца, вы получите от меня недостающие вам деньги. Теперь я вас попрошу в точности повторить, что именно вам надлежит сделать.
Повторить все это было для него невероятной мукой, в чем я, впрочем, нимало не сомневался. Его собственные слова стекали по нему, словно вязкая, холодная, густая жидкость. И когда я его наконец-то отпустил для выполнения своего задания, он испытал чуть ли не облегчение. Я тут же двинулся за ним. На полого подымающейся в гору улице царило оживление был час закрытия магазинов. Минутами мне казалось, что ему невозможно будет проделать то, что я от него требовал. Вслед за тем меня охватывало желание просто удрать, убежать, исчезнуть; но я чувствовал себя почему-то нерасторжимо с ним связанным, можно даже сказать, прикованным к нему. Вот он уже добрел до указанного мною места, остановился там и стоял неподвижно. И вдруг стал приседать. Но сперва он выкинул вперед руки, как тому учат на уроках физкультуры. Именно эта ученическая точность и производила впечатление полного абсурда. Даже при втором приседании на него едва ли кто обратил внимание, быть может, люди думали, что он обронил какую-то вещицу и теперь поднимал ее. Когда он присел в третий раз, я прошел вперед, причем так близко от него, что он потерял равновесие, и ему пришлось опереться левой рукой о тротуар. В большом кафе "Грайлингер", где табун кресел и обитых красным скамеечек уходил в глубину зала, было еще почти пусто, причем в левой его половине не было вообще ни души. Проходя мимо кельнера, я на ходу сделал ему заказ, направился в тот вакуум, что царил слева, и сел за самый отдаленный столик. Тут же в кафе появился Рамбаузек и двинулся ко мне. Я поглядел на него: он был совершенно раздавлен, это было ясно с первого взгляда. Я сидел на скамеечке с мягкой обивкой, засунув руки в карманы брюк и вытянув ноги. Пенсионер уже почти дошел до меня. Вдруг я заметил, что его глаза, сожрав то небольшое расстояние, которое нас еще разделяло, буквально прыгнули на меня, и в следующую секунду он уже обеими руками схватил меня за глотку. Но он подскочил так торопливо, что не рассчитал своих движений - мои вытянутые ноги очутились между его ногами. Я раздвинул свои ноги, и он упал на скамеечку напротив. Он уставился в меня все еще вылезшими из орбит глазами, но возбуждение в них быстро гасло. Он отвел взгляд.
- Извините меня, господин доктор, - сказал он, - я споткнулся о ваши ботинки.
- Так я и понял, - сказал я.
Кельнер принес мне кофе. Я заказал для Рамбаузека двойной коньяк и содовую. Потом передал ему деньги. Еще раз пересчитав всю сумму, он тщательно засунул деньги в бумажник. Вслед за тем он жадно выпил коньяк и выкурил предложенную ему сигарету.
- Советую вам не задерживаться, господин Рамбаузек, - сказал я, когда он кончил пить, - все уладилось наилучшим образом, благодарю вас.
- А я вас еще куда больше благодарю, - ответил он, вставая. Какой-то миг он явно колебался, однако я руки из кармана не вынул; тогда он поклонился (и надо сказать, с достоинством) и ушел. Я глядел ему в спину. Он как раз надевал шляпу, и тогда мое внимание привлекли его волосы на затылке и вообще форма головы. И тут я вдруг почувствовал, что он тоже божье творение. Я зашел слишком далеко. В эту минуту мне стало как-то не по себе.
Несколько дней спустя мы повстречались на улице, и он поклонился мне с большой почтительностью. И вряд ли можно было отрицать, что тем самым он оказался на голову выше меня.
2
Недалеко от города, чуть выше по течению реки, почти у самого берега, из воды торчат обломки парохода, подбитого во время войны. Сверху - вся в выбоинах жестянка, а снизу это еще корабль, иначе его и не назовешь; так вот, из этой жестянки к небу вздымается длинная черная труба, и кажется, гудит над рекой и серо-зелеными берегами, словно это последний, нескончаемый гудок, но только беззвучный. При низкой воде большая часть корабля лежит уже на сухом берегу и из-за своего веса все глубже утопает в грунте - течение теперь уже не омывает его, не позволяет ему всплыть. В некогда гладком, как рыба, днище снаряд пробил дыру; не хватает всего того отсека, где расположены плицы. Однако штевень, повернутый против течения, стоит как положено, и даже в воде; это, не считая гудящей трубы, та часть обломков, которая больше всего остального сохранила форму еще пригодного предмета.
