Виталий Закруткин. ​Костры детства

Виталий Закруткин. ​Костры детства

(Отрывок)

Много с той поры воды утекло, многие из моих сверстников ушли из жизни, и сама жизнь неузнаваемо изменилась, но сквозь дымку времени я и сейчас вижу их, костры детства, и, как тогда, в давно минувшие времена, чувствую их тепло…
Тихий весенний вечер. Сникли баламутные апрельские ветры, которые куролёсили весь день, то вздымая пыльцу на подсохших просёлках, то весело гоняя порыжевшие за зиму кусты перекати-поля по свежей, сыроватой пахоте.
Хорошо, подстелив попону, лежать на опушке прозрачного в своей трепещущей наготе перелеска и смотреть в ясное, тёмно-голубое небо, на котором начинают робко, неярко светиться первые звёзды. Попона пахнет солоноватым конским потом. Нежно пахнут тугие, клейкие почки дуба и береста, тонкие стрелки проклюнувшегося на лесных полянах пырея, и сквозь эти запахи властно пробивается сильный, тревожащий душу запах только что вспаханных полей.
Усталость смежает веки, ломит от усталости босые ноги, ломит руки, и тебе всё ещё кажется, что ты не лежишь, а идёшь по неглубокой борозде, придерживая ручки плуга, и перед тобой мелькают копыта наморенных коней… Тихонько потрескивают под лемехом корни бурьянов, ровным пластом укладывает землю плужный отвал, сзади, за твоей спиной, хлопочут, отыскивая корм работяги-грачи… Ты слышишь гортанные голоса грачей, но тебе только кажется, что они на пахоте. Грачи переговариваются, устраиваясь на ночь на только что достроенных гнёздах, и так сладко, так истомно дремлется под их неторопливый, очень, должно быть, деловой разговор.
Но вот оглушительно громко, прямо над твоим ухом, раздаётся басовитый голос дяди Иосипа:
— Эй, вы! Жабы зелёные! Работнички! Все чисто поснули! Марш в лес за сушняком! Зараз запалим костёр, напечём картошки, ужинать будем!
Ещё совсем сонный, в странной полудрёмоте, идёшь ты по лесной поляне и почти не замечаешь, что рядом с тобой бредут такие же сонные мальчишки и девчонки, твои друзья. Так же, как ты, они от утренней зари до вечерней шагали по бороздам, придерживая прыгающие ручки плуга, или шли, помахивая кнутом и подгоняя взмыленных коней. Они так же, как ты, смертно устали, так же хотят спать.
Но только прошуршит в палой лесной листве отощавший за зиму ёж или мелькнёт за терновником рыжий лисовин, — куда денется сон! Зазвенят в лесу голоса, станут весело перекликаться работавшие целый день в поле «зелёные жабы» — ребята-хлеборобы, станут гоняться один за другим, пугать девчонок, и усталость как рукой снимет!
Идёшь по вечернему лесу, слушаешь птичий переклик, всей грудью вдыхаешь чаровные запахи первых трав, дубовых почек, свежей пахоты, подбираешь потрескивающий под ногами сушняк и, взвалив вязанку на плечи, несёшь туда, к лесной опушке, где скоро, скоро запылает костёр.
На опушке, подстелив попоны, полушубки, пустые мешки, сидят, покуривают самосад мужики: дядя Иосип, дядя Кондрат, дядя Трофим, дед Иван, дед Лукаш. Все они бородатые, загорелые, кряжистые, и руки у них тёмные, жёсткие, с мозолистыми ладонями — руки пахарей. Они скуповато говорят о погоде, о каких-то новых сортах пшеницы, которую кто-то видел на районной выставке, о гвоздях, о подковах, о дёгте, о продналоге.
Один за другим подходят к опушке и складывают сушняк бессменные помощники отцов-хлеборобов, деревенские мальчишки и девчонки.
Дед Лукаш вынимает из кармана подобранный где-то здоровенный кремень, кресало, трут и начинает высекать огонь. Из-под его корявых, испещрённых ссадинами и порезами пальцев на все стороны сыплются, разлетаются веером красноватые искры. Дед Иван услужливо приставляет к дымящемуся труту клок выдранной из залатанной стёганки ваты. Весело вспыхивают под сушняком языки пламени, и уже вовсю пылает на опушке огромный костёр. На потемневшем небосклоне сразу бледнеют, словно тонут в густой темноте, звёзды, а темнота подступает к самому костру, обволакивает всё вокруг. Не видно уже ни деревьев, ни пофыркивающих где-то поблизости коней, ни пахоты.
