Алексей Чапыгин. О Сергее Есенине
Сергея Александровича Есенина я знал и любил как умного человека и за самобытный талант истинного поэта.
Таких, как он, немного, и появляются такие люди редко. Пускай убогие талантом — как нищая старуха на чужой могиле наживает копеечку, так они — пишут стихи на смерть Есенина, в которых марают его имя или наспех стряпают жалкие пьесы, всё потому, что имя его стало известно, а их имена равны ценой лохмотьям нищей.
С. А. любил меня, но всегда избегал часто видеться, боясь, что я буду его осуждать за то показное бравурное, что делал он хмельной. А хмельной он часто был от скуки — надо работать, надо тишину, покой. Кругом мир, попирающий старую скорлупу, невнимательный к душе поэта, потому что не до поэтов, художников, — надо, чтоб жизнь наладилась, а жизнь налаживается не вдруг; пройдут года — люди станут сытыми, перестанут нуждаться в самом необходимом — тогда можно и песню послушать, можно и над картиной задуматься. Ни в глаза, ни за глаза я никогда не упрекал С. А., знал хорошо, что он идет своей, какой-то непонятной мне дорогой, и только под конец его путь в мире стал казаться мне мрачным, ведущим в область кошмаров, а когда С. А. стал воспевать свои кошмары — я подумал, что кончится худо, и тут же упрекнул себя за то, что весь век я жил робко — «иные не так живут!»
Познакомились мы с С. А. в редакции «Северных записок» С. И. Чацкиной, мне его представили как талантливого поэта, и там же кроме стихов появилась его повесть «Яр». Повесть была написана торопливо, архитектоника хаотична, но в ней были красочные пятна и большая свежесть. Я часто говаривал ему позднее того времени:
— Пишите рассказы! Это даст вам большую ширину размаха.
С. А. отвечал всегда уклончиво:
— Вот что! — буду писать. Я уж написал, но это не отделано, пока…
После редакции «Северных записок» он куда-то уехал, и стихи его там долго не появлялись. Мы с ним снова встретились у Философова и Зинаиды Гиппиус — у них собирались молодые: 3. Гиппиус редактировала журнал, который издавал Каспари, издатель «Родины». Журнал был небольшой, двухнедельный, они с Философовым поставили его по-настоящему хорошо, стали приглашать лучших поэтов того периода, но Каспари нашел, что такой журнал ему дорог, и вскоре прекратил издание. В то же время, когда собирался кружок, журнал только что начал выходить; было это в 1914 году. С. А. сел со мной рядом за стол и весело сказал:
— А, мы знакомы! Помните, в редакции «Северных записок»…
Он был тонкий, стройный юноша в крестьянских домотканых штанах, белой рубахе и сапогах с голенищами. Светлые кудри вились по его щекам и шее. После чая он сел с гармошкой в зале к камину спиной, начал, наигрывая, подпевать частушки. Частушек С. А. знал множество, а пел их, как поют деревенские парни. Был он жизнерадостный, все тянулись к нему.
Потом позже мы с ним встречались вместе с Н. А. Клюевым у Иванова-Разумника в Детском Селе (тогда Царском). Потом надолго я потерял его. В 1917 году встретились снова, он жил с черненькой, очень миловидной девушкой — секретаршей одной из газет революционного периода; жили они в д. 33 по Литейному. Я приходил в полдень, часто заставал С. А. в кровати, его подруга говорила мне:
— Будите! Пора — Сережка спит.
Они жили в двух больших комнатах.
Здесь за чаем С. А. читал мне стихи:
…И Богу я выщиплю бороду!..
После житья на Литейном проспекте С. А. уехал в Москву.
В 1918 году, в апреле, я, запасшись необходимыми бумагами до Москвы, поехал в Харьков, где обещали меня устроить на дело мои знакомые. В Петрограде становилось голодно, а в деревню уезжать не хотелось. В Москве я жил с неделю, раньше чем выбраться в Харьков, так как на Курском вокзале висело объявление:
— Граждане! Железные дороги в катастрофическом состоянии — всяк, кто приехал в какой-либо город, должен жить тут и ждать лучшего времени.
Здесь я снова встретился с С. А., он был пайщиком «Кафе поэтов» на Тверской. Тут собирались многие поэты и беллетристы. Петр Орешин, Ширяевец и С. А. провожали меня до дому, где я жил, но где, с кем и как жил С. А., я так и не знал и у него на квартире не был. Добыв нужные бумаги, я уехал в Харьков. В Харькове были красные, после моего приезда через месяц они ушли — пришли белые. Письма из Москвы перестали приходить, и вообще прекратилась всякая почта. Деньги — которые пришлось менять на деньги белых с большим убытком — у меня вышли, я пошел на фабрику, стал варить мыло.
