17.02.2020
Вячеслав Иванов
eye 272

О «солнечном» цикле Вячеслава Иванова

О «солнечном» цикле Вячеслава Иванова

И. В. Корецкая

Формируя свой сборник «Cor ardens», Иванов открыл его циклом стихотворений «Солнце-сердце» (1905-1907). Произведение этопримечатель­но не только как зачин к главной книге поэта. Созданный в революционные годы, «солнечный» цикл явился программным сочинением корифея русских символистов, выразившим его нравственное credo и существенные черты поэтики.

Стихотворения о «горящем сердце» Иванов публиковал одновременно с частями «Годины гнева» — лирического дневника, писавшегося в дни русско-японской войны и революции 1905 г. Впервые обратясь к современности, поэт-ученый заговорил о ней с «величайшей страстностью» (Брюсов). Иванов клеймил самодержавных «палачей», отвергал «рабскую» подачку царского манифеста. Поэт пытался заглянуть в будущее свободной России, обновления которой так горячо желал. «Година гнева» — произведение публициста, потрясенного Цусимой, возмущенного казнями. Но это и греза мечтателя: три цвета времени для Иванова в 1905 г. — это не только кровь жертв и чернота могил, но и «белое» солнце свободы, бескровно достигнутой грядущим единением «просвещенных сердец».

В иной сфере разворачивается символика «солнечного» в первом цикле. Прямых примет времени здесь нет. Автор «Кормчих звезд» и «Прозрачности» возвращается будто бы на привычные круги отвлеченной идеалистической лирики; спиритуалист устремляется к «горнему», мифолог повествует о мистерии солнца. Здесь не «година», но вечность, не русские «чахнущие пашни» и смертоносные хляби восточных морей, а небесные пажити и их неутомимый жнец:

Как стремительно в величье бега Солнце!
Как слепительно в обличье снега Солнце!

Но светозарные космические пейзажи Иванова отнюдь не самоцельны. Заоблачное тут знак земного, небесное — человеческого. Щедро расточающей себя солнечной силе поэт уподобляет человеческое сердце:

Нет яркому Солнцу,
Свободному свету,
Неоскудному свету,
Созвучья иного,
Чем темное,
Тесное,
Пленное
Сердце,—
Сердце, озимое семя
Живого огня!
Нет жаркому Сердцу,
Безысходному свету,
Подспудному, скудному, трудному свету,
Отзвучья земного:
Ты — его лик и подобье небесное,
Ты, исходящее пламеннокрылою,
Царственной,
Дарственной,
Жертвенной силою,
Щедрое Солнце!
(«Псалом солнечный»)

Внешний контраст «темного», «тесного», «пленного» сердца, навеки заточенного в груди, и свободно разлившегося во вселенной, ослепительно светлого солнца снимается их внутренним единством: они равны в общей «жертвенной судьбине» служения человечеству. Поэт меняет местами оба члена сравнения, это дает новые оттенки смысла, усиливает и обогащает аналогию. Солнце — своего рода сердце в «разверстой груди» небес, оно тоже «страдное». Ведь только «распяв» себя, сможет оно обнять вселенную, только расточая свою силу, вершит оно «светлый подвиг» для мира. «Уподобься мне в распятье, / Распростри свое объятье, / И гори, гори, гори!» — призывает людей «планет вожатый» («Завет Солнца»), Идеал альтруистической любви, самоотдачи, служения одного всем — вот та «скрижаль», которую «повелительно» чертит светило в сердцах «чад Геи», детей Земли («Солнце»).

Разумеется, мы выделяем доминанту этого цикла, не отрицая его идейной многосоставности, присущей всему творчеству Иванова. Образ сердца-солнца возникал у Иванова на пересечении многих воздействий. Здесь и «тютчевское» переживание единства микрокосма и макрокосма, восходящее, как и у Тютчева, к пантеизму мифа. Здесь и встречающаяся у Ницше символика Солнца — трагического слепца, дарящего другим свет. Здесь и ненавистный Ницше христианский культ страдания, принятого за мир, «сораспятия» человека человечеству. И под всем этим — заповедный для русского демократизма идеал гражданственности, отвергавшей разобществление личности как вящее зло. Именно в «семидесятничестве» молодого Иванова и коренился принципиальный антииндивидуализм, ставший стержнем его духовного мира. Пусть идея общественного служения примет у филолога-эрудита самые мудреные и разные обличья — для нас важен вектор его нравственно-социальных исканий.

