Габриэль Шевалье. Клошмерль
(Отрывок)
НИЖЕСЛЕДУЮЩИЕ ВЫСКАЗЫВАНИЯ С УСПЕХОМ ЗАМЕНЯТ ПРЕДИСЛОВИЕ И К ТОМУ ЖЕ НЕ ТАК НАСКУЧАТ
Difficile est non satiram scribere.
Ювенал
Я полагаю, что человеческое воображение не способно измыслить фантазию, столь необузданную, чтобы она не нашла образца в бытии человеческом и, следовательно, не могла бы быть объяснена и обоснована нашим рассудком.
Я люблю речь простую и бесхитростную – такую же при письме, как при изустной беседе.
Монтень
Главное – развлекать других, но иной раз не худо позабавиться и самому
Дидро
– Кто тебя научил такой весёлой философии?
– Привычка к несчастьям.
Бомарше
Я с удовольствием носил бы маску, я с наслаждением переменил бы имя.
Стендаль
1
ВЕЛИКИЙ ПРОЕКТ
В октябре 1922 года, около пяти часов вечера, под тенистыми каштанами главной площади Клошмерля-ан-Божоле, посреди которой красуется великолепная липа, по преданию, посаженная в 1518 году в честь приезда в эти края Анны де Боже, медленно прогуливались два человека; они ходили взад и вперёд неторопливой походкой провинциалов, глядя на которых всегда думаешь, что времени у них хоть отбавляй, и обменивались фразами, исполненными столь глубокого смысла, что каждой из них предшествовала долгая пауза – шагов этак в двадцать. Иногда одно словечко, а то и междометие заменяло целую фразу. Но для обоих собеседников эти восклицания были ясны и понятны – ведь они давно друг друга знали, преследовали общие цели и совместно вынашивали честолюбивые планы. В данный момент их замыслы были направлены против оппозиции, а следовательно, имели характер политический. Именно поэтому оба они были столь серьёзны и насторожены.
Одному из них за пятьдесят. Высокий, с ещё не поседевшими белокурыми волосами и красноватой физиономией, он выглядит типичным потомком бургундов, населявших некогда берега Роны. Лицо его, огрубевшее от ветров и солнца, оживляют маленькие светло-серые глаза, окружённые сеткой мелких морщин. Он постоянно щурится и от этого выглядит хитрецом, иногда неумолимым, а порой добродушным. Губы могли бы рассказать о его характере больше, чем глаза. Но они скрыты под висячими усами, откуда выглядывает мундштук короткой потемневшей трубки, которую он больше покусывает, чем курит, а пахнет она не столько табаком, сколько виноградной водкой. Этот человек крепко сколочен – суховатый, с длинными прямыми ногами; он отнюдь не толст, но имеет обыкновение ходить вразвалку, небрежно выпятив живот. Одежду его не назовёшь изысканной, однако удобная и хорошо начищенная обувь, добротное сукно костюма и пристежной воротничок, который он носит даже в будни, свидетельствуют, что человек этот богат и уважаем. В его голове и скупых жестах чувствуется привычка к власти.
Зовут его Бартелеми Пьешю, он мэр Клошмерля и крупнейший владелец виноградников. Расположенные на солнечных юго-восточных склонах, они дают самые душистые вина в округе. Кроме того, он председатель сельскохозяйственного комитета, член совета департамента, а это делает его важной персоной далеко за пределами городка – в Сале, Одена, Арбюиссона, Переоне и Во. Ему приписывают некие честолюбивые намерения, впрочем, пока ещё весьма неясные. Ему завидуют, но тем не менее его влияние импонирует обитателям округи. Он по-простецки носит крестьянскую шляпу из тёмного фетра, сдвинутую на затылок, её тулья продавлена посередине, а широкие поля отделаны галуном. В этот день он шагает, заложив руки за отвороты пиджака и наклонив голову, – это помогает ему сосредоточиться. Так он обычно выглядит в ответственных случаях, и его манера держаться внушает уважение подчинённым.
– Котелок у этого Пьешю варит, – говорят они.