А у костра сидят наморенные за день люди — взрослые и дети. Сидят молча, поглядывая на плящущее пламя. Трещат в костре сухие сучья, к небу вздымаются, мельтешат искры, тянет дымком. Дед Лукаш длинной палкой чуть отодвигает от пылающего костра угли, гасит конец палки, воткнув его в землю, потом степенно достаёт из большой холщовой торбы пяток картофелин, краюху хлеба, аккуратно завёрнутую в тряпицу соль. Раскладывает всё на расстеленном у ног мешке и одну за другой суёт картофелины в отодвинутый от костра жар.
Все следуют его примеру. Кто из таких же холщовых торб вынимает и начинает печь картофель, кто достаёт кусок засоленного перед рождеством сала, луковицу, солёный огурец. Девчонки, те предпочитают бутылку молока и подслащенную мёдом лепёшку.
Ужин проходит в безмолвии. Когда люди едят, говорить не положено. Так издавна учили деды и прадеды, значит, так нужно. Хрустят под чьими-то острыми зубами сдобренные перцем огурцы. Кто-то, выпятив губу, дует на горячую картофелину, перебрасывает её из ладони в ладонь. Кто-то смачно крякнет, откусив добрую половину горькой луковицы.
А костёр горит, потрескивает, сыплет искры, освещая смуглые, загорелые лица. Дядя Кондрат или дядя Трофим подбрасывают в огонь сушняк. На минуту-другую пламя утихает, к небу тянется столб дыма, потом костёр вновь разгорается, горит буйным, жарким пламенем.
Окончен ужин. Мужики достают из карманов обрывки газет, вырванные из школьной тетради листки, свёртывает цигарки, прикуривают от горящих в костре веточек, медленно, смакуя, затягиваются крепким дымом табака-самосада. Некоторое время все молчат, смотрят на пламя костра, потом кто-нибудь начинает разговор, который, конечно, интересует всех.
— Надысь моя гнедая захромала на левую переднюю, — говорит дядя Петро. — Глядел я её, глядел, вроде бы ничего, а она хромает, и всё. Жинка, конечно, в слёзы. Вези, говорит, ветинара, а то жеребая кобыла пропадёт. Ну, привёз я ветинара, он её и так и этак разглядывал и всё ж таки причину нашёл. Махонький, почти что неприметный камушек, остренький такой, в мякоть стрелки, гад, впился, стрелка уж посинела вся…
— Никудышный ты хозяин, Петро, — незлобиво прерывает рассказчика дед Иван. — За конями надо кажен день глядеть, особливо за копытами. Мало ли чего может быть, наминка какая или же острый гвоздь попадёт, вот тебе и случай приключится…
И начинается у костра неторопливый разговор и поучения стариков, которые доживают свою жизнь и за долгие годы работы на земле узнали многое, о чем следует рассказать молодым и особенно нам, «жабам зелёным». А мы, открыв рот, жадно слушаем многоопытных заматерелых дедов.
И узнаем, как надо лечить натёртые конские холки и как проколом «пустить воздух» из брюха вздувшихся коров, как лучше передвигать в руках подвешенное к амбарной балке решето, чтобы очистить от сорных примесей семенное зерно, как по звону, одним прикосновением ногтя, определить твёрдость или мягкость косы и каким бруском её точить, какие сорта арбуза дают добрые урожаи под берестюками, а какие на склоне холма за прудом.
