Георгий Владимов. Три минуты молчания
(Отрывок)
К русскому зарубежному изданию
Эта книга возникла из опыта моего плавания на рыболовном траулере 849 «Всадник» по трем морям Северной Атлантики. Я был на борту не сторонним наблюдателем, но как палубный матрос участвовал в работе и в жизни экипажа это обстоятельство, возможно пошедшее на пользу книге, предопределило в немалой степени ее судьбу в СССР. Должно быть, доверчивый автор слишком буквально воспринял призывы руководящих товарищей насчет досконального и всестороннего изучения жизни. К тому же, "Три Минуты Молчания" оказались последним крупноформатным произведением, напечатанным в "Новом мире" Александром Твардовским; для тех, кто хотел его свержения, нашлась удобная полноразмерная мишень. Обширная наша пресса, от столицы до окраин, немедля запестрела традиционными заголовками: "В кривом зеркале", "Ложным курсом", "Сквозь темные очки", "Мели и рифы мысли", "Разве они такие, мурманские рыбаки?", "Такая книга не нужна!", "Кого спасаете, Владимов?" и т. п.
Как ни смешны эти благоглупости, а они свое дело делают. При всем интересе советского читателя к этому роману, книжного издания в родном отечестве не было семь лет. Лишь когда появился на Западе "Верный Руслан", именно благодаря его появлению! — сочли разумным пригласить автора "вернуться в советскую литературу", приотворив ему двери московского «Современника».
Однако за семь этих лет у автора накопились свои претензии к роману, а сверх того были надежды восстановить, хотя бы отчасти, выгрызенное цензурой и, напротив, опустить места, служившие вынужденно связками разорванному тексту. В издании «Современника» это не сбылось — тому самому автору, от кого только и требовали "коренной переработки", теперь и на шаг не дали отступить от журнальной версии, с которой новый цензор сверялся по каждому слову.
Версия, в полной мере авторская, предстает русскому читателю лишь здесь, под этой обложкой. Прежде она публиковалась во Франции издательством «Галлимар» в переводе г-жи Лили Дени — пользуюсь случаем печатно принести искусной переводчице мою глубокую благодарность за ее немалый добросовестный труд.
Г. Владимов
Москва, 30 июля 1981 года
Ты не Дух, — он сказал, — и ты не Гном.
Ты не Книга и ты не Зверь.
Не позорь же доброй славы людей,
воплотись еще раз теперь.
Живи на Земле и уст не смыкай,
не закрывай очей
и отнеси сынам Земли мудрость моих
речей:
что каждый грех, совершенный двумя,
и тому, и другому вменен.
И… Бог, что ты вычитал из книг, да будет
с тобой, Томлинсон!
Р. Киплинг
Глава первая. Лиля
1
Сначала я был один на пирсе. И туман был на самом деле, а не у меня в голове.
Я смотрел на черную воду в гавани — как она дымится, а швартовые белеют от инея. Понизу еще была видимость, а выше — как в молоке: шагов с десяти у какого-нибудь буксирчика только рубку и различишь, а мачт совсем нету. Но я-то, когда еще спускался в порт, видел — небо над сопками зеленое, чистое, и звезды как надраенные, — так что это ненадолго: к ночи еще приморозит, и Гольфстрим остудится. Туман повисит над гаванью и сойдет в воду. И траулеры завтра спокойненько выйдут в Атлантику.
А я вот уже не выйду. Я свое отплавал. И дел у меня никаких в Рыбном порту не было; просто завернул попрощаться. Посмотрю в последний раз на всю эту живопись, а после — смотаю удочки да и подамся куда-нибудь в Россию. В смысле — на юг.
Тут они являются, два деятеля. Вынырнули из тумана.
— Кореш, — кричат, — салют!
Оба расхристанные, шапки на затылке, телогрейки настежь, и пар от них, как от загнанных.
— Салют, — говорю, — кореши. Очень рад видеть.