В отличие от мэра, его собеседник – тщедушный человечек неопределённого возраста. Жидкая бородёнка прикрывает до обидного крохотный подбородок. Старомодное облезшее пенсне с цепочкой, закинутой за ухо, водружено на внушительный хрящ с двумя гулкими ноздрями, приправляющими речи этого господина изрядной долей гнусавости. За стёклами пенсне поблескивают зеленоватым светом близорукие глаза прожектера, всецело занятого мыслями о невоплотимом идеале. На заострённом черепе красуется соломенная шляпа типа панамы. От летнего зноя и пребывания в шкафу зимой она побурела и стала ломкой, как метёлки кукурузы, что сохнут в Брессе под навесами ферм. Его ботинки с медными застёжками явно реставрировал очень искусный сапожник, но они, несомненно, приближаются к своей последней починке, ибо новая заплата не спасёт их от неминуемого финала. Человек этот шагает, посасывая дешёвую, неумело скрученную сигарету, в которой больше бумаги, чем табака. Это Эрнест Тафардель, школьный учитель, секретарь мэрии и, стало быть, сподвижник Бартелеми Пьешю. Иногда мэр делает его своим наперсником. Впрочем, Пьешю никогда не бывает чрезмерно откровенен и, уж во всяком случае, никогда не преступает заранее намеченных границ доверительности. Но если для служебных бумаг мэра требуются сложные формулировки, Тафардель становится советником своего патрона.
Учитель выказывает присущую истинным интеллигентам благородную отрешённость от мелочей материальной жизни. «Возвышенный ум, – любит говорить он, – вполне обходится без лакированных башмаков». Сей метафорой он хочет сказать, что изысканность костюма или скромность оного ничего не добавляет к интеллекту и ничего не отнимает у него. Это также должно навести на мысль, что в Клошмерле есть, по крайней мере, один обладатель подобного интеллекта, к сожалению, прозябающий на второстепенных ролях: его можно обнаружить по отсутствию блеска на башмаках. Заметим, что Тафардель не без гордости считает себя глубоким мыслителем, неким сельским философом, одиноким и никем не понятым. О чём бы он ни говорил, всё превращается в поучение, в наставление. Разглагольствуя, он поднимает и подносит к лицу указательный палец – этот характерный жест простолюдины издавна приписывают учительскому сословию. Когда он что-либо утверждает, то так сильно давит этим пальцем на нос, что сворачивает его кончик набок. Неудивительно, что после тридцати лет преподавательской деятельности, постоянно требующей утверждений, нос нашего педагога был чуточку скошен влево. Для полноты картины добавим, что сентенциям учителя сильно вредит дурной запах изо рта, и горожане побаиваются его мудрости, которую он любит выдыхать собеседнику прямо в лицо. Тафардель – единственный человек в округе, не подозревающий об этой неприятной своей особенности. Впрочем, он отлично видит, как горожане стремятся избежать встречи с ним и с крайней поспешностью обрывают доверительные беседы и горячие споры. Тафардель приписывает всё это невежеству и грубому материализму обитателей Клошмерля. Поскольку собеседники его сдаются, не сопротивляясь, учитель усматривает в их поведении презрение к своей особе. Его обида покоится на недоразумении. Тем не менее он тяжко страдает от этого, ибо, будучи говоруном по природе и к тому же человеком образованным, хотел бы блистать эрудицией. Своё вынужденное одиночество он объясняет тупостью местных виноделов, оболваненных пятнадцатью веками религиозного и феодального гнёта. Свою обиду он возмещает страстной ненавистью к кюре Поноссу, о которой знает весь город, – по правде сказать, ненавистью чисто отвлечённой и вполне платонической.
Считая себя учеником Эпиктета и Жан-Жака Руссо, учитель превыше всего на свете ценит добродетель. Он посвящает свои досуги составлению официальных бумаг в мэрии или сводок для «Пробуждения винодела», газеты, издаваемой в Бельвиле-на-Соне. Овдовев много лет назад, Тафардель с тех пор ни разу не нарушил целомудрия. Выходец из Лозера, края строгих нравов, он никак не может привыкнуть к грубоватым шуточкам местных вино-хлебов. «В моём лице, – размышляет он, – эти варвары оскорбляют прогресс и науку».
Всё это только увеличивает его признательность и преданность Бартелеми Пьешю, который дарит его симпатией и доверием.