Заветы народолюбивого гуманизма, генетически воспринятые Ивановым от русской мысли и литературы, явились решающим противовесом этике Ницше. При всей увлеченности идеями автора «Происхождения трагедии», Иванов ницшеанцем не стал. Мечтавший «весь мир подвигнуть / Ко всеобъятию» в, поэт не принял морали «сверхчеловека». «Он прочел Ницше глазами русского интеллигента», трактуя сверхчеловеческое как всечеловеческое. В статье «Идея сверхчеловека» (1899) Вл. Соловьев перетолковывал центральное понятие этики Ницше в духе традиций русской общественности: путь сверхчеловека — тот путь, по которому «шли, идут и будут идти многие на благо всех». Подобную рецепцию этого понятия мы находим и у Иванова, увидевшего «в ницшеанском... пророчествовании о Сверхчеловеке» симптомы «истощения индивидуализма»: «крайнее дерзновение индивидуального духа переходит в свою противоположность: в отрицание индивидуума ради идеи вселенской».

В отличие от пути других символистов развитие Иванова не имело фазы этического и эстетического эгоцентризма, столь характерной для Брюсова или А. Добролюбова. Требование отдачи человека целям сверхличным, осознание искусства как средства общественного преображения и дела художника как миссии социальной — то, чем завершились творческие «распутья» Блока и Брюсова,— были для Иванова исходной позицией, с юности осознанной и устойчивой. Она четко проступает в контексте всего написанного Ивановым. Антииндивидуалистический пафос пронизывает многие строфы ранней ивановской лирики (1895-1902), собранной в книге «Кормчие звезды» (стихотворения «Аскет», «Вожатый», «Ночь в пустыне», «Вечные дары», «Вечная память» и др.). «Любовь, которая движет Солнце и другие планеты» (эти слова XXIII песни «Чистилища» Данте Иванов предпослал раннему стихотворению «Дух») осознается как начало космическое. Зиждительная сила Солнца любви противопоставлена Ивановым (как и Соловьевым) силам тьмы, разрушения, зла. Они — временны, преходящи («Смерть и Время царят на земле, — Ты владыками их не зови». Вл. Соловьев). Солнце любви — вечно («неподвижно», т. е. незыблемо, у Соловьева). Разлившейся в мире стихии воинствующего эгоизма может преградить путь, по мысли Иванова, только человеческое братство:

Обособленного сознанья
Ты сбросишь иго с вольных плеч.
Мы — знамя братского лобзанья;
Чтоб зваться Я, потребен меч.
(«Ночь в пустыне»)

Стремление противопоставить (в духе известной антитезы Л. Толстого) «закону насилия» «закон любви» усиливается у Иванова в пору тяжких испытаний родины, в период русско-японской войны, в дни разгула контрреволюционного террора. «Закон насилия» был осужден Ивановым в строфах антисамодержавного цикла «Година гнева». Проповедь «закона любви» отозвалась у Иванова шире: оптимистическому мирочувствованию поэта утверждение было ближе, чем отрицание; автора «Кормчих звезд» вдохновлял более всего пафос «положительных начал». Воплотившаяся в эмблематике «Солнца-сердца» антииндивидуалистическая идея развивается и в других сферах творчества Иванова. В 1904-1908 гг. он пишет серию статей, выдвигающих задачу духовной и социальной интеграции, воссоединения личности и общества, народа и интеллигенции, художника и народа. Таковы «Копье Афины», «Поэт и Чернь», «Кризис индивидуализма», «О Шиллере», «Предчувствия и предвестия», «Байрон и идея анархии», «О веселом ремесле и умном веселии», «О „Цыганах“ Пушкина». В спорах с Брюсовым (отразившихся в их переписке 1904-1907 гг.), Иванов осуждает узость программы «Весов», их удаленность от действительности, эстетизм. Утверждая, что «демократия уже одержала победу над душой переходных поколений», и констатируя начавшийся в интеллигентском сознании «кризис индивидуализма», Иванов предвидит сближение ныне разобщенных сил образованного меньшинства и массы, преодоление «трагики разрыва» поэта и народа, расцвет всенародного искусства. Разумеется, гармонию «с началом вселенским» личность обретает, по Иванову, отнюдь не на путях освободительной политической борьбы, но в лоне религиозной общественности, соборности, единения «в духе». Реальные сдвиги, увиденные поэтом в социальной психологии революционного времени, получают у него сугубо утопическую интерпретацию. Но настойчивая проповедь даже такого идеалистически понятого коллективизма не прошла бесследно в процессе преодоления декадентства, к которому побуждала символистов сама действительность. Наступление на индивидуализм, предпринятое Ивановым на разных флангах символистской мысли (в литературной и театральной критике, искусствознании, эстетике) сыграло известную роль в стремлении наиболее чутких к зову жизни художников его круга сбросить иго «уединенного сознанья» — при всех несогласиях Брюсова, Блока или Городецкого с конечными — теургическими — выводами Иванова.

