Барбара Фришмут. ​Пора созревания

Барбара Фришмут. ​Пора созревания

(Отрывок)

Да, и писательство связано с производственными расходами, которые подчас разорительнее, чем у целой фабрики. Что же приходится инвестировать? Всю свою жизнь.
Шандор Марай. Небо и земля

Предположим, это случилось в прошлом году на благотворительной ярмарке, которую устроила добровольная пожарная дружина. Случилось сразу после того, как сняли оцепление. Однако высчитывать точную дату на основании вышеназванных данных, пожалуй, бесполезно, потому что если вы случайно услышите эту историю, скажем, через пару лет, то, кто знает, может, ярмарка больше и не проводится.
Этим я ни в коей мере не утверждаю, как адепты распространенных, но ложных учений, что время в своем течении — величина относительная. Оно ведь давным-давно точнейшим образом изучено и измерено, теперь ему не остается ничего другого, кроме как сверяться по часам. Или же остается?
Как только люди осознали, что время есть неумолимо прирастающая величина, они изобрели хронометры. Сначала хронометры были в ходу у ортодоксальных мусульман: иначе как бы верующие отслеживали пять молитвенных часов на дню? Христианские монахи с их обеднями, вечернями, всенощными и прочая также нуждались в некоем мериле времени, которое расчленяло бы сутки, как мясник пасхального ягненка.
Получается, прерывистое, конечное время — изобретение религиозных экстремистов, и, похоже, оно согласилось быть таковым, даже если лучше себя чувствует как вечное, точнее сказать, циклическое.
Но что, если время столь покладисто не всегда? Что, если в определенных, заколдованных местностях оно вдруг отказывается степенно течь к краю Земли, в который не слишком верят и самые матерые ортодоксы. А что, если оно в наших краях периодически (вот ведь парадокс!) пускается по кругу?
Но вернемся к оцеплению, которое сняли, как только пробило 14 часов. Местное население и жители, прибывшие на ярмарку с берегов Венского и прочих озер, устремились на площадь набирающим силу потоком. Я уже около 13.56 приметила один предмет, выставленный на продажу, он сразу поставил под сомнение мои намерения быть скромнее в желаниях.
Вожделенным предметом являлось чучело барсука с одним глазом, в шубке, издали казавшейся слегка побитой молью. Купить чучело барсука — такой удачи мне еще не выпадало в жизни! Хотя алчность всерьез захватила меня, но осуществить мечту не было никаких шансов. Из-за барсука уже сцепились две дамочки: тощая рыжая дылда в новом, с иголочки костюме и коренастая черноволосая, одетая в этническом стиле, на концах ее индейских косиц, связанных шнурком, болтались «ловушки снов».
Не упустил случая вцепиться в барсука и господин средних лет. Уверена, свой шладмингер он прикупил минуту назад, потому что тот осенний день выдался на редкость теплым, слишком теплым, чтобы ходить в верхней одежде из неваляного шерстяного сукна. Одной рукой господин тащил к себе чучело, другой протягивал сотенную бумажку озадаченному пожарному, и тот, повинуясь рефлексу, взял деньги, совершив-таки сделку, обратного хода не имеющую, в пользу обладателя шладмингера. По толпе — а поклонников набитого опилками барсука собралось довольно много — прошел разочарованный вздох, я тоже невольно вздохнула.
Вот и все… Хотя не совсем: в ходе рукопашной схватки, возникшей вокруг мужчины в шладмингере, который радостно уносил добычу в безопасное место, из живота барсука — вблизи чучело оказалось более паршивым, чем я представляла издали, — выпало что-то туго обернутое газетным листом, и покатилось прямо мне под ноги как награда. За что только?
«За сотню он купил оболочку, но не содержимое!» — подумала я и быстро, насколько позволяла толчея, подняла сверток и сунула в сумку.
Для оправдания в собственных глазах я схватила с прилавка глиняный кофейник с отбитым краем, на боку которого красовалась кривая надпись «Вечно твоя», и, прежде чем озадаченный пожарный назвал цену, тоже отстегнула сотню, одним махом облегчив и душу, и карман.

Стоял октябрьский день в коричнево-золотых тонах, Грундлзее невозмутимо катило воды мимо ярмарочной суеты, ленясь наморщить чело хотя бы одной-единственной волной. И кирпич старых стен мог смотреться в безмятежное зеркало озера в собственное удовольствие.
