Макс Галло. ​Нерон. Царство антихриста

Макс Галло. ​Нерон. Царство антихриста

(Отрывок)

Его наглость, похоть, распущенность, скупость, жестокость его поначалу проявлялись, словно юношеские увлечения, но уже тогда всем было ясно, что пороки эти — от природы, а не от возраста.

Светоний, Жизнь двенадцати Цезарей, Нерон, XXVI

Я возненавидел тебя. Не было воина, превосходившего меня в преданности тебе, пока ты был достоин любви. Но я проникся ненавистью к тебе после того, как ты стал убийцей матери и жены, колесничим, лицедеем и поджигателем.

Трибун Сибрий Флав. Цит. по Тациту, Анналы, LXVII

Когда в тишине всеобщей гнусности слышны лишь звон рабских цепей и голоса доносчиков, когда все трепещет перед тираном и становится одинаково опасно как пользоваться его расположением, так и вызвать его недовольство, миссия народной мести выпадает историку. Что с того, что Нерон процветает, если где-то в империи уже рожден Тацит…

Франсуа-Рене де Шатобриан. Замогильные записки

ХРОНОЛОГИЯ

Ромул: 754–715 до Р.Х.

Римская республика

Марий, консул: 107 до Р.Х.

Сулла, консул: 88 до Р.Х.

Восстание рабов под предводительством Спартака: 73–71 до Р.Х.

Помпей и Красс, консулы: 70 до Р.Х.

Цезарь переходит Рубикон: 49 до Р.Х.

Убийство Цезаря: 44 до Р.Х.

Западная Римская империя

Династия Юлиев-Клавдиев

Октавиан Август: 27 до Р.Х. — 14 после Р.Х.

Тиберий: 14–37

Распятие Христа: около 30

Калигула: 37–41

Клавдий: 41–54

Нерон: 54–68

Гальба

Отон

Вителлий: 68–69

Династия Флавиев

Веспасиан: 69–79

Тит: 79–81

Домициан: 81–96

Нерва: 96–98

Династия Антонинов

Траян: 98–117

Адриан: 117–138

Антоний Пий: 138–161

Марк Аврелий: 161–180

и Луций Вер: 161–169

Коммод: 180–192

Пертинакс: 193

Династия Северов

Септимий Север: 193–211

Династия Северов

Диоклетиан: 284–304

Максенций: 286–304; 306–310

Галер: 304–311

Констанций I Хлор: 305–306

Север: 306–307

Максимин II Дайя: 307–323

Династия Констанциев

Константин I: 306–337

Крисп Цезарь: 317–326

Константин II: 337–340

Констант I: 337–350

Констанций II: 337–361

Юлиан: 361–363

Иовиан: 363–364

476 — конец Западной Римской империи

ПРОЛОГ

Я пережил Нерона.

Каждый день я спрашиваю себя: почему так случилось?

Все, кто был мне близок — граждане Рима, которых я почитал, мой учитель и друг Сенека, — все они обезглавлены, отравлены, или сами оборвали нить своей жизни.

Сенека, как и многие другие, получил приказ умереть. Он вскрыл себе вены на руках и ногах. Но кровь текла слишком медленно, и его положили в горячую ванну, чтобы жар довершил дело.

Его братья и друзья тоже были приговорены.

А я постарел, прожив страшные годы, запятнанные преступлениями.

Ушел Нерон, за ним ушли и эти три шута — Гальба, Отон и Вителлий, целый год оспаривавшие друг у друга право наследовать императору. В конце концов трон достался Веспасиану и его сыну Титу, но и они тоже умерли. И сегодня, когда я пишу эти строки, нами правит второй сын Веспасиана — Домициан.

Я живу уединенно, на вилле в Капуе. Каждое утро меряю шагами аллею, что ведет от моего дома к фруктовым садам, которые тянутся до самых холмов. Затем сажусь лицом к мраморной колоннаде, окружающей виллу. И снова спрашиваю себя: почему я пережил их всех?

В иные дни я склонен обвинять во всем себя и мучаюсь от угрызений совести. Все они — те, кого уже нет, — не скрывали свои гордость и мужество, мысли, стремления, любовь и ненависть.

Я помню Эпихариду, бывшую рабыню, жену младшего брата Сенеки. Она пыталась взбунтовать против Нерона Мизенский флот. Ее разоблачили и пытали в надежде, что она выдаст сообщников. Ни один звук не слетел с ее уст, и она ускользнула от палачей, наложив на себя руки.

Я вспоминаю учеников Христа, сотни которых были истреблены Нероном после пожара в Риме. Одних бросили на растерзание хищникам, других, как дрова, свалили в костер, третьих распяли на кресте, обмазав их смолой, а потом подожгли, чтобы эти жуткие факелы освещали сады Нерона. Я слышал, как некоторые из этих несчастных пели, умирая.