Но мэр умеет извлекать пользу из всего и вся. Когда предстоит серьёзный разговор, он уводит учителя на прогулку, предпочитая созерцать его в профиль. Впрочем, бездна, отделяющая скромного учителя от крупного землевладельца, удерживает первого на почтительном расстоянии, и это спасает мэра от миазмов, каковые Тафардель извергает простым смертным прямо в лицо. Больше того, будучи ловким политиком, Пьешю ухитряется использовать аромат, исходящий из уст секретаря. Зачастую, когда предстоит дело не из лёгких и нужно добиться согласия некоторых муниципальных советников из оппозиции – нотариуса Жиродо или влиятельных землевладельцев Ламолира и Манигана, мэр ссылается на нездоровье и посылает к ним Тафарделя, вооружённого служебными бумагами и непобедимым чумным красноречием. Стремясь поскорее заткнуть учителю рот, советники незамедлительно капитулируют. Бедняга Тафардель считает свои аргументы неотразимыми. Это убеждение утешает его в трудные минуты. Свои неудачи в обществе он приписывает зависти, которую возвышенные натуры всегда внушают людям посредственным. Когда он возвращается, гордый своей победой, Пьешю молчаливо ухмыляется, потирая багровую шею, что означает то ли задумчивость, то ли радость.
– Из вас вышел бы великолепный дипломат, Тафардель, – говорит он. – Стоит вам открыть рот – и все согласны.
– Господин мэр, – отвечает Тафардель, – это заслуга образования. Существует такая манера излагать суть дела, которая ускользает от понимания непросвещённых, но в конечном итоге всегда убеждает их.
* * *
– Послушайте, Тафардель, надо нам придумать нечто такое, что сразу показало бы преимущество прогрессивного муниципалитета. – Этими словами Бартелеми Пьешю положил начало нашей истории.
– Я с вами совершенно согласен, господин Пьешю. Но разве мы уже не воздвигли памятники павшим на поле брани?
– Такие памятники скоро будут стоять в любом городишке, каким бы ни был его муниципалитет, и кое-кто не преминёт нас этим уколоть. Нужно найти что-нибудь пооригинальнее, что-нибудь более соответствующее программе нашей партии. Не так ли, Тафардель?
– Конечно, конечно, господин Пьешю. Ведь мы призваны нести прогресс в деревню и неустанно бороться с обскурантизмом. Такова наша главная задача, – задача всех левых деятелей.
Они замолкают и, пройдя всю площадь, длиной метров в семьдесят, останавливаются в том месте, где она заканчивается террасой, нависающей над ближайшей долиной, за которой расстилаются другие долины, ограниченные округлыми горными склонами. Далеко внизу голубовато мерцает Сона. Октябрьская теплынь усиливает запах молодого вина, разносящийся не только по городку, но и по всей округе.
– У вас есть какая-нибудь идейка, Тафардель? – спросил мэр.
– Идейка, господин Пьешю?
И они снова принимаются ходить. Учитель задумчиво покачивает головой. Он приподнимает шляпу, которая давно сузилась от ветхости и стискивает ему виски, препятствуя мыслительному процессу. Затем снова аккуратно водружает её на голову. Они пересекают площадь ещё раз.
– Ну как, вы что-нибудь придумали, Тафардель?
– Как вам сказать, господин Пьешю… Недавно меня осенила одна мысль, и я предполагал обсудить её с вами. Ведь кладбище принадлежит городу? Стало быть, это сооружение общественное?
– Разумеется, Тафардель.
– Почему же в таком случае оно остаётся единственным сооружением в Клошмерле, где отсутствует республиканский девиз «Свобода, равенство, братство»? Разве тем самым Республика не признаёт, что её власть кончается у порога вечного отдохновения? И разве мы не признаём тем самым, что мёртвые лишаются руководства левых партий? Сила попов, господин мэр, в том, что они присвоили себе мертвецов, и мы обязаны показать, что имеем на них не меньше прав.
Воцарилось многозначительное молчание – предложение обдумывалось. Затем мэр ответил мягко и дружелюбно:
– Хотите знать моё мнение, Тафардель? Мёртвые – это мёртвые. Оставим их в покое.
– Но мы и не собираемся их беспокоить. Мы только хотим защитить их от произвола реакции, ибо отделение церкви от государства…
– Не будем об этом говорить, Тафардель. Поверьте, мы увязнем в делах, никого не интересующих. И потом это произведёт неважное впечатление. Нельзя же помешать кюре бывать на кладбище, верно? И бывать там чаще других. А всё, что мы могли написать на стенах… И потом мёртвые – это прошлое. Мы же обязаны смотреть вперёд. Стало быть, и ваша идея, Тафардель, должна быть обращена в будущее.