Вернуться в Альтаусзее я решила через Обертрессен, но кто знает, насколько я рискую, совершая долгие пешие прогулки в это время года без зонта? От ходьбы я изрядно взмокла: облака, дружно уплыли в сторону Эннсталя, и стало так жарко, что захотелось задержаться на каком-нибудь зеленом бережке и нырнуть в воду без зимнего водолазного костюма.
Не доходя до леса Хеннерман, я начала разоблачаться, то есть сняла блузу. В сумке из-за свертка и кофейника места не осталось, и я продолжила путь, размахивая блузой, как белым флагом. Кому это я собиралась сдаться?
Скамейка, с которой открывался чарующий вид на Дахштейнские горы, пустовала, я прибавила шаг, чтобы в последний момент кто-нибудь не занял это уютное местечко. И правильно сделала, ибо, едва я с глубоким вздохом, на сей раз облегчения, опустилась на нагретые доски, ко мне приблизился обладатель шладмингера. Впрочем, на господине теперь был не шладмингер, а белая рубашка с короткими рукавами и черные брюки, кстати, весьма элегантные.
Непонятно, почему он шел со стороны Альтаусзее? Я решила, что обозналась, ведь отсутствовала главная примета — шладмингер, но тут приветливым взглядом незнакомец дал мне понять, что и он меня узнал. Если бы только это… Не сводя с меня настойчивого взгляда, он на ходу приложил правую руку сначала к губам, потом ко лбу и, наконец, обратил кисть к небу. Это восточное приветствие — themennah — я знала: видела много раз, путешествуя по Ближнему Востоку, однако встретить подобный жест на фоне Дахштейна было довольно странно.
Истирая на столь любезное приветствие, я прижала к себе сумку — мне показалось, что восточный незнакомец алчно на нее уставился, — и ограничилась несколько прохладным «Селам!». Он отреагировал едва заметной улыбкой.
Только он собрался что-то мне сказать — интересно, на каком языке? — как раздался знакомый голос:
— Привет!
Голос принадлежал моей соседке, она, как и я, бог знает откуда возвращалась в Альтаусзее. Я предпочла тотчас присоединиться к ней, придерживая локтем сумку и так и не успев услышать ни слова от бывшего носителя шладмингера. Впрочем, взгляд его обещал, что мы еще встретимся.
Путь домой был долог и труден, хотя мы с соседкой обменялись множеством новостей. Очутившись в долине — а это означало, что дальше дорога пойдет в гору, — мы решили укрепить подорванные силы в ресторанчике «У мельницы».
Вы не поверите, насколько сильную жажду испытывает человек, прущий на своих двоих в жаркий день ранней осени от Грундлзее к Альтаусзее, жажда только усиливается с каждым глотком. Из соседнего зала ресторана доносились веселые звуки: очевидно, какая-то музыкальная группа сидела тут с самой Кирты. Судя по песням, так оно и было.
Уже стемнело, когда, воспрянув духом, мы покинули «У мельницы» и не взошли, а прямо-таки взлетели, вибрируя в теплых сумерках, на холм под названием Кенль. Восторг от чудного вечера переполнил нас, и мы сделали крюк через Хубертусхоф, миновав дома заводчицы спаниелей, известного кинорежиссера, хозяина волов, держателя овечьей фермы и летнюю дачу монахинь, сполна насладившись ясным звездным небом и собственным дуэтом на просторе. В заключение мы несколько раз попрощались: при проводах от двери до двери то ей, то мне вспоминалось нечто такое, что непременно требовалось обсудить.
Словом, мы метались через улицу, будто этот день был последним в нашей жизни. Но разве добрые христиане не должны вести себя так, словно каждый день — последний? А чудотворная сила исповеди? Разве она иссякает, если исповедь выслушал не священник?
Когда я наконец попала домой, меня разбила чудовищная усталость, мочи не было развертывать находку, и я пристроила ее под подушкой, надеясь познать во сне. Старый трюк, в котором я, впрочем, разочаровалась еще во времена школьных экзаменов, но в голову не пришло ничего лучшего.
Часа через два, далеко за полночь, я проснулась. Светать еще не начало. Звуки, разбудившие меня, исходили не от кота, которого в честь величайшего повстанца Анатолии я нарекла Деде Султан. Нет, звуки доносились со двора. Это было хорошо мне знакомое жадное фырканье барсука: летом он часто наведывался в мой сад. Но весь крыжовник пошел на пироги и варенье, и я растерялась: что может искать барсук в такой час в моем саду?