Я знаю, что моя жизнь не более чем медная монета по сравнению с золотом и серебром их жизней. Осторожность была моей советчицей, молчание — правилом, трусость — щитом. Однако многих даже это не спасло.

Так почему же мне удалось выжить? Почему?

Я давно покинул Рим, но те, кого я знал, не отпускают меня.

Я бы хотел понять, кем был Гай Фуск Салинатор, мой предок, построивший эту виллу еще во времена республики, когда он ссужал деньгами Красса и был близок к Цезарю.

Я обнаружил книгу, написанную им здесь на исходе жизни. Это «История восстания рабов под предводительством Спартака». С ужасом узнал я, что после гибели Спартака Красс повелел распять шесть тысяч рабов на крестах, расставленных вдоль Аппиевой дороги — от Капуи до самого Рима. Поначалу он сохранил им жизнь, но лишь для того, чтобы позже предать лютой смерти. От восстания Спартака должно было остаться только это — память о страшной казни, чтобы Рим никогда больше не знал, что такое бунт рабов.

Однако мой предок, Гай Фуск Салинатор, в своей «Истории» вспомнил всех: Спартака и его сподвижников — Иаира, знахаря из Иудеи, греческого философа Посидиона и Аполлонию, жрицу Диониса и прорицательницу. И перед этими воспоминаниями картины жестокости Красса отступают на второй план.

В памяти всплыло последнее письмо, что написал мне Сенека:

«Знай, Серений, все, что остается после нас, — добыча смерти. Все, кроме мыслей. Начертанное на досках или папирусе оживает в каждом читателе. Познание — это вечная жизнь, подумай об этом, Серений».

Сенека научил меня смирению, и я рассказал свою жизнь без прикрас. Я вспоминал тех, кто ушел в небытие раньше меня.

Мой учитель верил в бессмертие души. Может быть, она не умирает именно потому, что людям свойственно писать историю жизни, которая и есть история души. Те, кого распинали на кресте, верили, что воскреснут, потому что были учениками Христа. И если меня хранило какое-то божество, то это был Он.

Я расскажу все, что видел, знал и пережил, — это мой долг перед Ним.

Пусть их души воскреснут. Потому что я, как и христиане, верю в бессмертие душ.

ЧАСТЬ I

1

Я увидел Нерона в день его рождения.

Он лежал на львиной шкуре, до пояса прикрытый белой тканью. Лапы хищника с длинными загнутыми когтями свисали по обеим сторонам ложа, как будто разжав хватку, оставившую на теле ребенка фиолетовые отметины. Мрачная, оскаленная морда животного угрожающе нависала над головкой новорожденного.

— Всмотрись в ребенка как можно внимательней, чтобы описать мне каждую складочку его тела, — говорил Калигула. — Обнюхай его, прикоснись к нему. В нем течет моя кровь — кровь Цезаря и Августа.

Он улыбнулся, улыбка превратилась в гримасу: нижняя губа выпячена, челюсти сжаты, подбородок вперед. Потом он опустил голову, чтобы я не заметил выражения его глаз, и я увидел только нахмуренные брови и вертикальную морщину на лбу.

Так близко я видел Калигулу впервые. Он царствовал уже девять месяцев, взойдя на трон после смерти Тиберия, которому я служил два года.

Большинство всадников и вольноотпущенных, входивших в ближайшее окружение покойного императора, покинули дворец. Ходили слухи, что некоторых убили телохранители Калигулы. Утверждали даже, что это он отравил Тиберия, которому приходился приемным внуком: Германик, отец Калигулы, был усыновлен Тиберием.

Нолис, отпущенный на свободу раб Тиберия, рассказал мне недавно о последних минутах покойного императора. Страдая от мучительных судорог, он цеплялся за слугу, которому Калигула велел снять с руки умирающего императорский перстень. Слуга в ужасе отбивался. Тогда Калигула, с презрением отстранив его, придавил голову Тиберия подушкой. И поскольку умирающий продолжал отчаянно сопротивляться, задушил его собственными руками. Один из слуг Тиберия, свидетель этой сцены, потрясенный ее жестокостью, не смог сдержать возгласа: отцеубийство! По приказу Калигулы его тут же схватили охранники и распяли на кресте.

Я видел, как исчезали соратники Тиберия, но сам бежать не пытался.

Со времен Гая Фуска Салинатора моя семья считала своим долгом служить тем, кого граждане и сенат призывали править Римом: сначала республикой, а впоследствии, после Цезаря и Августа, империей. Выбирать себе господина или предпочитать одного другому мой отец отсоветовал мне еще в юности — высшие силы с помощью кинжала или яда сами решают, кто придет на смену уходящему императору.