Как художественная структура цикл «Солнце-сердце» представляет собой тему с вариациями. Она выступает то в одежде мифа («Сердце Диониса»), то переносится в интимно-психологический план («Assai palpitasti!»), то разворачивается в «космических» декорациях, напоминающих строем своей символики и «расплавами» цвета иные полотна Рериха. Поэт всячески разнообразит метафоры своей идеи, меняет формы ее выражения; он варьирует строфику, метрику, ритмы. Тема «солнечности» сердца и «сердечности» солнца слышится в возгласах античного хора, в органных звучаниях псалма, в повторах и ассонансах газеллы. На этом пышном фоне выделяется своей простотой и искренностью рассказ об одном раненом сердце. «Довольно ты билось» — возглас душевной усталости героя, чье сердце «пресыщено смертными разлуками», чье счастье «вьюгами расхищено». Но даже «насмерть пораженное», сердце не сдается. Как и прежде, оно содрогается «благостью и жалостью» к себе подобным, исполняя «солнечный» завет. Личное несчастье не отрывает человека от страданий мира, говорит Иванов, а приближает к ним: сердце «бедное», перестрадавшее — это «солнце богатое», «радостно-распятое, горестно победное!». Героизм преодоления, оптимистическая трагедийность остается нравственной нормой для поэта, идет ли речь о судьбах страны в «годину гнева» или о драме отдельной человеческой жизни.

На примере цикла «Солнце-сердце» видны характерные особенности ивановского стиля. Вариативность форм, присущая образному миру поэта, связана со стабильностью содержания: богатство средств призвано как бы возместить однообразие идей. Подобно резчику позднеготического алтаря, Иванов стремится всячески изукрасить заветную тему, уснастить ее гроздьями эмблем. В разнообразии их сказывалась широта эрудиции и интересов поэта-ученого. Блок писал, что поэзия Иванова заставляет «считаться со всем многоэтажным зданием человеческой истории». Полагая, что «прикровенное» слово больше впечатляет, Иванов стремился таким способом активизировать восприятие. С трудом выбираясь из лабиринта ивановских аллюзий и перифраз, читатель оказывался надолго втянутым в круг авторской мысли и лучше вникал в ее суть. Однако изощренность формы нередко приобретала у Иванова самодовлеющий характер; апологет всенародного искусства оставался поэтом для немногих.

«Солнечный» цикл Иванова находит свое место в ретроспективе и перспективе «космической» темы русской поэзии. Одновременно он теснейшим образом связан с тем кругом явлений современного ему искусства, в которых «солнечная» символика воплощала проблемы личности, приобретала важный социальный и этический смысл. Среди произведений этого ряда цикл Иванова несет черты идейного и стилевого своеобразия. Можно предположить, что Иванов (как и Белый в строфах «Золота в лазури») отталкивался от идеала «солнечности» в нашумевшем цикле Бальмонта. Призыв «будем как Солнце!» утверждал прежде всего потребность нового — жизнеутверждающего, активного настроения, этого эмоционального коррелята новой эпохи, сменившей время общественных «сумерек». Но в этическом подтексте бальмонтова понятия «солнечности» сохранились и черты декадентского мировосприятия, слышался вызов имморалиста, возглашавшего «будем Солнцем, будем Тьмою», утверждавшего произвол эгоистической личности:

Высшим знаком я отмечен и, не помня никого,
Буду слушаться повсюду только сердца своего
Но согрею ль я другого, или я его убью,—
Неизменной сохраню я душу вольную мою.
«Воля» (из сб. «Будем как Солнце!»)