А на самом деле — никакие они мне не кореши. Ну, с одним-то, с Вовчиком, я корешил недолго, рейса два сплавали вместе под тралом, даже наколками обменялись. У него на пальцах «Сеня» выколото, а у меня — «Вова». Ну, выколото, и ладно. А второго-то, пучеглазого, я вообще в первый раз видел. А он-то громче всего и орал. И с ходу лапаться полез мослами своими загребущими.
— Гляди, кого обнаружили! Нос к носу вышли — при такой видимости. Как это понимать, Вовчик?
"А так и понимать, — думаю. — Ты носом своим лиловым всегда кого надо обнаружишь. А раньше всего — денежного человека". Видно же, с кем имеешь дело — с бичами непромысловыми. Которые в море не ходят, только лишь девкам травят про всякие там «штормяги» и «переплеты». Не портовым девкам, а городским. А все-то ихние «переплеты» сползать раз в день отметиться в кадрах, лучше всего — под вечер, когда уже вся роль на отходящее судно заполнена. Ну, и дважды в месяц потолкаться возле кассы, получить свои законные, семьдесят пять процентов. Чем не жизнь? И вечно они кантуются на причалах, когда траулеры швартуются и ребята на берег сходят с авансом. Тут они тебя прижмут — гранатами не отобьешься. "Салют, Сеня! Какие новости? Говорят, в Атлантике водички поубавилось, пароходы килем по грунту чешут, эахмелиться бы надо по этому поводу. Моряки мы или не моряки?" И знаешь ты их, как родных, а все равно — и поишь, и кормишь, потому что любому рылу береговому рад, и душа твоя просится на все четыре стороны.
— Что, — спрашиваю, — бичи? На промысел топаете?
— Какой теперь, к шутам, промысел? — пучеглазый орет. — Не ловится в этот год рыбешка. Научилась мимо сетки ходить!
— А ты почему знаешь?
— Осподи! Сами ж неделю, как с моря.
А море он в позапрошлом году видел. В кино. Потому что у нас не море, а залив. Узкий, его между сопками и не видно. А неделю назад я сам вернулся из-под селедки, и тот же Вовчик меня на этом самом причале встретил.
Смутился Вовчик.
— Ну где ж неделя, Аскольд? Больше месяца.
— Да где ж месяц?
— А где же неделя?
Уйти бы мне от греха подальше, но, сами понимаете, интересно же — кто сегодня пришел, кого в последний мой день принимают в порту, а верней всего у бичей узнаешь, можно к диспетчеру не ходить.
— Ладно, — говорю, — считаем: неделя без году. Кого встречаете, Вовчик?
— Своих трехручьевских, — отвечает мне Вовчик. А он, и правда, к женщине одной, инкассаторше, на Три Ручья ездил. Трехручьевские ему, конечно, свои. — Триста девятый пришел, «Медуза».
Ну, и пошел, конечно, обыкновенный рыбацкий треп:
— А куда ходили?
— К Жорж-Банке.
— А что брали?
— Окуня брали, хека серебристого.
— И хорошо брали?
— Не сильно.
— Штормоваться пришлось?
— Что ты! Штиль всю дорогу, хоть брейся. Гляди в воду и брейся. Хотя, окунь-то, он в штиль не любит ловиться.
— Значит, и плана не набрали?
— Да почти что в пролове. Премия-то, ясно, накрылась. Ну, гарантийные получат, и коэффициенту набежит; под Канадой — там вроде ноль-восемь.
Все знают бичи: и кто куда ходил, и как рыбу брали, и кто сколько получит. Зато сами в пролове не бывают.
— Дак вот, плешь какая, — Аскольд опечалился. — Пришли ребята с Жорж-Банки, четыре месяца берега не нюхали, а их в порт не пускают. Локатор из строя вышел. Со вчерашнего дня и стоят на рейде, видимости ждут.
— Что ж, — говорю, — целее будут.
Но это они умеют мимо ушей пропустить. Помолчали для вежливости. Вовчик спрашивает:
— А у тебя отход на сегодня назначен?
— Нет, — говорю, — кончилась для меня эта музыка.
— Списали, значит?
— Зачем? Сам решил уйти.
— Что ж так?
— А так. Надоело.
— И документы забрал?