Итак, Калигула надел перстень Тиберия себе на палец. А я остался на службе во дворце, которая состояла в том, чтобы доводить до сведения сенаторов намерения императора и оповещать его советников о настроениях в сенате. Я был наблюдателем, который следит за передвижением армий на поле битвы. Я просто собирал сведения.

Мне хватило нескольких дней, чтобы убедиться в свирепости нрава Калигулы: считая слишком накладным покупать мясо, чтобы кормить хищников, предназначенных для зрелищ, он решил скармливать им заключенных, лично посещал темницы и указывал, кто станет ближайшей жертвой. Иногда небрежным движением руки он давал понять, что подобная смерть постигнет всех.

Я знал, что Тиберий был склонен к излишествам и разврату, любил возбуждавшие его игры с маленькими детьми в бассейне. А когда живые игрушки ему надоедали, приказывал казнить или оскопить «маленьких рыбок» — так он их называл. Могу также напомнить об оргиях, сопровождавшихся жестоким насилием, которым Тиберий предавался на Капри. Я неоднократно ездил к нему на остров, чтобы рассказать о происходящем в Риме, и каждый раз боялся попасть под горячую руку, стать жертвой вспышки гнева или какой-нибудь блажи. Я видел, как Тиберий изодрал лицо одному рыбаку той самой рыбой, которую этот несчастный имел неосторожность ему предложить. Император заподозрил, что рыбак промышлял у берегов острова, а это было строго запрещено.

Мне часто казалось, что безудержный разврат Тиберия, склонность к которому передалась и Калигуле, вызван опьянением от безраздельной власти, которой они обладали. Положить этому конец могла только смерть. Мне рассказывали, что Калигула советовал палачам продлевать мучения жертв. «Бей так, чтобы он думал, что умирает», — учил император, повторяя свое любимое изречение: «Пусть меня ненавидят, лишь бы боялись!»

И вот этот человек меня окликнул:

— Кто ты такой?

Этот вопрос, да еще заданный в подобном тоне, вполне мог означать смертельный приговор. Я был скромен, как подобает отпрыску благородной семьи, не имеющей особых притязаний. Основателем нашего рода был легат, никогда не вставший на чью-либо сторону в гражданских войнах, а его потомки верно служили императорам — Цезарю, Августу, Тиберию. «А теперь тебе, божественный Калигула».

— Серений, — повторил император, — потомок рода Салинаторов, основанного Гаем Фуском Салинатором, легатом при Крассе.

Он взял меня за локоть и увлек в одну из комнат.

— Сегодня вечером ты отправишься в Анций, — сказал он. — Моя сестра Агриппина должна родить этой ночью.

Он смотрел на меня молча и таким пронизывающим взглядом, что я опустил глаза.

Мне рассказывали, что его сестры были ему также и супругами. То, что было непозволительно для простых граждан, позволяли себе богоподобные императоры.

— Она спуталась с Домицием Агенобарбом. — Калигула наклонился ко мне и покачал головой. — Достойно ли это женщины, ведущей род от Цезаря и Августа? Я полагал, что она выше ценит свое происхождение. Какой-то Домиций Агенобарб и Агриппина, моя сестра!

Я старался не встречаться с ним глазами и выбросил из головы всякие мысли, чтобы император не смог их прочесть. Но вряд ли мне удалось скрыть охватившее меня изумление, ведь род Агенобарбов — Меднобородых — был знаменитым и могущественным. Агенобарбы служили легатами и цензорами, состояли в родстве с Брутом и Кассием, соперниками Цезаря, но во время гражданской войны перешли на сторону Августа, который сделал одного из них управляющим своими имениями. Рассказывали, что кто-то из предков Меднобородых имел рыжую бороду, железные челюсти и каменное сердце. И правда: члены рода, подобно сильным мира сего, являли образцы такой свирепости, что Август был вынужден осудить их поведение особым декретом. Но они не оставили своих диких привычек: один, развлечения ради, задавил ребенка на Аппиевой дороге, другой выбил глаз всаднику, осмелившемуся бросить ему упрек, третий истреблял вольноотпущенных за отказ пить столько, сколько им приказывали. И с этими людьми Агриппина решила породниться.

Тем не менее эта семья была близка к верховной власти, и высказанное Калигулой пренебрежение меня удивило. Если, конечно, он не пытался меня подловить.

Заложив руки за спину, император кружил вокруг, не отводя от меня глаз и что-то нашептывая.

— Езжай в Анций, — повторил он. — Ты поспеешь туда к завтрашнему утру.

Он поднял голову и закрыл глаза.