Той осенью я часто приходил туда. Я долго и внимательно разглядывал обломки корабля. Меня все больше поражало, что дети, особенно мальчишки а их было так много на берегу, - не играли на этих обломках; ведь корабль не мог их не привлекать. Вероятно, это было из соображения безопасности строго-настрого запрещено полицией. И в самом деле, если такой вот карапуз, бегая между разрушенными надстройками по пробитой, прогнившей палубе, провалился бы в трюм, где гулко плескалась вода, извлечь его оттуда было бы нелегким делом. Дети играли на набережной, причем девчонки орали едва ли не больше мальчишек. Их голоса казались старше, взрослее мальчишечьих и, несомненно, куда больше походили на голоса женщин, нежели петушиные крики, которые издают мальчишки, походят на юношеские голоса. Однако у девочек иной раз бывает дискант, который никогда не услышишь у взрослой женщины.
- Добрый день, господин доктор. - Это был именно такой голос. Впрочем, девочка эта оказалась вовсе не малюткой, лет девяти или десяти, не меньше.
Я должен признать, что этот девчоночий дискант меня сразу же насторожил, вызвал почему-то раздражение и даже злость.
- Откуда ты меня знаешь? - спросил я довольно резко и, повернувшись, уставился на нее. Игра была прервана. Ее подружки внимательно меня разглядывали. А выражение лица той, что обратилась ко мне, заставило меня содрогнуться от ужаса: несмотря на гримасу, исказившую ее мордочку, я отчетливо увидел сквозь детские черты красивую, глупую, но хитрую бабенку, этакую продувную бестию, которая здесь сейчас бегала в обличий, так сказать, школьницы. Одним словом, это было нечто омерзительное. Лицо ее было острым и тонким.
- Мои родители живут в том доме, где кабачок, - сказала она и назвала имя хозяина.
Только теперь у меня в голове возникла связь с той частью города, где я жил и где вообще находились все мои корни. Отсюда туда надо было ехать час на трамвае.
- Что ты здесь делаешь? - строгим голосом спросил я. Я был удивлен величиной ее глаз и длиной ресниц; при подробном рассмотрении выяснилось, что это ребенок исключительной красоты.
- Я теперь здесь хожу в школу и живу тоже здесь, за городом, у тети.
- А почему не у своей мамы? - спросил я.
Она искривила не только губы, но и всю верхнюю часть тела, Все девочки засмеялись и стайкой упорхнули.
Я остался один у обломков корабля. В эти послеполуденные часы вокруг царила какая-то безличная тишина. Я впал в настроение, странным образом подобное тому (конечно, только по сути), которое возникает, когда в школе в неурочный час по какой-то надобности входишь в физкультурный зал допустим, за оброненным там носовым платком. Вон он и лежит, этот платок возле шведской стенки. Но здесь, огибая гору слева, бурлящая река непрестанно катила под пустым небом свои вспененные воды. В трюме гулко гудели струи. Я почувствовал боль; невозможно сказать почему, невозможно сказать за что - тоска травила меня, как яд.
Я поднял глаза - и теперь увидел, что за рекой, будто золотисто-зеленый сад радости, стоит только что ушедшее лето, стоит над лесистыми горами, по ту сторону седловины, под которой поезда, идущие на запад, проходят два туннеля. Городок за горой называется Айхграбен. После второго туннеля железнодорожное полотно круто идет вниз, и колеса начинают стучать уже совсем в другом ритме, рельсы гудят под ними, и лес, проносящийся по сторонам, наполняется стуком и звоном, потом все вдруг обрывается - это поезд выскочил на виадук; вскоре заскрипят тормоза - впереди маленький вокзал.
Зелень колышется, она теплая и пенистая, веранда высокая, а леса простираются куда дальше, чем может охватить глаз с этой благоприятной для обзора точки. Но что до меня, то я жил в другом месте, расположенном куда ниже: в садовом домике у ручья, текущего в высокой траве, на самом дне долины, которая тоже принадлежала хозяевам верхней виллы. Я просыпался рано, потому что стены моего жилья были в основном из стекла. Птицы пели. Я вскакивал с кровати и, не одеваясь, шел по мокрой лужайке под лучами утреннего солнца. Но вот здесь, у самой реки, возле корабельного остова, была сегодня эта девочка, только что была. Голова моя поникла, я снова слышал, как шумит вода в трюме. Что-то меня преследовало, я тянул за собой некую нить, и она путалась у меня в ногах. Я глядел как завороженный на развороченные колеса парохода, словно надеялся по этим обломкам понять смысл своего существования.