– В таком случае, господин мэр, я возвращаюсь к моему предложению о муниципальной библиотеке – книги её просветят умы наших горожан и нанесут последний удар застарелому фанатизму.
– Не будем терять времени на эту затею. Я вам уже говорил: в Клошмерле не станут читать ваших книг. Думаете, я сам много читаю? Нашим горожанам вполне хватает газеты. Ваш проект нас только обременит и не принесёт никакой пользы. Найдём что-нибудь более эффективное и достойное такой передовой эпохи, как наша. Итак, Тафардель?
– Я подумаю, господин мэр. Но, простите за нескромность, возможно вы сами…
– Да, Тафардель, я давно обмозговываю одну идейку.
Однако вопроса он не задаёт, ибо вопросы, как ничто другое, лишают обитателя Клошмерля всякого желания говорить. Тафардель не выказывает ни малейшего любопытства. Полный доверчивости, он ограничивается одобрением:
– Раз у вас уже есть идея, господин мэр, нечего больше и думать!
Тут Пьешю останавливается посреди площади, возле липы, и смотрит на улицу, желая убедиться, что никто не идёт в их сторону. Засим он подносит руку к затылку, отчего шляпа съезжает ему на лоб, и, глядя под ноги, с минуту почёсывает себе темя. Наконец, он решается:
– Сейчас вы её узнаете, Тафардель… Я хочу воздвигнуть за счёт города одно сооруженьице.
– На средства города? – изумляется учитель, отлично знающий, как непопулярны любые начинания, связанные с тратой муниципальных денег. Однако он не спрашивает, что это будет за сооружение и каких расходов оно потребует: он хорошо знает благоразумие, осторожность и ловкость мэра. Впрочем, мэр теперь уже говорит сам: – Вот именно, сооружение! Сооружение, в равной степени способствующее и гигиене, и нравственности. Посмотрим, насколько вы сообразительны. Ну-ка угадайте!
Тафардель разводит руками, показывая, что сфера предположений поистине безгранична и было бы безумием в неё углубляться.
Тут Пьешю ещё сильнее надвигает шляпу на лоб, так что тень от полей совсем покрывает его лицо, затем щурит глаза, – как всегда, правый больше левого, – чтобы лучше оценить впечатление, которое его проект произведёт на собеседника, и, наконец, раскрывает свои карты:
– Я хочу соорудить писсуар, Тафардель!
– Писсуар? – восклицает Тафардель, поражённый величием этого проекта.
Мэр, неправильно истолковавший смысл его восклицания, поясняет:
– Ну да, нужник.
– О, я вас отлично понял, господин Пьешю.
– Ну, и что вы на это скажете?
Но разве возможно сразу же составить определённое мнение о проекте, столь важном и столь неожиданном? А поспешность в Клошмерле всегда умаляет ценность суждения. Тафардель, желая до конца осмыслить услышанное, быстрым щелчком сбивает со своего лошадиного носа пенсне, подносит его к губам, обдаёт смрадным дыханием стёкла и протирает их носовым платком, дабы придать им большую прозрачность. Убедившись, что на них не осталось ни пылинки, он водружает пенсне на место, с торжественностью, соответствующей всей важности разговора. Эти манипуляции очень нравятся Бартелеми Пьешю, – по ним он может судить, насколько сильное впечатление произвёл его проект.
Прикрыв уста тощей рукой, как всегда, перепачканной чернилами, Тафардель исторгает из себя два или три «гм». Затем он поглаживает свою жидкую козлиную бородёнку и, наконец, произносит:
– Превосходнейшая идея, господин мэр! Идея истинно республиканская и, уж во всяком случае, вполне соответствующая духу нашей партии! Мера в высшей степени эгалитарная и к тому же гигиеническая, как вы справедливо изволили заметить. Подумать только, что вельможи Людовика Четырнадцатого мочились на лестницах дворцов! Ничего себе порядочки были при королях! Уж если говорить о благе народа, то все процессии Поносса не стоят одного писсуара.
– А Жиродо, – торжествует мэр, – а Ламолир, Маниган, словом, вся эта клика? Вот кто останется с носом!