— Ты вдохнешь соленого морского воздуха, увидишь триремы в порту. Я тебе завидую, Серений. — Он снова опустил голову. — Я хочу знать, похож ли ребенок на меня.

И опять встряхнул головой.

— Почему я должен верить Агриппине?

Улыбнулся, закусил губу и внезапно заговорил совершенно другим тоном — резким и решительным.

— Мы с Агриппиной одной крови. И если она решила выйти замуж за этого Агенобарба, то плохо верится, что причиной тому любовь. Она использует этого увальня: ей надо, чтобы он ее обрюхатил, как бык священную корову. А ты уверяешь, что мне нечего опасаться. — Он положил мне на плечо тяжелую руку.

— Серений… — произнес он и тут же осекся, подозрительно поглядев на меня. — Императора всюду подстерегают опасности, и те, кто мне служит, в любую минуту могут меня предать, зарезать или отравить.

Калигула следил за мной, полузакрыв глаза.

— Вот и ты, Серений. Разве я знаю, о чем ты думаешь? Ты служил Тиберию. Может быть, ты хочешь отомстить за него и веришь, что его убил я? — Он пожал плечами. — Отправляйся в Анций и обнюхай ребенка. Послушай, что о нем говорят. Помни: если боишься укуса змеи, раздави ее яйцо.

Калигула резко оттолкнул меня.

— Ступай, ступай, — заключил он.

Я покинул Рим до наступления ночи.

2

Я подошел к ложу, где лежал младенец.

Его шея была испещрена темными пятнышками, похожими на следы когтей или пальцев. Кожа на руках и на теле носила фиолетовый оттенок и тоже была пятнистой. Ребенок лежал неподвижно. На него падал свет двух масляных ламп, стоящих по обе стороны кроватки. Остальная часть комнаты была погружена в полумрак, и теснившиеся там люди старались не попасть в квадрат света, чтобы не быть узнанными или замеченными возле новорожденного.

Близко подошел только я да два телохранителя, сопровождавшие меня от самого Рима. Несколько мгновений я не отрывал глаз от ребенка, лежавшего все так же неподвижно, с закрытыми глазами. Меня охватила дрожь. Было ощущение, что боги еще не решили, поселить ли искру жизни в это тельце, которое пока пребывало по ту сторону роковой черты. Попятившись, я смешался с неразличимой толпой. Рядом кто-то прошептал, что ребенок вышел ножками вперед, а это дурное предзнаменование. В ответ было сказано, что это сын Агриппины, а такой способ появления на свет называется «агриппа». Это означает, что ребенок пытался убежать от матери, а мать стремилась удержать его и, может быть, даже задушить.

— Взгляните на эти пятна на коже, — добавил кто-то. — Похоже на змеиные укусы.

Я вспомнил слова Калигулы о змеином яйце, которое следовало раздавить, как вдруг комната ярко осветилась. Вошедшие рабы расставили повсюду лампы, и лица присутствовавших потеряли анонимность.

Я узнал Домиция Агенобарба, отца ребенка. Он стоял в первом ряду, скрестив руки на круглом животе. Вызывающе поглядывая вокруг, на его плечо опиралась женщина с худым лицом и зачесанными наверх волосами. Это была Лепида, сестра Домиция, с которым, по слухам, она состояла в непозволительной связи, подобно Калигуле и Агриппине. Говорили даже, что эти кровосмесительные союзы и сблизили Агриппину с Домицием. Кто знает, может, две противоестественные пары соединились, чтобы удвоить свои пороки? И не был ли ребенок сыном Калигулы, своего дяди?

Внезапно громкий голос потребовал тишины, какой-то человек подошел к кроватке и положил руку на голову младенца. Это был Бальбил, астролог, прорицатель, самый знаменитый жрец Рима. Одет он был в просторную тогу, его шею украшало золотое колье с янтарем, которое доходило до середины груди.

— Дитя родилось от Солнца, — провозгласил жрец. — Я видел, как лучи светила коснулись его, прежде чем осветить землю. Это счастливый знак. Ребенку покровительствует Аполлон, он передал ему свое могущество и способности. Сегодня, пятнадцатого декабря, сын бога Солнца появился на свет в том же доме, где родился император Калигула.

Последние слова прорицателя потонули в шуме: раздвигая толпу, в комнату вошли рабы с носилками, на которых возлежала Агриппина, опершись на подушки. Ее кудрявые волосы обрамляли лицо, разрисованное белой и красной красками. Она указала на ребенка, и одна из женщин подошла к ложу, схватила младенца за запястья и подняла. Подвешенное тельце напоминало освежеванную тушку животного, которую приготовили, чтобы запечь на углях. Ткань, покрывавшая нижнюю часть тела, соскользнула, обнажив член и мошонку. На этом чахлом, не считая круглой головы, тельце они производили впечатление огромных, красновато-коричневых морщинистых протуберанцев.