Я отчетливо слышала, как животное описывает круги, сопя и кряхтя, скребет лапами и чавкает. Я взмолилась, чтобы барсук не вырыл только что посаженные луковицы лилий. Вообще-то в Китае их считают деликатесом, но откуда альтаусзеерскому барсуку знать о вкусах китайцев?
Конечно, я могла подняться, выглянуть из окна и, удостоверившись в правильности своей догадки, прогнать зверюгу, но я оказалось неспособной на сей подвиг. Сама мысль о том, чтобы встать, причиняла боль.
«Черт никогда не спит», — пришла мне на ум пословица.
С чего вдруг? Никогда прежде я не думала о черте. Странно. Должно быть, атмосфера действует на меня угнетающе, на самом деле в кустах нет ни черта, ни барсука. А ведь я посадила в свое время два куста крыжовника с внешней стороны забора в знак доброй воли, из симпатии к братьям нашим меньшим, этим ночным вредителям.
Мне почудилось, что барсук пришел не один. В следующую секунду подозрение переросло в уверенность: с дуновением ветра в комнату проник человеческий голос. Кто-то пел, аккомпанируя себе, похоже, на домбре. Я сразу определила язык песни — азери. В строфе, которую я уловила, сообщалось (в грубом переводе):

Порой я восхожу на небо и смотрю вниз, на мир.
Порой спускаюсь на землю, и мир смотрит на меня.
Стихи принадлежали перу турецкого дервиша, поэта и нумеролога, жившего в XIV веке, по имени Незими, его судьба и творчество давно занимали меня. Он был осужден как еретик, и с него живьем содрали кожу.
Но прежде чем мне удалось зарифмовать строфу, удивительная серенада пришла к логическому концу, и я услышала, как человек и барсук, топоча по плиткам подъездной дорожки, удалились прочь из моего сада. Особенно хорошо было слышно барсука: его когти издавали характерный стук — клац-клац-клац. Я задумалась, и чем долее я размышляла, тем более тревожной показалась мне череда ночных звуков. Но что, во имя неба, мне угрожало?
От пережитого волнения я забылась кошмарным сном. Меня подхватил дикий вихрь хаотично сменяемых картин: сначала я увидела каббалиста с Зальцберг-штрассе, потом практикующего друида, который на том самом месте, где сегодня стоит Альтаусзеерская церковь, занимался жертвоприношением, по кельтскому обычаю подвергая людей утоплению. Впрочем, — тут надо попенять сновидению, оно никогда не придерживается фактов, так и норовит обмануть спящего или спящую, — друид применял вино, и жертва, пьянея, захлебывалась глоток за глотком. Часто раздавалось в моем сне имя Вендлгард фон Лейслинг, с некоторых пор и наяву не дававшее мне покоя. Так звали аббатису, которая основала в XIII веке недалеко от Криткогеля Лейслингскую обитель, филиал монастыря Трунзео. Если верить легендам, Вендлгард принадлежала к друидам и попала в Австрию в виде цветочной луковицы много столетий назад, а именно в пресловутом VIII веке, когда, по Польнеру, вследствие тектонических движений земной коры образовалось Альтаусзее.

Разбудил меня дождь. Лил как из ведра. Это обстоятельство удержало меня от попытки ринуться в сад на поиски следов ночного вторжения: их наверняка уже смыло.
Застилая постель, я наткнулась на сверток — я и позабыла о нем из-за всех этих барсуков со товарищи. Конечно, я собиралась тщательнейшим образом его изучить, но сначала — чай!
Еще ни один день на моей памяти не стартовал столь быстро, чтобы заставить меня поторопиться с завтраком. Итак, я не спеша поджарила в тостере соевую булочку, позволила заварке как следует настояться, нарезала дольками традиционное яблоко (an apple a day keeps our doctor away), постепенно приводя себя в гармонию с окружающим миром.
Однако едва надкусила булочку — в дверь позвонили. Звонок прозвучал резко и настойчиво, так ломиться в дом может только почтальон с экспресс-бандеролью. Неужели в этой стране нет никого, кто при всем уважении к служебным инструкциям отсоветовал бы жителям посылать экспресс-бандероли, единственная цель которых — выгнать почтальона под дождь?!