В городе издавал газету Суворин-сын, и я плюнул, перестал писать. Писал для себя.
Приехал я весной, а поздней осенью по заморозкам белые ушли — пришли красные. Стали распределять продукты, и хлеб стал дороже.
Вскоре меня избрали, без моего ведома, Предгублиткома. Я скучал в Харькове, хотелось обратно, но обратно ехать было страшно — в вагонах был сильный тиф. Ехавшие часто заболевали в дороге — я ждал случая. Весной 1920 года в Харьков в своей теплушке приехал на полиграфический съезд А. Сахаров, приятель С. А. С ним вместе — Есенин и поэт Мариенгоф, с тем чтоб пожить, подкормиться — в Москве был голод. Здесь они решили дать «вечер стихов» или два-три, смотря по приему у публики. Я очень обрадовался Есенину, от него узнал о Москве, и, хотя там был голод, все же меня тянуло обратно с юга. Сахаров, с которым я познакомился, тоже был очень милый и простой человек. Они жили втроем в одной комнате; я часто заставал их хмельными и веселыми. Пил ли Мариенгоф, того не могу сказать. С. А. с Сахаровым пили. С ними я и решил уехать из города, который мне крайне надоел.
Но меня не отпускали — велели найти заместителя; таковой, к моему удовольствию, нашелся: профессор Ив. Ив. Гливенко. Я взял пропуск через Южфронт и билет. Есенин обратился ко мне как председателю литкома, от которого зависело разрешить вечер имажинистов, и я разрешил. Вечер порешили устроить на Сумской улице в Большом Харьковском театре. Поэты за три дня выставили плакаты у входа в театр. Публики набралось очень много. К началу вечера пришел и я. Сидел за кулисами, слушал и удивлялся. Мне показались странными две вещи.
Их импресарио из бывших актеров провинциальных театров, очень развязный, не старый и пестро одетый человек — он ходил поперек сцены с толстой тростью в руках, и если в публике кричали с озорством, то останавливался, задирал голову и отвечал задорно:
— Тише-е! Или мы тоже умеем скандалить!
Второе — Мариенгоф выпирал на сцену тощего Велимира Хлебникова, а тот, упершись и скорчившись, никак не хотел выходить; когда выперли, вышел, но декламировал так, что его никто не слыхал.
Вышел Сергей Александрович и зычным голосом начал. Стихи его были хаотичны, но в них был талант, чувствовался поэт и были красочные пятна. За ним вышел Мариенгоф. Этот, умышленно или нет, декламировал такое, что ни в какой мере к стихам не относилось. Помню одну его строчку:
Я пришел к тебе, милая, в новых подштанниках!
Оба они, Сергей Александрович и Мариенгоф, были одеты очень прилично, а потому контраст костюма и слов был большой. На сцену полезли люди в галифе и френчах, начали кричать:
— Где председатель литкома, чего он смотрит?! Это безобразие!
Я вышел:
— Мы не полицейские старого времени, чтоб взрослых людей тащить за шиворот от театра, и, кроме того, я уверен, что завтра же половина людей, сидящих в театре, будет говорить, что «вечер был интересный!»
Ушел и послал своего секретаря Перцева. Он успокоил публику простыми словами:
— Кому не нравится — тот уйдет! Чего же кричите?
И я был прав.
На другой день, будучи в музкоме и иных смежных с нами учреждениях наробраза, слышал, как многие приходящие люди и служащие говорили:
— Очень интересный был вечер, стихов хороших читали много!
Сергей Александрович, недовольный вечером, ворчал:
— Хлебников испортил все! Умышленно я выпустил его первым, дал ему перстень, чтоб он громко заявил: «Я владею миром!» Он же промямлил такое, что никто его не слыхал.
Больше они не выступали, и решен был отъезд. В день отъезда я собрал свои пожитки, приехал на вокзал, но их теплушки в составе не было. Сцепщик сказал мне:
— Теплушка была в составе вагонов, но ее выключили, — никто не явился.
Я ждал долго и даже хотел уехать один. Приятель-журналист, взяв мои бумаги, выхлопотал, чтоб меня приняли в почтовый вагон. Когда он шел, гордо махая разрешением, поезд перед нашим носом двинулся и ушел… Я остался.
Поздно явились Сережа с Сахаровым, журналист накинулся на них за меня с упреками, что «обманули человека!».
Они велели снести мои вещи в их теплушку знакомому железнодорожнику, я с ними пошел без вещей и очень боялся, что останусь, растеряв все; они успокоили:
— В теплушке живут наши люди!