В комнате раздался смех и выкрики.

— Ты говорил, Бальбил, что это сын Солнца и бога Аполлона, — начала Агриппина. — Но это и мой сын. Узнаю свою плоть. Взгляни на его роскошный член. Он создан, чтобы покорять женское чрево. Он породит сыновей, и это будет моя кровь. Моя, Цезаря и Августа. Он рожден, чтобы править.

Агриппина выпрямила спину, подняла кверху лицо и снова заговорила. Ее слова падали, как удары топора. Неожиданно ее голос стал вкрадчивым и мелодичным. Она повернулась ко мне.

— Скажи моему брату, великому императору Калигуле, что его сестра Агриппина дарит ему самца, в жилах которого течет кровь наших божественных предков!

Царственным жестом она подозвала меня, схватила за запястье, притянула к себе так, что я губами коснулся ее волос, вдыхая запах пудры и терпких духов, и прошептала, что знает, как ее брат озабочен рождением ребенка.

— Он боится всего, что ему непонятно. Ты приехал шпионить, Серений. Так передай ему то, что сказал Бальбил. Мой сын — сын Аполлона: император поймет, что я хочу этим сказать.

Ее голос стал хриплым.

— Ты думаешь, я стала бы мучиться родами, чтобы произвести на свет ребенка, которому не суждено царствовать? — Она придвинулась ко мне еще ближе, и я почувствовал, как ее губы ласкают мое ухо. — Ты доносчик, Серений, но если ты осторожен и дорожишь своей жизнью, не говори ему, что я согласна умереть от руки своего сына, если такова будет плата за его воцарение.

Она ударила ладонью по краю носилок, рабы подняли их и вынесли из комнаты. Толпа последовала за ней, и возле львиной шкуры с лежащим на ней ребенком остались лишь Домиций Агенобарб, его сестра Лепида и рабы. Рабы смазали тело новорожденного маслом и стали его массировать.

Домиций подошел ко мне.

— Какие секреты выдала тебе Агриппина? Какое послание для ее знаменитого и божественного брата? — спросил он.

Цепляясь за его локоть, Лепида беззвучно смеялась.

— Передай императору, что от змеи может родиться только змея, — снова заговорил Домиций. — Он знает, кто мы есть. Так зачем же он прислал тебя сюда? От меня и Агриппины не может родиться ничего хорошего и полезного для государства, и ему это известно.

И он удалился, не взглянув на ребенка, чья головка покоилась на львиной гриве.

3

Я видел, что вокруг ребенка витали смерть и недоверие.

Его дядя, император Калигула, полулежал, подперев голову ладонью. Его окружали гибкие женские тела, они терлись о его бедра, ласкали грудь, а он расспрашивал меня о поездке в Анций.

Не показалось ли мне, что новорожденный сын Агриппины и есть та самая змея, которой следует размозжить голову раньше, чем она станет опасной?

Я уклонился от ответа. Не рассказал я и о коже ребенка, пятнистой, как кожа рептилии. Калигулу слегка успокоило то обстоятельство, что младенец вышел ножками вперед — это плохой признак. Он засмеялся, откинул голову, целиком отдавшись опытным рукам женщин, но вдруг выпрямился.

— Мне передали, что этот полоумный Бальбил, астролог, тоже был в Анции. Ты слышал, что он сказал?

Я повторил слова жреца о солнечном венце на челе ребенка.

Калигула резко оттолкнул женщин, поднялся и, кусая пальцы, уставился на меня.

— Агриппина его подкупила! — прокричал он. — Она хочет, чтобы ее сын правил царством Аполлона — Египтом. Для этого и нужен младенец, родившийся от Солнца!

Он ткнул себя в грудь:

— Но Египтом правит император Рима! А сын Агриппины никогда не будет императором, ты слышишь, Серений? Она должна забыть эти бредни!

Погрозив мне кулаком, он вдруг ударил себя так сильно, что его лицо исказила гримаса боли, а челюсти сжались.

Все то же враждебное выражение сохранялось на его лице и на девятый день после рождения ребенка, когда в одном из залов императорского дворца новорожденного причащали, прежде чем дать ему имя. Младенец лежал в ванне из черного мрамора.

Его отец, Домиций Агенобарб, держался поодаль. Скрестив руки на выпяченном животе, он словно хотел показать своим презрительно-скучающим видом, что не имеет к ребенку никакого отношения. Может, это и на самом деле было так.

Агриппина, которая безусловно была матерью, держала ребенка за правое запястье. По другую сторону ванны Калигула, ее брат, сжимал левую ручку ребенка. На лице Агриппины застыла та же гримаса, что и на лице ее брата. Казалось, каждый из них готов потянуть в свою сторону и разорвать это хрупкое тельце пополам.