3
Сразу же после истории с Рамбаузеком, прямо с того самого дня, я начал катиться по наклонной плоскости, и, как я этому ни противился, я не только был не в силах остановиться в своем падении, но, более того, постепенно опускался все ниже и ниже. Подобно кораблю в легендарном море водорослей перед Атлантидой, я, потеряв всякую работоспособность, застрял и кружился на одном месте; я из кожи вон лез, по все было тщетно, дни напролет я что-то безуспешно высиживал и чуть ли не с наслаждением вдыхал миазмы своего духовного разложения. Вино мне тоже не помогло, оно, соединяясь с моим недугом, превращалось в отраву. Своим обманчивым блеском оно лишь вводило в заблуждение, становилось своего рода фата-морганой лучшего состояния, так что пить приходилось все больше и больше, и в конце концов оно привело меня в такое дурное общество, в котором мне никогда прежде, за всю мою жизнь, не доводилось бывать.
Во мне пробудилась драчливость, и тут же нашлись соответствующие приятели. Теперь мы выпивали не в кабачке, а только у меня дома, и уже давно не наше прославленное местное вино, а какие-то прозрачные напитки с едким запахом, к тому же стоящие на столе бутылки ледяной содовой вскоре стали открывать скорее для проформы - жидкость шипела, но редко попадала в стаканы, а чаще проливалась мимо, и весь пол бывал ею залит. Тут же вспыхивали ссоры и драки. В течение всего дня пьяные, едва держась но ногах, шли через мою прихожую. В то время у меня на стенах висело старинное оружие - луки, колчаны шпаги и рапиры, причем не какие-нибудь там бутафорские подделки, а настоящее боевое оружие. Как-то раз, в сильном опьянении, они схватили рапиры - я тоже принимал в этом участие - и начали со звоном фехтовать, причем не в шутку, не добродушно, а всерьез. Те, кто еще не напился, также схватили со стены оружие и пытались силой остановить дерущихся, и все же кому-то распороли руку, и один из наших собутыльников - врач по профессии, даже хирург - сделал потом перевязку. А ведь могли бы быть и убитые, потому что на рапирах, к великому моему ужасу, не оказалось шариков, а может быть, пьяные их сами сняли.
Так мы куражились и попусту растрачивали бешеные деньги, не говоря уже о времени, бушевали дни и ночи напролет, орали песни. Быть может, мы вели себя так безобразно еще и оттого, что на наших сборищах не было женщин, то есть ничто не препятствовало самой разнузданной грубости. Пожалуй, мне сейчас зададут вопрос, причем с полным основанием, относительно моих тогдашних жилищных условий: как это я мог себе позволить вести такой образ жизни в доходном доме большого города, где было множество жильцов? Оказывается, мог. Я жил на последнем этаже, надо мной была лишь плоская крыша. А подо мной находились конторы и магазины, которые по ночам, когда у меня особенно разгоралось буйство и безобразие, были пустыми. Но при этом ту огромную квартиру, где я жил, я занимал не один. Она была разделена на две половины. Так мы дошли до моей соседки.
Это была самая прелестная пожилая дама (ей было около семидесяти), какую я только когда-либо знал. Она была стройной, но не худощавой, живой, но при этом исполненной достоинства, ее заостренное личико, обрамленное красивыми седыми волосами, светилось умом, к тому же она была просто неутомима и исключительно сноровиста во всем, к чему прикасались ее руки: она вела хозяйство своего сына и его юной жены, которая совсем недавно пришла к ним в дом. Молодожены оба имели специальность и работали с утра до вечера. Квартира так и сверкала чистотой (конечно, я сравнивал со своей половиной, где годами убирали крайне неряшливо). Госпожа Ида - так я буду звать в этом рассказе свою соседку, хотя у нее и другое имя, - вскоре стала готовить не хуже заправского повара из ресторана. И надо сказать, она отличалась большим усердием и терпением: ее кухня была до блеска начищенной лабораторией гастрономии. Мы там часто болтали. Моя явная симпатия и уважение вызвали у госпожи Иды в свою очередь дружеское ко мне расположение, и вскоре мы уже считали друг друга лучшими в мире соседями!