По старому доброму кельтскому обычаю двери у нас в поселке не запираются с утра до поздней ночи. Пока я с полным ртом поднималась из-за стола, почтальон возник точно посреди кухни и протянул мне ручку, чтобы я расписалась в получении очередной посылки, на этот раз пухлого крафт-пакета, перевязанного суровой бечевкой и опечатанного сургучом.
Пропихнув кусок в горло, я поинтересовалась, надо ли чего оплатить. Ответ «Не надо!» слился с фырканьем почтового фургончика.
Экспресс-доставка оказалась оправданной. Редкий случай. Отправителем пакета значился Игнац Мустель из Оберлаа.
— Мустель, Мустель… — произнесла я.
Что напоминает это имя? «Mustelidae, то есть куньи!» — догадалась я после второго глотка чая. А не относятся ли барсуки к отряду куньих?
Из письма, приложенного к посылке, выяснилось, что Игнац Мустель — сотрудник садоводческого журнала, для которого я иногда пишу, коллега в курсе моего горячего желания приютить на веранде Iris elegantissima, дабы потом, когда ирис ко мне привыкнет, высалить в сад в качестве главного украшении последнего.
Растение исключительной красоты должно произрастать рядом с такими же небесными созданиями. К сожалению, я никогда не встречала подобный ирис, путешествуя по странам, откуда он родом, по северо-восточной Анатолии, западному Ирану, а также бывшей советской республике Армения, иначе непременно привезла бы. Лишь однажды я удостоилась лицезреть его в «Нимфенбурге», ботаническом саду города Мюнхен.
Игнац Мустель сообщал, что с огромным трудом уговорил фирму «Сезам» из Эрзурума — она, кстати, обслуживает исключительно ботанические сады Европы и Америки — прислать ему несколько ценнейших саженцев и один он уступает мне, ведь именно после моей вдохновенной статьи его осенила идея добавить к своей обширной коллекции ирисов «элегантиссиму».
Тая от счастья, я вскрыла полиэтиленовый пакет, усеянный воздушными пузырьками, и обнаружила, надо признаться, довольно неказистый, сморщенный и узловатый корень. Я вскочила и понеслась — прощай, завтрак! — в сарай: скорее, скорее устроить знатной особе достойную опочивальню, пусть отдыхает до весны.
На приготовление дерновой смеси я потратила уйму времени, так же как и на выбор горшка. А еще ведь требовалась галька для дренажа, за ней мне пришлось переться на дорогу, причем под проливным дождем. И много чего еще понадобилось сделать.
Короче, утро я убила на все эти хлопоты, не говоря уже о заклинаниях, что срывались с моих губ без перерыва: «Извольте, мол, Ваше высочество, благоденствовать в данном вазоне, чтобы в один прекрасный день порадовать меня и моих гостей своей изысканностью…» Впрочем, на заклинания времени ушло мало: кому придет в голову задумываться, когда слова просто рвутся из сердца!
Как описать мое удивление, когда, вернувшись на кухню, я увидела собаку? Она, стало быть, сама открыла дверь и теперь вела носом по краю стола, недвусмысленно подбираясь к свертку, выпавшему из барсучьего живота. Эта собака в будни гуляла вместе с нашим пастором. В действительности она принадлежала журналисту из Вены, который имел обыкновение проводить в нашем городке уик-энд, так что по выходным собака сопровождала его.
— Руфус! — гаркнула я.
Окриком мне удалось помешать псу сделать то, что он задумал. Пристыженный, виляя хвостом, Руфус подошел ко мне, и я угостила его кормом Деде Султана, прежде чем отослать тоном, не терпящим возражений, обратно к хозяину. А к кому еще я должна была его послать?
Итак, сверток лежал возле моего наполовину опорожненного чайника и, я бы сказала, пялился на меня. А может, пса специально подослали? Вообразить себе, что пастор проявляет интерес к содержимому барсучьего живота, я не могла, поэтому заподозрила журналиста: писаки вечно суют нос куда не надо. Или все же пастор?
Я водрузила Iris elegantissima на подоконник, к себе поближе, особо любоваться было нечем: из роскошного нового терракотового горшка торчал лишь вялый листочек, развернулась и схватила сверток, да так неловко, что опрокинула чашку. Холодный чай плеснул на газетный лист, который хранил таинственное сокровище, и тонкая бумага, намокнув, сморщилась.