В полном молчании, не отрывая глаз от Агриппины и Калигулы, наблюдали эту сцену окружающие. На их лицах явно проступали нетерпение и жестокость: все ждали, когда два хищника, оспаривающие одну добычу, вступят в смертельную схватку.

И лишь один из присутствовавших, стоявший в первом ряду, смеялся, переступая с ноги на ногу. Это был Клавдий — дядя Агриппины и Калигулы. Считалось, что он слаб в коленках: чтобы его свалить, достаточно легкого толчка. И все же Клавдия побаивались. Кое-кто подстрекал его против Калигулы, буйного племянника, императора-кровосмесителя и преступника, известного своим необузданным нравом. Но можно ли в таком деле довериться дядюшке Клавдию, жестокому, как и его родственники, но смешному подкаблучнику своей жены Мессалины, которая стояла сейчас рядом с ним. Рассказывали, что это женщина с тяжелыми грудями, широкими бедрами и массивными ляжками раздвигает ноги по нескольку раз за ночь для разных мужчин, которых принимает в своем доме на Аппиевой дороге — настоящем притоне, предназначенном для удовлетворения ее ненасытных аппетитов. Тем не менее Клавдий был у нее в полном подчинении, терпел все измены, делал вид, что верит, будто Октавия, рожденная Мессалиной в браке с ним, его дочь, несмотря на то что столько мужчин — гладиаторов, вольноотпущенных, молодых аристократов — вводили свой фаллос в отверстое лоно его жены!

Не отпуская руки ребенка, Калигула обернулся к Клавдию, затем к Агриппине.

— Назови сына Клавдием, — сказал он, сдерживая смех. — Клавдий — чем плохо? Дядя — уважаемый человек, наша кровь. Щедрая и любящая Мессалина только что подарила ему Октавию. Клавдий — вот достойное имя для твоего потомства, Агриппина!

И вышел из зала. Большинство присутствовавших последовало за ним. Потоптавшись, Клавдий подошел поглядеть на ребенка, которого Агриппина взяла под мышки и подняла.

— Его зовут Луций Домиций, — произнесла она и повернулась к Домицию Агенобарбу. — Это ваш сын, и он будет носить имя вашего отца.

И передала ребенка рабам. Они стали заворачивать его в белые простыни, которые были похожи на саван. Все последующие месяцы и годы я опасался за жизнь этого ребенка.

Когда Калигула обнаружил, что Агриппина участвовала в заговоре, организованном против него сенатором Лепидом и правителем Германии Гетуликом, он пришел в ярость. Конечно, император мог отомстить сразу и матери, и ребенку. Но он ограничился тем, что конфисковал имущество сестры и сослал ее подальше от Рима, а сына оставил в заложниках. Присматривать за ребенком Калигула поручил мне. Я видел его первые шаги, слышал его первые слова.

В доме своей тетки Лепиды, где ему дали приют, мальчик напоминал пугливого зверька: все время тревожно озирался и опускал голову, когда к нему обращались, с детства привыкая скрывать свои чувства.

Я был с ним в тот день, когда Лепида пришла сказать, что его отец умер, а мать — в далекой ссылке. Он — сирота. Повернувшись ко мне и словно бросая вызов Калигуле, она добавила:

— Твой дядя, император, присвоил имущество, которое ты должен был унаследовать. Ты был богат, теперь ты беден, Луций Домиций. Твое единственное достояние — благородная кровь.

Ребенок гордо выпрямился, а его кормилицы — Эглогия и Александра — не сводя с него глаз, склонили головы. Их лица выражали нежность, сострадание и даже почитание.

— В твоих жилах течет кровь императоров, — повторила тетка и удалилась, оставив мальчика с двумя учителями, которым было поручено его воспитывать.

Калигула очень развеселился, когда я сказал ему, что один из учителей его племянника брадобрей, а другой — танцор, и попросил повторить это окружавшим его куртизанкам, чтобы они тоже посмеялись.

— Агриппина хотела сделать своего сына императором, — потешался он. — А мальчик будет брить и плясать!

И вдруг нахмурился.

— Какая судьба… И это потомок Августа и Цезаря! Может, ему лучше было бы умереть?

Смерть продолжала кружить над ребенком.

4

Но убить мальчика Калигула просто не успел.

Каждый раз, расспрашивая меня о сыне Агриппины, он обдумывал свой план.