Тот же журналист свел меня в свою свободную комнату в какой-то еврейской семье — мы очень торопились, так как ходить по городу без пропуска можно было лишь до 9 вечера, мы же просидели в кафе до 111/2. На наше счастье, никто не спросил пропуска, и мы добрались до квартиры. Старухи еврейки сидели на кухне одетые, было холодно, город сильно нуждался в топливе. Журналист пришел, меня впустили в комнату, я ночевал в чужом месте. Утром явился на старую квартиру и ночевал у себя. Очень боялся, что ради роскоши выпивки Сережа с Сахаровым загостятся в Харькове долго и мне придется жить без самого необходимого, но через двое суток они решили поехать — я пришел к ним, наняли извозчиков, и все вместе приехали на вокзал. Я влез в теплушку первый — там нашел все свои узлы. Помню, как сели и пили коньяк. Я был рад, что уезжаю со своими людьми и что заградительные отряды не будут нас беспокоить. В дороге Сахаров прочел мою книжку рассказов «По звериной тропе», сказал:
— Не нравится мне! У вас с Сережкой много общего — у него в стихах, у вас в прозе.
Я, помню, ответил:
— Общее то, что у нас мало рационализма, по которому скучаете вы!
Не доезжая до Москвы на одну станцию, я пересел в другой вагой особого назначения, с тем что вагон пойдет до Петрограда. Теплушка полиграфического отдела шла до Москвы. Тут Мы растерялись надолго.
Я приехал в Петроград, встретил первое — страшный голод; на моих глазах, когда я проходил мимо Петропавловской больницы Петроградской стороны, вывезли, один за одним, девять гробов. На Невском — пустыня, дохлые собаки и лошади, набросанные бумаги ветер передвигал с места на место, заменяя дворника.
Я работал в Пролеткульте с Садофьевым и Машировым, у них взял командировку на родину и с 1920 по 1922 год жил в деревне. Прочел в газетах, редко попадавших в северную глушь, что «Сергей Есенин женился на Дункан». В апрельской-майской книжке 1922 года журнала «Красная новь» был напечатан отрывок из моей повести «На лебяжьих изерах», мне прислали деньги, и я приехал в Петроград — тут я узнал, что Сергей Александрович Есенин и Айседора Дункан улетели на аэроплане в Берлин.
Как-то летом 1924 года мне сказали, что С. А. приехал в Ленинград, живет у Сахарова на Гагаринской; я пошел туда, застал его еще в кровати, компания, окружающая его, за исключением поэта Эрлиха и еще немногих, была пьющая. С. А. обрадовался мне, заговорил о том, что будет вечер его стихов в городской думе, — я пробыл с ним весь день, а вечером все — кто пеше, кто на извозчике — явились в кафе «Двенадцать» на Садовую улицу. Там были устроители вечера — от них я получил контрамарку на вход в зал думы. В день «вечера стихов» публики собралось много. Я прошел в артистическую; тут было несколько друзей Сергея Александровича и сам он, сильно хмельной. Его поили сельтерской, выход затянулся. Публика требовала поэта. Я вышел, сел на свое место. Вышел наконец и С. А. с приятелями-поэтами; помню только двоих, Ричиотти и Эрлиха. С. А. начал длинно, очень спутанно, с повторениями рассказывать, как он приехал в Петербург и с кем был первое время знаком, рассказывал, что на нем были мужицкие сапоги и штаны, «а теперь? теперь я хожу часто во фраке!». Упоминал Клюева, меня, Всеволода Иванова. Я давно заметил, еще при входе в зал, что в публике были люди, желающие скандала, желающие сорвать вечер, и подумал, что здесь С. А. атмосфера враждебна. Эти люди, пользуясь случаем, что лектор пьян, начали кричать:
— Граждане, чего мы сидим и слушаем болтовню пьяного? Уйдем все!
Публика, желающая слышать поэта, ответила:
— Чего кричите? Надо вам, так уходите, не мешайте!
Человек пять-шесть демонстративно удалились.
Сергей Александрович вскочил на стул, стал декламировать стихи, и я удивился.
Он был совершенно трезв, четко и ясно произносил каждое стихотворение, и память ему ни на минуту не изменяла. Помню, что среди других стихов декламировал он «Любовь хулигана» и вообще всю «Москву кабацкую». Кончился вечер очень хорошо — С. А. окружила молодежь и всякие люди из публики, он в полумраке встал на ящик, без конца читал на «бис!». Его окружили так тесно и густо, что я ушел, не мог проститься с ним, высказать ему мое восхищение. Он прошел на улицу и уехал в кафе. Я в кафе не пошел. На другой день в вечерней газете появилась заметка:
«Лекция хулигана Есенина: будучи в пьяном виде, лектор обругал публику непечатными словами, и почти все, кто был, оставили зал!»
Умышленно грубое и явное издевательство. Знаю, что Садофьев пошел по этому поводу объясняться; ему сказали:
— Рецензент был неопытный, мы написали бы порезче и более ругательно!