— За этим, что ли, дело — с тюлькиной конторой расчихаться?
— Н-да, — говорит Вовчик. — Куда ж ты теперь пойдешь?
— Не пойду, — говорю, — а поеду.
— На другое море?
— Люди, Вовчик, не только ж по морю ходят. И на сухом месте объякориться можно.
— Можно. Да смотря как.
— Ну, по крайней мере, не как у тебя, по-глупому: ни в море, ни на земле.
Аскольд стоял и помалкивал, губы развесив, как будто его не касалось. А Вовчика я все же смутил. Да ведь он уже долго бичевал, пообвыкся в бичах, плюнешь в него — утрется.
— Что ж, — говорит Вовчик, — тут грех отговаривать. Если человек решился. Может, эахмелимся по этому поводу?
— Да захмелиться-то недолго…
— А что мешает? Монеты кончились? Вон, Аскольд пиджак может заложить, ты расчет получишь — выкупишь.
— Монеты не кончились, Вова. Дураки, — говорю, — кончились.
За такие речи любой моряк дал бы мне по глазам. Но эти уже и забыли, когда и звались по-честному моряками, они только переглянулись, когда я сказал про монеты; Аскольд даже губу лизнул. А все деньги у меня при себе были, в пиджаке, в нагрудном кармане, заколотые булавкой, — тысяча двести новыми. Все, что осталось с последней экспедиции. Мы ходили под селедку в Северное, к Шетландским островам, и рыба хорошо заловилась — иной раз по триста, по четыреста бочек в день брали — поуродовались, как карлы, зато и премию взяли, и прогрессивку. И тридцать процентов начислили мне полярки. А истратил я — на папиросы в лавочке, на лезвия, ну и долги по мелочам роздал, и матери по аттестату. Приход свой, конечно, отметил — рублей на полcта. Но уж в кредит на плавбазах не взял ни на рубль, и на берегу ни одной стерве не перепало. Кончился для некоторых Сенька Шалай, списывается по чистой и аванса не просит! Так вот, я и говорю им:
— Монеты не кончились, Вова. Дураки кончились.
— Как это понимать, Вовчик? — Аскольд понемногу обидеться решил, багровый сделался, глазища только на шапку не вылезли. — Это он, выходит, с матросами не желает знаться!
А Вовчик, друг мой, кореш, засмеялся и говорит:
— Он же шпак теперь без пяти минут, разве не слышал? Он теперь в Крым поедет, будет там на пляже придуркам травить, какая в Атлантике сильная погода.
Хотелось мне врезать ему, но ведь кореш все-таки, да и я ему тоже не комплименты говорил, — раздумал и пошел от них подальше. У меня в этот день была мечта — обойти все причалы, пароходы поглядеть, судоверфь, сходить на катере в доки на Абрам-мыс, везде побывать, где я бывал, откуда уходил в море или в ремонте стоял, нес береговую вахту, — а теперь вот сразу и расхотелось. Потому что еще кого-нибудь встретишь и не отвяжешься, такие пойдут беседы.
— Обожди-ка! — Вовчик мне крикнул. Так они и стояли на пирсе, но уже лица не увидишь, одни ноги свисали из тумана. — Значит, не повстречаемся больше? Так, что ли, кореш? А мне и подарить тебе на прощание нечего.
— Подари, когда будет, Аскольду.
— Он и сам тоже предлагает: подарить бы чего дураку. Чтоб хоть память осталась. А хочешь — мы тебе курточку сосватаем?
— Какую еще курточку?
— Лопух, в чем же ты уедешь?
Подошли, и Вовчик меня взял за пальто, раздраил на груди.
— Срам! Девки на первом броде засмеют. Ну, флотский!
— Ну, северный! Бостоном не мог обшиться, макен позаграничнее нацепить. Жмешься вот, а себе же и прогадываешь. Где он, этот-то, с курточкой?
— Здесь он, — Аскольд куда-то рукой махнул. — Между пакгаузов ходит.
— Понимаешь, механичек тут один, с торгового, такого курта загоняет: ты во сне увидишь, проснешься и опять скорей заснешь!