Император снимал браслеты и кольца, отдавал рабу узорчатый плащ и, оставшись в шелковой тунике, расшитой золотой нитью, расхаживал вокруг меня, постукивая каблуками уличных ботинок или туфель на манер женских. Наклонившись ко мне, чтобы в очередной раз справиться о возрасте ребенка, он повторял:

— Четыре года, четыре года… Через десять лет ему понадобится мужская тога. Как быстро бежит время! Я знаю его мать: она захочет, чтобы он сел на трон. И будет плести заговоры, как прежде. Чтобы убить меня.

Калигула улыбался и поглаживал рукой губы.

— Четыре года, — размышлял он.

Потом, вроде бы забыв о ребенке, показывал мне дворец, который он построил для своего коня Инцитата.

Конюшня была из мрамора, водопойное корыто — из слоновой кости. Вокруг коня, покрытого красной попоной, суетились рабы.

— А не произвести ли мне Инцитата в консулы? — бормотал император.

Внезапно разгневавшись, он принимался обвинять сенаторов и трибунов в стремлении убить его и, подозвав охранников, нашептывал им несколько имен. Палачи уходили, сжимая мечи.

Сколько это могло продолжаться?

Калигула убивал всех, кто по крови или благоприобретенному родству имел отношение к семьям Цезаря и Августа. В их жилах текла кровь императоров, а значит, следовало перерезать им горло, чтобы выпустить эту кровь, превращавшую их в соперников. Сын Агриппины, четырехлетний малыш, прятавший от взрослых свои испуганные глаза, мог выпрямиться и метнуть ненавидящий взгляд. И снова потупиться, подобно маленькому зверьку, неосторожно покинувшему свою нору. Будучи по материнской линии потомком Августа, он был способен ощетиниться, показать зубы и когти.

Я говорил Сенеке:

— Ему всего четыре года, но он уже похож на Калигулу, на Агриппину. Или это кровь Цезаря делает людей хищниками с самого рождения?

Сдержанные ответы учителя были очень ценны для меня.

Я встречался с Сенекой, когда служил у Тиберия. Его гордая осанка, мужественное и решительное выражение лица, царственная манера говорить, сделавшая его лучшим оратором сената и знаменитым адвокатом, риторическое искусство философа-стоика, проповедующего мудрость и смирение перед высшей силой, покоряли. Он был старше на полтора десятка лет и считал меня близким родственником — у нас обоих были испанские корни. Как и мои предки, он родился в Кордове.

Мы неторопливо прохаживались по саду его римского поместья. Он слыл богатым, и действительно, вокруг цветочных клумб возилось множество рабов.

— Кровь у Цезаря такая же, как у всех, — заключил он. — Теплая и липкая. Я видел, как умирали, вскрыв себе вены, римские патриции. Их кровь была того же цвета, что и у рабов, которых убивали вслед за хозяином. Нет, Серений, люди становятся хищниками, потому что в империи нет правил престолонаследия. Чтобы не быть убитым, надо убить самому. Избирательный закон, который уважали во времена республики, не используется при назначении императора. Поэтому тот, кто претендует на трон, вынужден рассчитывать более на свою охрану, нежели на граждан. На полководцев и правителей, а не на сенат. Республика, существовавшая до Цезаря, не вернется.

— Значит, кровь? Кинжал, яд, убийство? Безграничное могущество одного человека, которого власть лишает разума, — не соглашался я.

Взяв меня за локоть и как бы размышляя, он продолжал убеждать:

— Надо, чтобы императором стал человек мудрый, не способный впасть в безумие от безграничной власти, по сути, превращающей его в бога. Он должен править взвешенно и милосердно, в интересах империи и не искать наслаждений, доступных могущественному властителю. Людям же из его окружения надлежит призывать его к разуму, к мудрости, они должны стать его друзьями и советниками.

— А Калигула? — спрашивал я.

Оглянувшись, Сенека отвечал:

— Это безумие может остановить только смерть. Есть люди — я в этом уверен, — которые уже точат свои кинжалы. Не вмешивайся, Серений. Наше время — время мудрости — еще не настало.

Время было тревожное, безжалостное, сумасбродное. Калигула рядился то гладиатором, то возничим колесницы. Он выходил на сцену и, как фигляр, пел, плясал, декламировал, а затем, спрыгнув в зал, хлестал кнутом кого-нибудь из зрителей, который, как ему показалось, мешал представлению кашлем или шепотом.

С угрожающим видом он подходил ко мне, уводил и начинал расспрашивать о сыне Агриппины, о заговорах, о которых я должен был знать. Он смеялся, рассказывая, что ему приготовили какой-то новый яд, действие которого он испытал на гладиаторах и рабах. Несчастные вопили, корчились от боли, и это было самое удивительное зрелище, какое ему довелось видеть.

— Серений, будь мне верен! — ворчал он, удаляясь.