В те дни, когда у меня начались шумные пьянки и бесчинства, госпожа Ида жила одна в своей квартире, сын с женой получили свой очередной отпуск лишь поздней осенью и уехали, чтобы провести этот месяц на юге Италии. Моя соседка меньше всего принадлежала к людям, воспринимающим шум с повышенной чувствительностью, напротив, можно было только поражаться, насколько она была в этом отношении терпима, и сама не раз со смехом отмечала эту свою особенность. Однако глухой она тоже не была. Ну, в самом начале эксцессов, то есть вскоре после 20 октября и трех приседаний Рамбаузека, наше поведение еще не достигло своего апогея. Конечно, мы орали, но мы были в задней комнате; к тому же, как только я въехал в эту квартиру, я потратил много сил, чтобы обеспечить ее звуконепроницаемость, тогда, правда, не для того, чтобы иметь возможность беспрепятственно пировать и шуметь, а, наоборот, чтобы работать в тиши, но, как оказалось, пороку пошло на пользу то, что делалось во имя добродетели.
И все же ночью мои пьяные гости то и дело топали через нашу общую прихожую, и ничего тут нельзя было поделать, потому что шли они по нужде. При этом они, конечно, дурачились, задирали друг друга, хотя на ногах держались нетвердо. И вот как-то раз доктор Прецман - тот самый врач, что перевязал тогда руку раненому, - дал одному приятелю хорошего пинка в зад за то, что тот замешкался у унитаза. Тут началась потасовка. Шум донесен до моих комнат, и гости валом повалили в прихожую и как-то сами собой влились, так сказать, во все разрастающуюся драку, которая вскоре стала всеобщей. Казалось, подливали все больше масла в огонь, и в конце концов дрались уже все двадцать человек, каждый лупил каждого, кто попадался под руку, и никто не знал за что.
Легко вообразить, как неловко я себя чувствовал после этой ночи из-за моей несравненной госпожи Иды. На следующий день я проскользнул мимо нее, причем весьма поздно, в купальном халате и очень вежливо поздоровался; на ее остреньком личике но видно было следов бессонницы, она выглядела свежей и привлекательной, как всегда, и дружески поблагодарила меня за мои добрые пожелания. Все же оставалось совершенно непонятным, почему она ночью не выразила нам своего возмущения и не потребовала тишины: шум ведь в самом деле был просто невообразимый.
Обычно те из моих собутыльников, что доползали до меня в течение дня, чтобы опохмелиться стаканчиком, а затем уйти, пошатываясь, если встречали в прихожей соседку, прежде всегда изощрялись в учтивости - глупо ухмыляясь, они расшаркивались и, нетвердо стоя на ногах, по нескольку раз ей кланялись. Конечно, рано или поздно госпожа Ида все же должна была понять, что у меня творится. Но она виду не подавала. Однако, когда я как-то в полдень застал одного из своих приятелей, забежавшего ко мне выпить рюмочку - к слову сказать, он был из именитой семьи, держался уверенно и обходительно, хотя трезвым его давно уже никто не видел, мирно беседующим в прихожей с госпожой Идой, меня впервые посетило что-то вроде дурного предчувствия.
Как раз в эти дни госпожа Ида мне рассказала, что одна ее давняя подруга тяжело больна. У этой семидесятипятилетней дамы болела нога, это было какое-то поражение периферических нервов, да к тому же она страдала еще сердечной недостаточностью и часто бывала не в состоянии даже пошевелиться. И все же, хотя она и жила совсем одна в сравнительно большой квартире, она упрямо возражала против сиделки. Так что госпоже Иде приходилось самой о ней заботиться. К счастью, теперь, когда ее собственное хозяйство не требует ее постоянного присутствия, это было все же возможно. Когда боли в ноге усиливаются, больную мучают приступы страха, и в эти минуты она особенно боится оказаться одна. Все это госпожа Ида рассказывала, а я покорно слушал. Со вниманием. Но при этом с каким-то чувством досады. При всем внешнем буйстве своей жизни внутренне я ощущал себя скорее мертвым, чем живым, и осознал я это именно тогда, сидя на кухне и слушая рассказ госпожи Иды. Даже более того, я почувствовал страх, страх перед чьим-то карающим гневом, который может меня вдруг вырвать из нынешнего моего существования, погрузить в болезнь и старость. Да, пока милая моя соседка говорила, я чувствовал, что от смерти меня отделяет лишь тоненькая перегородка, которую может разрушить любая случайность.