Я начала снимать обертку. Судя по шрифту, газета была довоенной и, естественно, до того ветхой, что кое-где рассыпалась под пальцами. Несколько раз мне казалось, что я добралась до конца, — но лишь отделяла очередной газетный лоскут. В итоге передо мной выросла кучка пестрых клочков, напоминавших осенние листья.
Зазвонил телефон. Я сняла трубку и услышала голос старого знакомого, профессора Унумганга, культуролога в отставке, который на закате дней своих вернулся в Австрию из Нью-Йорка. Я много раз обращалась к нему за советом, работая над книгами. После дежурных любезностей профессор на удивление быстро перешел к делу. Он спросил, нельзя ли нанести мне визит, ему-де нужно поговорить со мной, но супруга в данный момент находится на лечении в Бад-Вальтерсдорфе, и дом не в том состоянии, чтобы он мог принимать гостей.
Я продолжала возиться со свертком. Наконец удалось добраться до цели. Но что это? Содрав одну бумагу, я обнаружила другую — несколько скрученных рулоном плотных листов.
Я оторопела и чуть не выронила трубку, когда Унумганг крикнул:
— Оставьте все как есть! Я сейчас приду!
Откуда он знает про сверток? Неужели мои ощущения начали витать в эфире и закрадываться в чужие головы? Подобный феномен при циклическом, то есть круговом, течении времени наблюдается часто.
Стараясь говорить как можно более непринужденно, я переспросила:
— Что вы сказали? Откуда вам известно…
— Не хочу доставлять вам хлопоты! Я сам напросился, и было бы нехорошо заставлять вас печь пирог. От Зальцбергштрассе до вашего дома минут десять ходьбы, не больше: я скоро буду. Если непременно хотите, приготовьте чай.
Я посмотрела на часы: четыре. И на что только день ушел?
Положив трубку, я открыла пачку печенья, одно сунула в рот, остальные вытряхнула в вазочку, поставила чайник на плиту.
Раздалось невнятное хлюпанье. Я огляделась и ничего интересного не заметила. А заметила я, как Деде Султан потягивается в кресле и зевает так, что того и жди челюсть из сустава выскочит. Может, я слишком обильно полила ирис?
Я подошла к окну и увидела, как вдоль по улице спешит профессор, прикрываясь большим зонтом. Он был похож на Летающего Роберта. Вот бы я не удивилась, если бы очередной порыв сдул тощего Унумганга с земли! Но у того ветра, что пригнал его, похоже, имелись иные планы.
Я открыла дверь. Вместе с профессором без всякого приглашения ко мне ввалился неудержимый поток сырого воздуха, словно сквозняк только и ловил момент, чтобы ворваться и разметать по кухне рулонные листы и газетные клочья.
Профессор в три прыжка достиг стола и вцепился обеими руками, но не в обрывки газеты 1934 года, отслужившие свое как упаковка, которые на месте историка культуры я сочла бы чрезвычайно интересными, а в желтоватые слежавшиеся страницы. Лицо Унумганга выражало такой триумф, что мне сразу стало ясно: марш-бросок не случаен.
— Ну-у-у! — выдохнула я, вложив в протяжное восклицание все свои подозрения. — Какое разочарование! Слухи о моей находке, полагаю, разлетелись в кругу посвященных со скоростью света, и каждый теперь жаждет собственными глазами… И на тебе!..
— Что «на тебе»? — Профессор послал брови к тому месту, где начиналась шевелюра.
— Пустые листы!
Пусть моя улыбочка и была ехидной, но ответную ухмылку профессора иначе как глумливой я бы не назвала.
— Дорогая моя! Может, вы и умеете писать, но ничего не смыслите в шрифте!
Теперь наступила моя очередь вздернуть брови, хотя столь сильно удивляться, держа чайник с кипятком, опасно.
— Это был лишь вопрос времени. Ваша случайная находка объявилась бы рано или поздно. Впрочем, случайность тут лишь то, что она попала в руки ничего не подозревающей дамочке. Позвольте вам напомнить, я задолго до этого дня говорил: подобная переписка существует и она обнаружится именно в наших краях.