Долго длится разговор мужиков в ночном. Кто-то подбрасывает и подбрасывает сушняк в костёр, пошевеливает палкой покрытый пеплом жар, а мы слушаем, стараясь не проронить ни одного слова. Мы должны, обязаны знать всё это, потому что поля и сады, бахчи и огороды, кони и коровы, свиньи и гуси, всё, что сеют, сажают, выращивают на земле наши отцы и матери, — это наша жизнь, наша работа, наша дорога, по которой нам надо идти, и мы должны впитать в себя, познать мудрость веков, опыт многих поколений земледельцев, чтобы потом, через годы, прийти на кладбище, поклониться отцовским и материнским могилам и сказать: спасибо вам за науку, за великое счастье работать на прекрасной родной земле…
Ещё горит костёр, а уже, натянув на голову свитку, помаленьку похрапывает дед Лукаш, начинает клевать носом дядя Петро, позёвывают, вздыхают девчонки. И тогда кто-нибудь из бородатых говорунов, хитровато поглядывая на нас, начинает рассказывать всякие бывальщины и небылицы, рассказывает складно, красиво, потому что чувствует вокруг себя внимательных слушателей. Рассказывает про то, как ему, отважному бойцу червонного казачества, доводилось ловить в лесах махновскую банду Крука и как удалось ускользнуть от расправы самому батьке Махно, которого прижали к Днестру красные полки; как трое ходоков из соседнего села были посланы обществом к Ленину, как долго добирались они до Москвы в товарных вагонах, как их принял в Кремле Ленин и каждого уважительно называл по имени-отчеству.
Покуривая цигарку и лихо сплёвывая сквозь зубы горькую слюну, он говорит, как наша деревня жила до революции и как роскошествовал тут помещик-немец, у которого деньги по разным русским и заграничным банкам были положены. И мы, гоня сон, слушаем его хрипловатый голос заядлого курильщика:
— Вся эта земелька, и поля, на которых мы теперь работаем, и леса, и толока, и пруды были его, — всем этим владел он, Фридрих Францевич. А нам пан по десятинке землю в аренду сдавал, да и то самую плохую, неродящую. Так и перебивались наши отцы-матеря с хлеба на воду, гнули спину на пана… Он же чего хотел, то и делал. Одного разу чи в Англии, чи в Америке купил автомобиль. Заведёт его и всяких приезжих дамочек по деревне катает. Сколько кур, поросят да собак подавил, и не перечесть. Бабы плачут, они этого порося месяцами, можно сказать, выкармливали, от себя кусок хлеба отрывали, а пану хоть бы что! Задавит телёнка или же гуся и посмеивается. Ну и дамочки его тоже хаханьки справляют. Им, видишь ли ты, весело…
Гаснет, покрывается пеплом костёр. Сладко похрапывают дядьки и деды. Фыркают, призывно ржут, скликая жеребят, лошади. А мы всё слушаем неугомонного рассказчика, который помалу переходит на всякие небылицы-побрехеньки.
Мы узнаем, что на Луне до сих пор видно, как убийца Каин брата своего Авеля жизни лишает; верим тому, что в соседнем хуторе живёт старуха-ведьма, которая у любой коровы может «молоко отбить», что если кони по ночам в конюшне тревожатся, то это домовой от нечего делать играет с ними, гривы им заплетает…
Совсем погаснет костёр, останется от него только белесая круговина пепла. Выше поднимется полная луна, и в её волшебном, таинственном свете видно, как вдалеке укладываются спать кони, как долго умащиваются они, всхрапывают, ложась на бок и откинув усталые ноги. Все спят. А ты ещё слушаешь, как за холмом, в деревне, лают собаки и где-то за лесом, на болоте, кричит выпь. Потом и тебя сморит сон, залезешь ты под тёплый, пахнущий овчиной полушубок и словно нырнёшь куда-то в добрую, желанную, по-матерински ласковую тьму…
Как только забрезжит заря, все начинают потягиваться, просыпаться. Повлажнели от прохладной росы попоны, свитки, армяки. Не хочется вылезать из-под тёплого полушубка, но, ничего не поделаешь, надо вставать. Деды и дядьки тебя торопят. И бежишь ты к холодному лесному роднику, наскоро ополаскиваешь лицо, доедаешь вчерашний картофель, берёшь уздечки и идёшь запрягать отдохнувших за ночь коней.
И снова шагаешь и шагаешь по борозде, на поворотах очищаешь сверкающий, как зеркало, лемех плуга от налипшей земли и пашешь поле до полудня, пока не пригреет весеннее солнце и не станут короче тени коней.