У меня в комнатах речь снова зашла о "прелестной соседушке", о "мышке" - как ее уже успели здесь прозвать. Разговор почему-то упорно вертелся вокруг этой темы, причем настойчивее всех его поддерживал тот молодой человек, который до этого разговаривал в прихожей с госпожой Идой. Я сказал "поддерживал", а теперь мне уже представляется, что уместней было бы сказать "подстрекал" к нему. Доктор Прецман, мне казалось, тоже, как говорится, поддавал жару. Фамилия госпожи Иды вызывала у них почему-то смутные ассоциации с Ветхим заветом. А после того, как один из присутствующих произнес слова "Иерихонские трубы" - слова эти возникли внезапно в какой-то злосчастной связи, и их подхватили собутыльники, - вся ситуация совершенно неожиданно обнаружила свою оборотную сторону, словно перевернули медаль. Иерихонские трубы. Эти наши слова знаменовали беду. Я понял, что имею дело с уже созревшим чудовищным заговором. Какой-то гость крякнул, чтобы раззадорить и тех, кто был еще в нерешительности: мы должны доказать, на что мы все без исключения способны, нам надо превзойти самих себя, мы устроим спектакль, пусть знают, с какой легкостью мы готовы проделать нечто совершенно невероятное.
Сопротивлялся я очень слабо; я чувствовал себя совсем потерянным, как бы парализованным. К тому же в глубине души я, может быть, надеялся, что наша затея, которая теперь с такой поспешностью приводилась в исполнение, вдруг выбьет затвор из плотины, которая все это время перекрывала поток моих жизненных сил, выбьет именно благодаря своей, так сказать, чрезмерности. Тот молодой человек, который здесь уже дважды упоминался, безотлагательно обратился за содействием к городскому оркестру. И вот они были в нашем распоряжении, все три трубы, два тенора и один геликон. И при них, конечно, музыканты. Играть решили Триумфальный марш из "Аиды" Верди. Что ж, марш так марш, я был не против. Доктор Прецман раздал нам двадцать самозаряжающихся пистолетов, которые невероятно громко стреляли, но, конечно, вхолостую - это было игрушечное оружие. Все старались перекричать друг друга, и говорили мы только о "мышке". Как трогательно она будет выглядеть в своей кроватке, когда заревут трубы и загромыхают выстрелы; скорее всего, она замрет от страха. Интересно, носит ли она ночной чепец? До чего же она все-таки прелестна, эта "мышка"! Около полуночи пришли, стараясь не шуметь, музыканты. Им посулили большой гонорар, и это оказалось для них решающим, а до всего остального им явно не было никакого дела, вели они себя на редкость по-деловому: их наняли, чтобы играть, и все; они принесли с собой сложенные пульты, а свои ценные инструменты в черных футлярах они бережно сложили в углу, чтобы их никто не задел. Потом они с нами выпили. Духовики любят выпить.
Молодой человек торопливо, но обдуманно отдавал последние распоряжения, и доктор Прецман тоже принимал во всем этом участие. И именно он, отведя музыкантов в сторону, настойчиво вбивал им в голову, что, как только мы все выйдем в прихожую, они должны изнутри закрыть дверь на ключ, то есть сами себя запереть, и тут же начать играть, не обращая ни малейшего внимания на то, что будет происходить, все снова и снова невозмутимо повторять тот же марш, причем всякий раз начиная с самого начала. С первых наших попоек я мучительно подозревал доктора Прецмана в том, что он на самом деде вовсе не пьян, а лишь делает вид, что сильно под "мухой". Уже случалось, что он вдруг выходил из своей роли пьяницы. Хотя бы в тот раз, когда ему пришлось делать перевязку, у пего странным образом был весь необходимый перевязочный материал в кожаной сумке, оставленной в прихожей. Совершенно случайно, как он нам сказал. А мне тем не менее казалось, что он нас всех дурачит. Или он вознамерился изучить на нас действие алкоголя? Скорее, так мне думается теперь, задним числом, он хотел довести до крайности все, чтобы посмотреть, как далеко мы можем пойти. Впрочем, в ту ночь, перед осуществлением задуманного, мы выпили немного. Поэтому нам удалось совершенно бесшумно выйти в прихожую, хотя нас было ни много ни мало двадцать человек. Мы зажгли все лампы, тихо открыли дверь на лестничную площадку и там тоже включили свет. Этого требовала "торжественность момента" - так по крайней мере упрямо утверждал все тот же крикун, и он сумел настоять на своем, - к тому же это давало возможность желающим безо всяких церемоний к нам присоединиться. Пусть все посмотрят, как веселятся молодые люди. Так стояли мы молча и недвижимо с пистолетами в руках, сбившись в кучу перед дверью госпожи Иды. Было двадцать пять минут второго...