Противоположную нравственную идею несет символика «солнечного» начала у Иванова. Для него «слушаться повсюду только сердца своего», «быть как солнце» — это значит стремиться именно «согреть» другого, сжигая себя. Подобный этический аспект «солнечной» темы возникал еще у Белого в его первой книге, в которой полет «за солнцем» знаменовал не только устремления духа к мистическому идеалу, но и нравственное очищение:

В сердце бедном много зла сожжено и перемолото.
Наши души — зеркала, отражающие золото.
«Сердце» (из сб. «Золото в лазури»)

Прославляя лирического героя, чье «солнцем сердце зажжено», Белый предвосхитил идею ивановского цикла. У обоих поэтов, как и у Бальмонта, образ «солнцеподобного» сердца вобрал, в числе других импульсов, и впечатления от символики «Заратустры». В одной из своих статей Иванов сочувственно цитировал слова Ницше о том, что «для просветления лика земного... наше сердце должно измениться». Но суть этого изменения понималась Ивановым и Белым по-своему, в духе самоотречения и альтруизма, т. е. вразрез с ницшеанством, а автором «Горящих зданий» — в созвучии с ним. На это указывал и сам Иванов. Высоко оценивая дар Бальмонта и его гимны «солнечному» призванию человечества, «сделавшие бодрыми наши первые шаги за порогом нового столетия», Иванов писал, что Бальмонт — из тех «индивидуалистов-лириков», которые «обречены говорить только о себе», которые «приходят... в мир, чтоб „видеть солнце“, и не имеют нужды заботиться о том, таким ли видят то же солнце другие, пришедшие в мир, чтобы под солнцем жить». Образы «солнечной силы» Бальмонт возводил к верованиям древних майя; он подчеркивал антихристианский смысл эмблемы Солнца, воплощения стихии языческой. Ивановская символика сердца-солнца вобрала не только иносказания христианской идеи принятого за мир страдания и образы языческих культов (отнюдь не полярные друг другу в свете воззрений Иванова-мифолога, автора «Эллинской религии страдающего бога»). В полифонии его цикла слышались отзвуки гражданственной идеи, требование служения личности обществу. Но если в русском революционном романтизме конца века эта идея приобрела социально-освободительный смысл в поэме о народном герое, «который сжег для людей свое сердце», чтобы вывести их к свету (Горький, «Легенда о Данко»), то у мистически настроенного романтика проповедь жертвенного служения становилась проповедью религиозной.

«Солнечную» мессу Иванова завершал гимн «De profundis» — зов «из бездны» Я к мистическому «вожатому», который озарит «блужданий темный лес» незримым светом веры.

Летом 1917 г. Иванов писал в стихотворении «Счастье»:

Солнце, сияя теплом, излучается.
Счастливо сердце, когда расточается,
Счастлив, кто так даровит
Щедрой любовью, что светлому чается,
Будто со всем он живым обручается.
Счастье — победа любви.

В новую «годину гнева», в преддверии самой мощной и суровой из революций, поэт-утопист опять взывал к «победе любви». Славословя единение сердец, он старался как бы заклясть неумолимые антагонизмы эпохи. Издавна волновала Иванова история греческого лирика Терпандра, чья песнь пресекла «братоубийственный раздор», и два враждующих стана сомкнулись в «братском хороводе». Терпандром Иванов не стал; в грохоте исторических сдвигов его голос был все менее слышен. Сегодня, когда былая предубежденность против символизма уступает место его тщательному историко-литературному исследованию, границы отжившего и живого в символистских исканиях видятся все более четко. По-иному воспринимается ныне и ивановский призыв к «солнечности» сердец. Как в древней иконе и фреске, мы различаем в нем сквозь обветшавшие мистические покровы те черты, которые издавна определяли нравственную основу лучшего в русской культуре: служение одного всем, призыв к братству, веру в гармоническое содружество людей.

Л-ра: Известия АН СССР. Сер. : литература и язык. – 1978. – Т. 37. – № 1. – С. 54-60.

Биография

Произведения

Критика

Читати також


Вибір редакції
up