Уста Тафарделя издают некое подобие скрипа, что заменяет ему смех – явление довольно редкое для этого унылого, не оценённого по заслугам человека. Его жизнерадостность словно бы заржавела, ибо он ставил её на службу только великому делу, в тех случаях, когда нужно было сразить гидру обскурантизма, ещё господствовавшую во французской деревне.
– Голову на отсеченье, господин Пьешю, ваш проект порядком уронит их в глазах общества.
– А Сен-Шуль, а баронесса де Куртебиш?
– Да, это подорвёт престиж аристократишек, лишний раз утвердит наши бессмертные принципы и принесёт блистательную победу демократии. Вы об этом говорили в Совете?
– Ещё нет… У нас там куча завистников. И я отчасти рассчитываю на ваше красноречие, Тафардель. Именно вы должны провернуть это дело. Ведь вы так здорово затыкаете глотки ворчунам.
– Можете на меня рассчитывать, господин мэр.
– Итак, договорились. Позже мы выберем время. А сейчас – молчок! Думаю, всё это будет чертовски забавно.
– Ещё бы, господин Пьешю!
Довольный мэр то нахлобучивает шляпу на лоб, то снова сдвигает её на затылок. Дифирамбы Тафарделя его ещё не насытили, и ему хотелось бы получить новую порцию славословий. С плутоватой крестьянской усмешкой он адресует учителю бесчисленные «ну?» и «что скажете?», потирая при этом затылок, вместилище беспокойных мыслей. И каждый раз Тафардель осыпает его новыми похвалами.
А между тем величественный закат предвещает прекраснейший из осенних вечеров. Безбрежное спокойствие нисходит с небес, заполненных пронзительным птичьим гамом; легкая голубизна мягко переходит в розоватые тона, надвигаются великолепные сумерки. Солнце исчезает за горами Азерга, освещая отдельные вершины, ещё выступающие над океаном безмятежных полей. А вдалеке, в долине Соны, последние лучи заката сливаются в световые озёра. Урожай в этом году удался, вино будет отличным. У жителей этого уголка Божоле есть все основания веселиться. Клошмерль гремит от грохота перекатываемых бочек. А когда каштаны трепещут от лёгкого северовосточного бриза, свежий кисловатый запах вина, исходящий от погребов, проносится через всю площадь. Весь город забрызган виноградным соком, а из выжимок уже гонят водку.
На краю террасы мэр и учитель созерцают умиротворяющий закат. Величавость, венчающая лето, кажется им счастливым предзнаменованием. И вдруг Тафардель не без торжественности спрашивает:
– Кстати, господин мэр, а где мы поставим наш маленький монумент? Вы об этом подумали?
Мэр многозначительно улыбается всеми морщинами своего лица. Улыбка его весела и в то же время коварна. Она вполне может служить иллюстрацией к знаменитому политическому афоризму: «Управлять – значит предвидеть». Кроме того, она говорит ещё и о том, что Бартелеми Пьешю счастлив от сознания своей силы, от того, что его боятся, от того, что он приобрёл недурные владения под солнцем, подвалы с самыми лучшими винами, какие только родятся на склонах между западными ущельями и предгорьем Бруйи. Этой победоносной улыбкой, вскормленной реальными достижениями, он обволакивает тщедушного Тафарделя – беднягу, не имеющего ни клочка земли, ни кустика винограда. В этой улыбке сквозит жалость, которую люди действия испытывают к писакам и чудакам, тратящим время на всяческую чепуху. К счастью, благородный пыл и вера в освободительные идеи защищают учителя от какой бы то ни было иронии. Ничто не может затронуть или обидеть Тафарделя, кроме необъяснимого бегства собеседника от его едких афоризмов. Поэтому присутствие мэра наполняет сердце учителя ободряющим теплом и поддерживает в нём священный огонь самоуважения. В эту минуту он ждёт ответа от человека, о котором жители Клошмерля говорят: «Наш Пьешю слов на ветер не бросает». Мэр и на сей раз был сдержан.
– Пойдёмте, Тафардель, сейчас вы увидите это место, – сказал он просто, направляясь к главной улице.
Великие слова! Слова человека, всё предусмотревшего. Слова, которые можно сравнить с теми, что произнёс Наполеон, скача по полям Аустерлица: «Здесь я дам сраженье».
Произведения
Критика