Это случилось за девять дней до февральских календ, в седьмом часу вечера, когда Рим уже окутали сумерки. В одном из закоулков дворца Калигулу подстерегали заговорщики с мечами наготове. Предводитель когорты Кассий Херея, которого император постоянно унижал и притеснял, ударил первым, но рана на шее оказалась несмертельной. Тогда его товарищ Корнелий Сабин пронзил Калигуле грудь. Однако тот, распростертый на мраморном полу в луже крови, продолжал кричать. И тут остальные, накинувшись скопом, добили императора тридцатью ударами. Некоторые старались попасть в срамное место.

Ненависть, желание отомстить и страх, который Калигула поселил в душах людей своими преступлениями за четыре года царствования, были так велики, что один из заговорщиков ударом меча сразил жену императора, а другой размозжил голову его дочери.

Не мешкая, я отправился в дом к Лепиде, где жил ребенок.

Клавдий, дядя Калигулы и Агриппины, только что был назначен наследником императора. Телохранители встретили это известие с восторгом, и новоиспеченный властитель в благодарность выдал каждому по пятнадцать тысяч сестерциев. Впервые в истории Рима такую награду получали военные, поддержавшие переворот.

Вокруг мальчика суетились кормилицы, Эглогия и Александра, и брадобрей с плясуном — его воспитатели. Я объявил им хорошую новость: среди первых распоряжений, сделанных новым императором, было освобождение Агриппины и возвращение ей конфискованного имущества. Ее сын вырастет в богатстве, и мать будет с ним.

Я говорил с четырехлетним мальчиком так, как будто передо мной взрослый мужчина, и мне казалось, что он все понимает. На его лице сперва отразилось напряженное внимание, потом — на какое-то мгновение — бурная радость, которая сменилась привычным выражением тревоги.

Позже я часто вспоминал этот затуманенный тревогой детский взгляд: как будто он предчувствовал, что опасность — его постоянный удел. И что мир, куда он входил, сплетен из интриг и зависти, раздираем соперничеством и запятнан преступлениями.

Вокруг него, как тигрица, преследующая добычу, кружила Мессалина, супруга Клавдия, только что родившая сына, нареченного Британиком. В ребенке Агриппины она видела соперника своему. Что же до Агриппины, то та восприняла появление на свет Британика как катастрофу, лишающую ее дитя перспективы, о которой она мечтала. Она ходила от одного могущественного лица к другому, плетя свою сеть. Вышла замуж за богатого и влиятельного сенатора Пассиена Криспа. А мальчик наблюдал весь этот калейдоскоп лиц, слышал голоса, угрозы. Вздрагивал, когда посланные Клавдием охранники врывались в жилище Ливии, сестры Агриппины, чтобы арестовать ее за участие в заговоре. А потом угрожали самой Агриппине, утверждая, что она остается на свободе лишь благодаря доброму отношению императора и стараниям ее мужа Пассиена Криспа.

Угрозы, предательства, интриги, убийства составляли повседневность, в которой жил мальчик. Могло ли все это не оставить тяжелого следа в его душе? При моем приближении он прятался за спинами кормилиц или, напротив, пытался вызвать мое расположение улыбкой или песенкой, напетой тоненьким голоском. Ребенок словно чувствовал, что его благополучие и даже жизнь в моих руках.

В императорском дворце ходили слухи, будто Мессалина, озабоченная интересами своего сына, подослала своих людей задушить мальчика во сне. Когда убийцы подошли к кровати Луция Домиция, то увидели там змею размером с дракона и в страхе бежали. А утром на подушке нашли пятнистую змеиную шкуру. Агриппина сделала из нее браслет, оправленный золотом, и надела на запястье ребенка. Я видел этот браслет однажды, когда мальчик поднял руку, как бы защищаясь от исходившей от меня опасности. Я в интригах и заговорах не участвовал. Я был всего лишь учеником Сенеки, но этого оказалось достаточно, чтобы внушать подозрения.

Когда император Клавдий решил отправить Сенеку в ссылку по требованию Мессалины, которая его терпеть не могла, считая философа сторонником Агриппины, мне было приказано ехать за ним.

Луцию Домицию, впоследствии названному Нероном, было тогда чуть больше четырех лет. Казалось, однако, что он уже достаточно опытен, чтобы опасаться любого, кто к нему приближался, постараться обезоружить его улыбкой, а затем нанести безжалостный удар. Я видел однажды, как он своими маленькими кулачками остервенело бил раба, случайно его толкнувшего. Он уже не был тем пугливым и скрытным ребенком, каким я его знал, он стал маленьким злобным хищником. В его жилах текла кровь Цезаря.

Итак, я покинул Рим и присоединился к Сенеке, отбывавшему ссылку на Корсике.

Биография

Произведения

Критика


Читати також