И вот ясно и звонко зазвучали трубы, полились чарующие чистотой интонации звуки. Смиренно-величественная мелодия Верди, исполненная воистину трогательной красоты и блеска, разорвала ночную тишину. Несколько мгновений спустя мы вбежали в спальню "мышки", выкрикивая какие-то бессвязные слова и усердно стреляя из своих оглушающих пистолетов. Выключатель у двери не сразу удалось найти, а задние теснили нас, все продолжая палить. И даже когда вспыхнувший яркий свет осветил все углы и мы обнаружили, что в комнате никого нет, а кровать из красного дерева стоит нетронутая, в прихожей еще раздавались последние выстрелы. Но у тех, кто уже увидел, что в спальне пусто, руки опустились. Мы, все двадцать человек, снова сбились здесь в кучу и стояли так же молча, недвижимо, как только что в прихожей перед этой дверью. И снова тишиной полностью овладели аккорды Верди, потому что музыканты продолжали играть невзирая ни на что. Когда же они на несколько мгновений прервались, чтобы еще раз начать с начала Триумфальный марш, все отчетливо услышали торопливые шлепки, словно кому-то впопыхах давали пощечины (по правде говоря, мы сами чувствовали себя вполне соответственно); оказалось, звуки эти исходила от шлепанцев привратника, который быстро бежал вверх по лестнице, стараясь не задерживаться на поворотах; не прошло и минуты, как он, все же осторожно озираясь, влетел в прихожую, где клубился пороховой дым. Добравшись до нас, он в полном недоумении застыл на месте. Так он и стоял посреди комнаты, долговязый, худой человек с широко раскрытыми, бессмысленными, словно прозрачные стекла, глазами. Трубы пели. Густой дым от бесчисленных выстрелов висел в спальне "мышки", под потолком, будто прямая доска, которая еще и вылезла сквозь отворенную дверь в прихожую.
Под несмолкающее пение труб прибыл и наряд полиции, которую жена привратника вызвала по телефону, как только началась стрельба. На лестничной клетке, где и так уже толпился народ, раздался топот сапог. С завидной сноровкой, которой обладает криминальная полиция всех больших городов - она достигается отбором людей и их строгой выучкой, - наряд во главе со старшим ворвался в нашу квартиру, и несколько секунд спустя мы уже стояли с поднятыми вверх руками (как это ни смехотворно, привратник тоже), а на нас были направлены дула револьверов. Трубы не умолкали. Нам пришлось бросить свои пистолеты на пол, и тут полицейские увидели, что это за оружие. Револьверы опустились, защелкали предохранители. Музыканты невозмутимо продолжали играть, не обращая никакого внимания на то, что полицейские громко кричали и барабанили им в дверь, так что в конце концов ее пришлось взломать, и только тогда замерли наконец аккорды Верди.
- Кто хозяин квартиры? - спросил старший полицейский.
Мне пришлось назваться. Доктор Прецман как-то неприятно усмехнулся. Знакомы ли мне собравшиеся здесь люди?
- Это мои гости, - сказал я и добавил: - А вот это - привратник!
Старший, конечно, давно уже понял, что все здесь происходящее - не более чем озорство. Нас даже не арестовали, а всего лишь переписали, установив по документам наши личности. И музыкантов, которые, к слову сказать, все трое годились нам в отцы, тоже. Они явно были весьма смущены случившимся. Вслед за тем полицейские отбыли. Вся эта история все же кончилась, мягко выражаясь, неприятностями, причем весьма продолжительными. Конечно, предъявить нам обвинение в незаконном ношении оружия было невозможно; зато против нас возбудили дело о грубом нарушении тишины в ночное время. И со ссылкой на тот параграф уголовного кодекса, где речь идет о хулиганстве, всех приговорили к денежному штрафу, правда условно, ввиду незапятнанности наших репутаций. Что до музыкантов, то их удалось выгородить.
Произведения
Критика