Переписка? Я опустила на стол посудину с кипятком, вытащила ситечко-шарик из заварочного чайника, расставила чашки. Унумганг достал из кармана пиджака зажигалку, щелкнул и подержал над пламенем лист из свертка. Он заядлый курильщик, думаю, это немаловажная причина для того, чтобы расстаться с Америкой, прожив там шестьдесят лет. А на бумаге тем временем показались символы и значки…
— «Тысяча роз»! — осенило меня.
Но профессор был куда сдержаннее меня:
— Лишь когда шрифт проявится полностью, начнется настоящая работа!
— Надеюсь, с чтением не возникнет проблем, — лихо предположила я. — По-моему, здесь тридцать две страницы, не больше…
— Верная оценка! Но речь идет о том, удастся ли их расшифровать.
Я прочла предложение, проступившее под воздействием огня:
— «О нежнейший из братьев, мой живой свет, тот, кому ведомы тайны, расскажешь ли…»
Унумганг посмотрел на меня взглядом, полным сочувствия:
— Дорогая моя, неужели вы всерьез полагаете, что столь значительный документ был послан в мир открытым текстом? Поэты XX века отнюдь не первыми потеряли доверие к словам. С тех пор как четкие формулировки стали принадлежностью закона, который по определению призван беспощадно подавлять все мало-мальски свободное и живое, мыслящий человек недоверчиво относится к слову написанному и читает между строк.

Я плохо поняла, о чем он. Должно быть, это отразилось у меня на лице, потому что профессор снизошел до объяснения.
— Из чего состоят предложения? — спросил он, как спрашивают ребенка о цвете кубиков.
— Из слов, — не обманула я профессорского ожидания.
— А из чего состоят слова?
Я налила чай.
— Из букв. — Я указала на печенье.
Профессор согласно кивнул и взял одно.
— В том-то и суть.
Он потянулся за вторым печеньем, но не положил его в рот, а принялся размахивать им в такт рассуждениям о том, что у каждой буквы есть числовое значение, так же как в теологии и философии через числа выражаются разные понятия.
— Чтобы познать значение в значении, то есть скрытый смысл, неплохо бы нам привлечь математика.
Я сглотнула, хотя во рту ничего не было.
— Короче говоря, речь идет о самой примитивной ступени каббалы, тайного учения, которое опирается на нумерологическую структуру языка.
Итак, он вроде все сказал, и я могла спокойно попить чайку. Не тут-то было. Профессор опять завелся и стал растолковывать мне суть сефирота, числового значения, 22 букв еврейского алфавита, 26 букв — немецкого, 28 — арабского и 32 — персидского, погружаясь глубже и глубже в историю письменности.
При всем любопытстве и уважении, которые я испытываю к малоизученным областям науки, я не вынесла из речи профессора того, что неимоверно занимало меня: кто написал найденные письма? И почему весь мир, в том числе непознанный, мечтал перехватить мою находку? С первой же минуты, услышав по телефону профессора, я заподозрила, что он приложит максимум усилий, дабы выманить у меня свиток.
Унумганг любовно разглаживал и складывал ровной стопочкой листы, разглагольствуя о том, каким образом он собирается расшифровать смысл написанного. Внешне невинный жест, но, следя за его руками, разгадать истинные намерения профессора было нетрудно. И, пока он блуждал в буквенно-числовых соответствиях, я положила руку на мою находку и непреклонно, а иначе заткнуть фонтан красноречия было невозможно, потребовала:
— Да скажите вы наконец, кто и когда написал эти слова или числовые значения, как вам угодно их называть! Почему господин в шладмингере и две дамы на ярмарке, и вы, и журналист, и пастор, и бог знает кто еще интересуются рукописью так, что вскоре мне придется запереть дверь на огромный засов и впредь никого не впускать?
— И пастор? — уточнил профессор таким тоном, словно его подозрения подтвердились. Он придавил рукой стопку разглаженных листов, хотя я весьма недвусмысленно тянула ее к себе.
— Пастора не видела, но собака явно что-то вынюхивала. Но ведь это моя находка! И прежде чем я еще раз подпущу вас к ней с зажигалкой, ответьте: что я нашла?
— Дорогая моя, успокойтесь! — взмолился Унумганг. — И не торопитесь с выводами. Я вам все объясню, но, пожалуйста, не швыряйте в меня камни, если вам покажется, будто я чего-то недоговариваю. Я и сам многого не знаю, обхожусь слухами и догадками. С тех пор как эти записи… Сто лет считается, что они пропали. О, я уверен, это переписка между…

В дверь позвонили. Деде Султан, позабыв, что он кот, радостно затявкал и сиганул с кресла на пол. Унумганг же, напротив, замолчал с недовольной миной, демонстративно вынул часы и покачал головой.