В полдень мать или сестра принесут из деревни бережно укутанный полотенцем горшок глиняный. Выпряжешь, отгонишь к лесной опушке запотевших коней и усаживаешься обедать. И каким вкусным, каким наваристым покажется тебе горячий куриный суп с домашней лапшой! И хотя ещё молоко у тебя на губах не обсохло и от нетерпения ты потягиваешь носом, весь ты преисполнен гордости и стараешься держаться как взрослый мужик-работяга. К обеду приступать не торопишься и ешь медленно, молча, как велели отцы и деды. А впрочем, ведь ты и впрямь работяга: всю весну в поле, почернел от ветров и солнца, руки твои в мозолях, а босые ноги в царапинах. Чем не мужик?

Видно, потому присевшая у борозды мать глядит на тебя с плохо скрытой жалостью и с уважением. Она долго молчит и только подкладывает тебе то куриную шейку, то крылышко, то какую-нибудь лепёшку.
— Кушай, сынок, кушай, — говорит мать. — Недельку ещё поработаешь, потом брат тебя сменит, а ты опять пойдёшь в школу, будешь навёрстывать то, что пропустил…
И вновь под ногами у тебя тёмная, уходящая назад борозда, ты бредёшь по сырой, прохладной земле, слышишь, как потрескивают срезаемые острым лемехом корни бурьянов, мелькают перед тобой конские копыта, а ты вцепился в чапиги, держишь плуг изо всех сил, чтобы борозда шла ровно, чтобы нигде не было ни одного огреха, потому что за каждый огрех тебя будут ругать и языкатые девчонки долго будут смеяться над тобой, незадачливым пахарем, негодным сопливым мужичишкой, который не умеет пахать и борозда у него такая кривая, будто ленивый вол на ходу помочился.
А вечером, когда зайдёт солнце и повеет сумеречной прохладой, ты выпряжешь сморенных коней, запотевшие, с белыми натёками мыла конские бока по-хозяйски оботрёшь клочком сухой травы, сядешь верхом на серую борозденную кобылу, вороную — подручную — привяжешь поводом справа и едешь потихоньку к лесному роднику. Пока шажком доберёшься до родника, кони охолонут, остынут немного, их можно будет напоить. Ведь ты давно уже знаешь, что разгорячённым работой коням воду давать нельзя, их сразу можно «запалить», и тогда крепкие конские ноги потеряют силу, ослабеют. Потому, хоть и хочется тебе поскорее прилечь на попону, потянуться всем телом и замереть в блаженстве, едешь ты тихо, придерживая коней.
В лесу, у родника, свежо и прохладно. Пахнет молодой травой, сыростью. Где-то в гущине подлеска перекликаются птицы, бродят ежи, исхудавшие за зиму ласки. Ты слышишь лесные голоса, невнятные шорохи, всем телом чуешь полную неизведанных тайн жизнь земли. Руки и ноги ноют от сладкой усталости, и так тебе хорошо, что ты вдруг в какой-то несказанно прекрасный миг начинаешь испытывать наслаждение трудом, радость работы пахаря-земледельца.
Приникнут к роднику, долго пьют чистую холодную воду верные твои друзья кони. Пофыркают, на минуту оторвутся от воды и стоят, раздумчиво слушая журчание родника. С их нежных, бархатистых губ стекают, звонко падают на обомшелые камни прозрачные капли. Постоят кони, подумают и опять наклоняют к роднику гривастые головы и снова пьют…
А там, на заветной опушке, уже призывно пылает костёр. Кто-то жарит картошку, кто-то в измятом солдатском котелке подогревает чуть приправленный салом жидкий кондер. Проворные девчонки поужинали раньше всех. Они охотно помогают дедам и дядькам помыть опустошённый кувшин, бутылку, ложки.