— Норвежеская! — пучеглазый орет. Чем другим, а глоткой Бог не обидел малого. — С мехом, понял, на подстежке. Цветом не то вроде серенькая, а не то, понял, темненькая такая, в дымчик. Что ты! У спекулей разве такую достанешь?
— А он что, не спекуль? Торгаш этот.
— Ну где ж спекуль? — Вовчик мне доказывает. — Сотнягу просит. Можно считать — даром отдает. Ну, бывает несчастье у человека — купил, а не в размер. А на тебя, мы так прикинули, в сам раз.
А я, в том-то и дело, насчет такой курточки давно мечтал. Сраму-то на мне не было, — вот уж на них срам, это точно! — а у меня пальто было велюровое, с мерлушкой, костюм коверкотовый, шапка тоже в порядке. Но все мое — что на мне надето. Так и затаскать недолго, следить же за мной некому. А главное, во внешнем облике, как говорится, ничего у меня морского-то не было, один тельник полосатый под рубашкой. А все-таки море меня видело, память должна же остаться!
— Чего раздумываешь? — спросил Вовчик. — Так он тебя и ждал, торгаш, с этой курточкой! Ну-к, стой тут на пирсе, никуда не беги…
Прихлопнули меня по плечам, и нет их, растаяли. А я стою и жду. А потом думаю: лопух я, вот уж действительно! Доверился бичам, чтоб они мне барахло сватали. Ведь они четвертак еще за комиссию попросят, у них такой прейскурант, за прекрасные глаза ничего не делается. А нужна мне ихняя комиссия! Что я, сам бы не мог торгаша этого повстречать? К тому же, на моих золотых, смотрю, уже два пробило, вот-вот стемнеет.
И снялся я с места, пошел по причалам, под кранами, вдоль пакгаузов. Потом увидел — ни к чему все это. Да и туман. Хороший я себе денек выбрал для прощания! Но ведь его не выбираешь, проснешься как-нибудь утром — или сегодня, или никогда! А почему именно сегодня, не надо и спрашивать. Как спросишь — так и раздумаешь.
И все-то я знал в Рыбном порту, любую дорогу отыскал бы с завязанными глазами — только по запаху, по звуку. Вот я слышу: соленой рыбой уже не пахнет, а пахнет мороженым свежьём, аммиаком, — это я на десятом причале, возле рефрижератора. Дальше — мочеными досками запахло, ручники стучат по железу, шофера матерятся, — тарные склады, двенадцатый причал, здесь контейнеры набивают порожними бочками. Еще дальше — нефтяной дурман, и насосы почмокивают, — там уже тринадцатый, там топливо берут и воду.
Если бы я еще лет пять проплавал, я бы и не это знал — чьи там гудки перекликаются, чья сирена попискивает — водолазов зовет или сварщика, и как этого диспетчера зовут, который в динамик хрипит на всю гавань:
— "Чеканщик"! Включите радио, "Чеканщик"!.. Буксир «Настойчивый»! Переведите плавбазу "Сорок Октябрей" на двадцать шестой причал…
Но я, пожалуй, и так слишком долго плавал. Хватило бы мне и года. И ничего бы я такого не переживал. Уехал бы и как-нибудь прожил без моря. А может быть, и не прожил бы, — человек же про себя ничего не знает.
У Центральной проходной я оглянулся напоследок и ничего не увидел. Туман загустел — кажется, руку протянешь и пальцев своих не разглядишь.
Однако бичи меня разглядели. Совсем, бедняги, задохлись, но догнали у проходной. И с ними торгаш, с чемоданчиком. А я и забыл про них.
— Что же ты подводишь? — Аскольд кричит. — Мы к тебе со всем доверием, а ты и закосил. Как это понять, Сеня?
Торгаш меня сразу глазами смерил.
— Этот, что ли? Напялим.
Он в порядке был морячок — ладненький, резвый, шуба-канадка на нем с шалевым воротником, мичманка на месте, козырек на два пальца от брови. Это мы, сельдяные, все больше в пальтишках, в телогрейках. А торгаши себя уважают.