Подходя к двери, я гадала: кто бы это мог быть? Наверное, соседка. Или дама, которая постоянно является за пожертвованиями и часто совсем некстати. Но я ошиблась.
Это был господин в шладмингере. Сегодняшнему дождю войлочная одежда соответствовала куда лучше, чем вчерашней жаре. Господин поприветствовал меня, а потом произнес по-немецки, правда с акцентом:
— Простите, что побеспокоил вас, но мне очень нужно поговорить с вами об одном деле. Пока меня кто-нибудь не опередил…
— Уже! — Я жестом пригласила его войти.
Он молниеносно устремился на кухню, и прежде чем увидеть озадаченные лица конкурентов, я услышала двойной возглас:
— Как? Вы здесь?
А это, в свою очередь, означало, что они друг друга знают…
Вбежав на кухню, я застала следующую картину: взъерошенные мужчины стояли друг против друга в боевой стойке, словно каждый видел перед собой черта.
Чтобы оценить зрелище по достоинству, требовалось выяснить, кто такой очередной гость. Тот, словно прочитав мои мысли, повернулся, опрометчиво подставив противнику спину, натянул на лицо улыбку и отвесил поклон:
— Тысяча извинений, мне давно следовало представиться. Реха Самур-оглы, историк и филолог из Стамбула.
Я не могла не улыбнуться, услышав «говорящую» фамилию. В дословном переводе она означала «прощенный сын бесстыдства» или «очищенный замарашка».
Унумганг выдал третью версию перевода.
— «Улизнувший засранец», — пробурчал он себе под нос, будто случилось то, чего он втайне давно опасался.
Я молча протянула Самур-оглы руку. Турок, онемечившийся настолько, что нашел в мой дом дорогу, наверняка знает, как меня зовут.
— Чем обязана визиту? — Я поставила на стол чашку и предложила гостям чаю.
Господа не отреагировали, причем Унумганг теперь обеими ладонями давил на стопку листов, воспользовавшись моим отсутствием. Потом, будучи немного старше остальных, культуролог одумался и сел за стол. Историк и филолог последовал его примеру.
Я разлила чай и нетерпеливо взглянула на посетителей, ожидая наконец услышать, что за врата в Верхний или Нижний мир я ненароком приоткрыла.
— Судьба, — изрек Прощенный, Очищенный или Улизнувший, — преподнесла вам вчера то, в поисках чего я, выйдя из глубин Анатолии, очутился в самом центре этой страны.
— Который многие считают центром мира, — иронично напомнил Унумганг.
— Мир круглый! — серьезно возразил Самур-оглы. — Так что, где центр мира — вопрос веры, точнее, договоренности. Я думал, что достиг цели своих поисков, но вдруг появились конкурентки, две дамы, я знаю их по профессиональным публикациям. Одна — американка ирландского происхождения, другая — немка. Мне удалось временно вывести их из игры.
«О Боже! — мысленно огорчилась я. — Надеюсь, это не те германистки, что две недели назад писали мне о своем возможном приезде».
— И все это ради того, чтобы пережить… Чтобы стать свидетелем того, как вы… — От взгляда Самур-оглы у меня в жилах заледенела кровь.
— Да-да, я тоже видел, — кивнул профессор.
Ага, значит, и Унумганг был на ярмарке. Как я его не заметила?
— Вы поступили не самым рыцарским образом, так в круг хранителей тайны не входят!
Мне надоели их загадки. Я поднялась и не долго думая забрала у профессора листы. Точнее, вскочила и выхватила из-под ладони. Профессор, обладай он должной реакцией, мог бы воспрепятствовать изъятию драгоценности, но чего нет — того нет, пришлось бедняге опозориться перед Самур-оглы по полной программе.
— Если я сию же минуту не узнаю, что держу в руках…
Дверь отворилась. Появился пастор, молодой человек веселого нрава. Он искал собаку. Унумганг и Самур-оглы вежливо встали. Я от безысходности предложила очередному гостю чашку чая. Унумганг и Самур-оглы дружно сели. Похоже, явление пастора сплотило их.