Хотя мы, считающие себя мужиками, «зелёные» пахари, смотрим на девчонок с лёгким презрением, потому что вроде бы и не их дело ходить за плугом, а тем более пасти коней в ночном, втайне каждый из нас вздыхает по какой-нибудь Танюшке, Соне или Фросе. Во-первых, нам известно, что после гражданской войны не в каждой семье отцы остались живыми, что нелегко работать женщинам-вдовам, у которых на плечах целая куча детей-сирот и среди них ни одного парня. Видно, потому даже самые разухабистые из нас жалеют девчонок, стараются хоть чем-нибудь помочь им: запрягут и выпрягут коней, на отдыхе почистят и отрегулируют плуг, носят здоровенные вязанки сушняка для костра. Во-вторых, каждому из нас хочется казаться заправским мужиком, при случае прихвастнуть перед товарищами: вот, мол, Танька меня вчера поцеловала, а ночью я грелся под её полушубком. Ничего этого, конечно, не было и в помине, но нам хочется, чтоб так было, потому что больно хороши наши труженицы-девчата. Глядишь, идёт какая-нибудь из них за плугом, румяная, стройная. Упадёт ей на плечи старенький материнский платок, а степной ветер растреплет каштановую с рыжинкой косу, и кажется тебе, что никого нет лучше её. А она, чтоб не захлюстать подол в росных бурьянах, подоткнет повыше платьишко и шагает по борозде крепкими своими аккуратными ножками, так, будто не идёт, а танцует на пахоте. Это ничего, что босые её ножки исцарапаны колючим старником, потемнели от пыли. Вечером она побежит к лесному роднику, умоется, ополоснётся, настороженно оглядываясь, чтоб какой-нибудь озорник не сглазил её девичью красу, и идёт к костру свежая, чистая, быстрая, будто и не шагала весь день за плугом. Идёт, скромно потупив голову, на ходу заплетая густую, растрёпанную косу, а сама так и стреляет карими своими глазами, словно хочет обнять весь наполненный птичьими песнями, запахами первых весенних цветов и земли блистательный мир…
Горит костёр. Плывут над полями, над перелесками протяжные песни: про разбойников, которые среди лесов дремучих несут раненого товарища; про растущую на крутой горе калинушку-размалинушку; про корабль, на котором плывёт молодой солдат; про казака, скачущего через долину, чтобы повидать свою милую; про коварную казачку, которая ему изменила и другому сердце отдала. Глядя в звёздное небо, поют седые, бородатые деды и дядьки, куда-то в немыслимую даль тонко и нежно ведут песню девчонки, ломкими, хрипловатыми от ветров голосами мы, «зелёные» пахари, подпеваем им, и, словно белые лебеди, летят наши песни далеко, далеко. Летят над перелесками, над просёлочными дорогами, над холмами и долинами, над полями, которые исхожены нами, и такое в душе у тебя тихое счастье, что готов ты заплакать от любви к земле, к полям, к людям и зверюхам, к деревьям и травам, ко всему живому, трепетному, что окружает тебя, уставшего и счастливого от нелёгкого многодневного труда…
Костёр горит, сыплет искрами. И так хорошо лежать у огня, слушать неторопливый рассказ о герое Котовском, который проходил с бригадой по нашим местам, бил беляков и гарцевал на коне, одетый в синюю венгерку и в огненно-красные галифе; о жизни Василия Ивановича Чапаева, о Блюхере, о Фрунзе, которых видели дядька Павел или дед Митрофан. И тебе самому уже кажется, что ты герой, что скачешь ты по полю битвы, рубаешь белогвардейцев и на остро отточенном, до зеркального блеска начищенном твоём клинке пылают огненные отсветы пожаров…
Чуть дальше, за перелеском и за кривой балкой, на склонах дальнего холма и у невидимого в ночной темноте просёлка тоже горят костры. Ты знаешь, что там, у костров, сейчас тоже отдыхают, пасут коней пахари и так же поют песни про плывущий по синему морю корабль, про злую кручину — подколодную змею, которая извела добра молодца, и так же слушают рассказы о героях минувших войн, о зачарованных кладах на сельских кладбищах, о поимке бандитов-махновцев. Тебе ведомо не только это. Ты знаешь, у какого костра кто сидит, потому что все эти люди, жители окрестных хуторов, — друзья твоего деда и твоего отца, твои друзья и подружки, которые так же, как ты, исходили не одно поле на этой чуть всхолмленной нелёгкой земле…
Костры, костры! Сейчас, через многие годы, через всё, что пережито, что навсегда потеряно и что найдено, сквозь войны и горе, радость и надежды, светят они мне оттуда, издалека, от начала дорог, согревают душу и не меркнут, не гаснут вечно манящие незабвенные костры детства…

Биография

Произведения

Критика


Читати також