Не назову имен, но когда мне приходилось говорить с людьми крупными в общественном и политическом мире, то всегда эти люди ругали С. А. Я знаю, что в Москве один лишь А. К. Воронский относился к поэту любовно и доброжелательно.
От Сахарова С. А. переехал в тот же дом в другую квартиру, а когда пришел я, он говорил:
— Снял две комнаты, буду здесь жить и работать!
Служанка, родственница хозяина, простая деревенская женщина, говорила мне:
— Когда у С. А. деньги, то кажинный день свадьба!
И видел я, что работать С. А. не будет. Если не было денег, он скучал, шел добывать их, а добыв деньги, пил.
Один раз меня порадовало, что против обыкновения Сергей Александрович дома, никуда не собирался. Люди пришли не с тем, чтоб пить, а просто провести вечер. Пришел Сахаров с женой, Ричиотти, Эрлих и еще кто-то, кого не помню. С. А. декламировал стихи, Сахаров пел частушки. Тот вечер я вспоминаю как лучший, проведенный вместе с С. А., когда он был, как в давние годы, настоящим поэтом, и никем больше.
Так прожил Есенин с Пасхи до конца июня месяца 1924 года. В июне я пришел к нему по его приглашению.
— Уезжает в Вытегру Клюев, пойдем его провожать!
Вечером пришли ребята с выпивкой. Я боялся, что С. А. загуляет и не пойдет, но на этот раз он слегка подпил. По темноте мы вышли с ним на Воскресенскую набережную за Литейным проспектом. Отыскали пароход и каюту, но Клюева еще не было. С. А. сказал:
— Пойдем в буфет и выпьем!
Мы с ним полезли через канаты, неразобранный груз, узлы и бочки, нашли какое-то окно, где нам дали пива. Потом, выйдя, мы долго ходили по темной набережной. С. А. сказал, что уезжает ненадолго в Москву, а оттуда на Кавказ. На пароход пришел Клюев — мы сидели в его каюте, потом пошли к Литейному мосту и к Летнему саду. С. А. повел нас на летнюю пристань в буфет. Было уж поздно — я простился, не пошел на пристань. Они остались сидеть вдвоем. После, когда вернулся из Вытегры Клюев, я спрашивал его, как они провели время.
— Хорошо! Сережа много читал хороших стихов, пили немного.
После отъезда Клюева С. А. уехал в Москву; я же думал:
— Вернется с Кавказа, приедет в Ленинград, и я увезу его на север — природа вылечит от загула. Будем ходить по лесу, спать в лесных избах, а в деревне водки и хмельного нет.
Мне сказали, что С. А. приехал в Ленинград. Это было в 1925 году. Я знал, как обычно, что ко мне он не зайдет, не ждал и думал:
— Пусть устроится, а я приду и позову в деревню.
Прошло два дня, как приехал он, и как-то вечером, у знакомых сидя, принесли вечернюю газету — на первой странице крупно было напечатано: «Сегодня умер поэт Сергей Есенин.
Я поехал в гостиницу «Англетер»: там жил Устинов, у которого я бывал. Утром было, спросил:
— Где Сергей?
— В Обуховской.
Вскоре стали собираться молодые писатели и поэты. Потом я был у художника Мансурова, который сопровождал труп поэта и в прозекторской делал с него эскиз, спрашивал. Были слухи, что болен С. А. нехорошей болезнью.
Художник сказал:
— Пустяки! Я видел его еще не резанного — тело крепкое и красивое, тело здорового человека, и даже не было следов, что пил он, — неизношенный человек.
Кто-то написал после смерти Есенина, что его стихи «плодят хулиганство: «Москва кабацкая» и прочее».
Перед тем как начать печатать мои работы, я несколько лет ходил по постоялым, спал и на Горячем поле, и за Нарвской заставой зимой в стогах соломы, в Вяземском доме — в стеклянном и банном флигелях, я искал героев и типов среди хулиганов и босяков. У меня есть несколько тетрадей их изречений, частушек, стихов и прозы — и все же твердо знаю, что, несмотря на сочинительство и стихи вроде этих:
По столичным тротуарам
Скучно обувь обивать,
Но еще того скучнее
В доме Вяземского спать.
Грязь и вонь, народу кучи,
Так шумят — гляди, погром,
А махорки дым вонючий
Разливается кругом, —
все-таки эти люди чужих стихов не читали, не любили. Читая прозу, дойдя до описаний природы, говорили:
— Кинь это! Поезжай дальше, туда, где говорят.
Они читать любили похождения сыщиков или романы вроде «Петербургских трущоб» Крестовского, «Цыгана Яшки» и тому подобных.
Еще прибавлю то, чем начал: Сергей Александрович Есенин был самобытный талант и ум. Не желая дольше истекать кровью в Вомитории жизни, он гордо плюнул в лицо ей и ушел.
14 ноября 1926
Критика