Взгляд святого отца сразу нашел то, что искал. Молодой человек с изумленным видом уставился на пачку листов, желтевшую у меня в руке. Наверное, глаза пастора не выкатились бы сильнее даже в том случае если бы я покусилась на облатку в церкви.
Я достала четвертую чашку, открыла следующую пачку печенья, налила свежей воды в чайник, не забыв предварительно сунуть листы под мышку. В этом доме я уже никому не доверяла.
Окружив пастора заботой, я спросила в лоб (ведь священник по роду службы обязан говорить правду):
— Может, хотя бы вы мне объясните, почему все так настойчиво интересуются этим? — Прижав локтем пачку, я игриво подцепила несколько листов с уголка и позволила им веером упасть на стол. — Да что вы их прямо глазами едите?!
Неожиданно привлеченный к ответу, пастор смутился.
— Ну… — Он переплел изящные пальцы. — Согласно посланию, которое я воспринял подсознанием, речь идет о письмах Вендлгард фон Лейслинг, написанных в XIII веке, в этих письмах она — скажем осторожно — не всегда согласна с христианским учением. Видите ли, она выражала мнения, способные и сегодня возмутить церковные круги…
— А так как дервиш, поэт и нумеролог Незими, которому адресованы письма, как меня озарило, жил в XIV веке, возникает некий казус, требующий разъяснения. Посему я должен немедленно взглянуть на манускрипт. — В заключение тирады Самур-оглы положил ладонь на мои руки, крепко держащие листы.
— Что бы там ни писала Вендлгард — кстати, «Незими» в переводе с семитского означает «утренний ветер», — это не столь важно, главное, как писала. Я имею в виду шифр. Позвольте мне, коллега Самур-оглы, сослаться на постулат отрицания (Takkiye) во избежание опасностей, связанных с неверной группировкой. — Унумганг положил руку на ладонь филолога и историка.
Я вместе с рукописью высвободилась и посмотрела в окно. Дождь прекратился, ничто не помешало мне ясно увидеть, как дамы, те, что вчера яростно бились за право обладать чучелом барсука, мило беседуя, шествуют мимо моей ограды. Наверное, они просто гуляли, во всяком случае, прошли, даже не взглянув в мою сторону. Я облегченно вздохнула: а то я недавно разбила последние чашки из сервиза на шесть персон, и вообще, тут становится тесно!
— Вендлгард фон Лейслинг? Это она прибыла в Европу в виде цветочной луковицы? — Я отвернулась от окна.
Унумганг, пастор и Самур-оглы все как один вытаращили глаза.
— Так, значит, — заключил профессор, — она успела запасть и в ваше сознание.
— И ваша случайная находка отнюдь не случайна! Поздравляю вас! — поклонился Самур-оглы.
Пастор смущенно зарделся:
— Наверное, родство душ…
Я уронила взгляд на Iris elegantissima. Могу поклясться, мятый листочек слегка шевельнулся.
— Хорошо. Так что вы предлагаете? — Мне хотелось найти решение раньше, чем на кухне возникнут новые заинтересованные лица. Например, журналист, он на пару с собакой шагал лесом по дорожке высоко на склоне, я видела из окна.
Гости одновременно заговорили. Единственное, что я, надеюсь, поняла из их гвалта, — каждый требовал себе права «первой ночи» с рукописью. Но ведь сама судьба, или как там это называется, вручила сверток мне, а значит, я должна решать, что с ним делать.
— Тихо! — сказала я решительно, хотя еще пять минут назад не осмелилась бы так поступить. — Поскольку без моей помощи вам не договориться… — А сама подумала: «Вот ведь мужчины!» — хотя о протрусивших мимо дамах совсем не пожалела. — …у меня есть предложение. В конце концов, все мы хотим узнать, что и как писала лейслингская Вендлгард некоему турецкому поэту по имени Утренний Ветер…
— Или он ей, — тихо, но уверенно вставил Самур-оглы.
— …давайте-ка я попрошу профессора проявить текст. Когда письма станут читабельными, с них нужно будет снять копию. Вдруг текст опять исчезнет?
Пастор выразил готовность отсканировать письма на компьютере.
— Потом я обращусь к господину Самур-оглы с просьбой просветить нас насчет Незими. Сама же подготовлю информацию о Вендлгард, судьба аббатисы всегда меня интриговала.

Биография


Произведения

Критика


Читати також