Мы отошли шага на два, за щиты с газетами, и тут он вытащил свою курточку.
Какая это была курточка! Просто явление природы, и более того. Поперек груди — белые швы зигзагами, подкладка — сиреневая, скрипучая, карманы внутри на «молниях», и по бокам еще два косых, белым мехом отороченных, и капюшон на меху, а от него до пояса «молния», а в плечах погончики вшитые с «крабом», без всяких там якорей, якоря — это старо, и рукава тоже мехом оторочены. А насчет цвета и говорить не будем — как штормовая волна баллах при восьми и когда еще солнце светит сквозь тучи…
— Сдохнуть можно, — пучеглазый чуть не навзрыд. — Эх, ты, мой куртярик!
— Ладно, ты, — Вовчик ему сурово. — Не куртярик, а прямо-таки куртенчик. Ты только руками не лапай, твоим он не родился.
— Ну как? — торгаш говорит. — Тот самый случай?
Мне бы спросить, почем твое сокровище, но так же не делается, так только вахлаки на базаре торгуются, надо сперва намерить. Я скинул пальто, дал его Аскольду подержать, а пиджак взял Вовчик. Курточка мне и вправду оказалась "в самый раз", ну чуть свободна в плечах. Но это ведь не на год покупается, я же еще раздамся.
Они меня застегнули, прихлопали, поворотили на все стороны света, торгаш с меня шапку снял и свою мичманку мне надел, как полагается. Потом открыл чемоданчик — там у него в крышку вделано зеркальце.
— Не торопись, — говорит, — посмотрись подольше. Надо же знать, какое действие производишь. Акула увидит — в обморок упадет.
Вид был действительно — как у норвежского шкипера. Только скулы бы чуть покосее. Рот бы чуть пошире. Глаза бы — не зеленые, а серые. И волосы без этой дурацкой рыжины. Но ничего не поделаешь.
— Сколько? — спрашиваю.
— Ну, если нравится, то полторы.
— Как «полторы»? Ты же сотню просил.
— За такую курточку, родной, не просят. За нее сами дают и говорят спасибо. Кто тебе сказал — сотню? Бичи, конечно, уже по сторонам загляделись.
— А больше, — говорю, — она не стоит. Торгаш моментально мичманку с меня стащил и куртку расстегивает.
— Будь здоров, — говорит. — Привет капитану!
— Постой. — Я уже понял, что так просто мне с нею не расстаться. Сколько, если для конца?
— Вот для конца как раз полторы. Для начала две хотел, но засовестился. Вижу — идет тебе.
Я потянулся было за пиджаком, а Вовчик уже, смотрю, вынул всю пачку, развернул платок и сам отмусоливает пятнадцать красненьких. Торгаш их перещупал, сложил картинка к картинке, последнюю — поперек, как в сберкассе, и нету их, сунул за пазуху. Аскольд тем временем надрал газет со щита, завернул мне пиджак.
— Ну, сделались? — торгаш говорит. — Носи на здоровье.
— Что ты! — Аскольд ему улыбается и берет под локоть. — Не-ет, говорит, — это мы еще не сделались. Не знаешь ты нашего Сеню. А он у нас добрый человек. Правда же, Сеня?
Откуда ему, пучеглазому, знать, добрый я или злой? Первый раз человека видит. Добрый — значит, всю капеллу теперь захмели. А торгаш и так на мне руки нагрел, с ихней же помощью.
— Конечно, — говорю, — добрей меня нету.
— А замечаешь, Сеня? — все пучеглазый не унимается. — Мы с тебя за комиссию ничего не берем. А вообще — берут. Замечаешь?
Да, думаю, тяжелый случай. Ну, что поделаешь, раз уж я в эту авантюру влез.
— Гроши-то спрячь, — Вовчик напомнил. — Раскидаешься.
Я взял у него пачку, уже завернутую, и булавкой заколотую, и так это небрежно затиснул в курточку, в потайной карман. Как она, эта пачка, не задымилась от ихних глаз? Любим же мы на чужие деньги смотреть!
Произведения
Критика