Персонажи стихотворений раннего Мандельштама и их исторические прототипы в свете семантической поэтики

Персонажи стихотворений раннего Мандельштама и их исторические прототипы в свете семантической поэтики

О.А. Лекманов

В книгах Осипа Мандельштама «Камень» и «Tristia» и в его стихотворениях 1910 — начала 1920-х годов насчитывается около двух десятков персонажей, для которых читатель сам должен подбирать наиболее подходящие исторические и/или литературные прототипы.

Иногда сделать это бывает сравнительно легко, как, скажем, в финальных строках стихотворения «Перед войной» (1914): «И в руках у недоноска // Рима ржавые ключи», где дана шаржированная портретная характеристика короля Италии Виктора Эммануила III, отличавшегося малым ростом и слабым сложением. Гораздо чаще читатель оказывается перед непростым выбором: какую из нескольких напрашивающихся «кандидатур» ему следует предпочесть.

Рассмотрев двенадцать «зашифрованных» стихотворений раннего Мандельштама, мы попытаемся не столько по-новому прочесть их (тем паче, что такие попытки предпринимались неоднократно), сколько ответить на два общих для всех стихотворений вопроса: как поэт «маскировал» исторические персонажи своих стихотворений и для чего он это делал?

1. Первое стихотворение, о котором пойдет речь в нашей работе, — это сонет Мандельштама 1912 г. «Паденье — неизменный спутник страха»:

Паденье — неизменный спутник страха,
И самый страх есть чувство пустоты.
Кто камни к нам бросает с высоты —
И камень отрицает иго праха?

И деревянной поступью монаха
Мощеный двор когда-то мерил ты —
Булыжники и грубые мечты —
В них жажда смерти и тоска размаха...

Так проклят будь готический приют,
Где потолком входящий обморочен
И в очаге веселых дров не жгут!
Немногие для вечности живут,
Но если ты мгновенным озабочен,
Твой жребий страшен и твой дом непрочен!

Это стихотворение вряд ли поддалось бы дешифровке, если бы сам Мандельштам в своей автобиографической прозе «Шум времени» (1923), словно упрощая читателю непосильную задачу, прямо не указал бы на реальный прототип - «деревянного монаха» — поэта Семена Яковлевича Надсона. Пятидесятилетний юбилей Надсона пришелся на 1912 год. Именно к этому юбилею и были изданы дневники и письма Надсона, под впечатлением от первого чтения которых и было, по всей видимости, написано стихотворение Мандельштама — в письме к А.Н. Плещееву Надсон с упоением описывает посещение ярмарочного швейцарского городка, имитирующего старинный готический замок.

Приводим (с небольшими сокращениями) цитату из «Шума времени» (здесь и далее курсив везде наш. — О. Л.):

«Кто он такой — этот деревянный монах (ср. в сонете «Паденье — неизменный спутник страха»: «И деревянной поступью монаха». — О.Л.) с невыразительными чертами вечного юноши... Сколько раз. уже зная, что Надсон плох, я все же перечитывал его книгу и старался услышать ее звук, как слышало поколенье... Как много мне тут помогли дневники и письма Надсона... Сюда шел тот, кто хотел разделить судьбу поколенья вплоть до гибели (ср. в сонете: «...грубые мечты //В них жажда смерти и тоска размаха». — О.Л.) — высокомерные оставались в стороне с Тютчевым и Фетом».

Упоминание в подобном контексте имени Тютчева объясняет появление в сонете Мандельштама многократно отмеченной реминисценции из тютчевского стихотворения: в своем сонете Мандельштам «высокомерно» противопоставил тютчевское слово-камень ( «И камень отрицает иго праха») надсоновскому слову-булыжнику («Булыжники и грубые мечты»). Напомним, что именно Надсон был автором ненавидимой Мандельштамом строки: «Нет на свете мук сильнее муки слова».

Наша интерпретация отнюдь не противоречит гипотезе А.Г. Меца, считающего, что стихотворение «Паденье — неизменный спутник страха» автобиографично. Более того, мы рискнули бы высказать предположение, что надсоновское восторженное описание швейцарского «готического приюта» потому привлекло недоброжелательное внимание Мандельштама, что он сам в юности испытал нечто подобное.

Таким образом, сонет «Паденье — неизменный спутник страха» прочитывается как стихотворение о циклическом времени («Все было встарь, все повторится снова»), а значит, на роль «деревянного монаха» могут с равным основанием претендовать и Надсон, и сам автор стихотворения.

2. Оглядывается на своего знаменитого предшественника и лирический герой стихотворения Мандельштама «Посох» (1914), которое, впрочем, при сопоставлении с манделыптамовской прозой не проясняется, а напротив, обретает определенную загадочность. Оно столь явно перекликается со статьей Мандельштама «Петр Чаадаев» (1914), что авторское «я» в читательском сознании раздваивается на «я» Мандельштама и «я» П.Я. Чаадаева.

Вызывает удивление тот факт, что большинство исследователей, писавших о «Посохе» (в частности, Гл. Струве, Н.А. Струве и особенно К.Ф. Тарановский), со всей определенностью указывали как на лирического героя стихотворения либо на Чаадаева, либо на Мандельштама, хотя логичнее, как и в случае со стихотворением «Паденье — неизменный спутник страха» предположить, что лирический герой «двулик», ибо «я» поэта не противопоставлено «я» философа, а совмещено с ним.

3. Сходная ситуация, как кажется, описана и в финальных строках стихотворения Мандельштама «Encyclica»:

Я повторяю это имя
Под вечным куполом небес,
Хоть говоривший мне о Риме
В священном сумраке исчез!

В них появляется персонаж, чьим прототипом исследователи считают а) Чаадаева; б) Тютчева; в) римского папу Пия X.

4. Может быть, наиболее зримо представления Мандельштама о циклическом возвращающемся времени и связанная с этими представлениями «многоликость» авторского «я» воплотились в стихотворениях «С веселым ржанием пасутся табуны» (1915).

Здесь (как мы уже пытались показать в специальной работе, опиравшейся на известные исследования В. Терраса и Р. Пшыбыльского лирический герой наделен обобщенными чертами универсального поэта-изгнанника, представленного в четырех своих ипостасях: Овидия, Пушкина, Верлена (реминисценции из которых присутствуют в стихотворении) и самого автора. Совмещение черт перечисленных поэтов в авторском «я» было осознано самим Мандельштамом, подтверждение чему вновь обнаруживаем в его критической прозе. Мы имеем в виду фрагмент статьи Мандельштама «О природе слова» (1921), объединенный и скрепленный верленовскими и пушкинскими строками об изгнаннике Овидии:

На темный жребий мой я больше не в обиде:

И наг, и немощен был некогда Овидий.

(Мандельштам цитирует стихотворение Верлена «Вечерние Раздумья». — ОЛ.) ... эллинизм — это ... всякая одежда, возлагаемая на плечи любимой с тем самым чувством священной дрожи, с каким

Как мерзла быстрая река И зимни вихри бушевали,
Пушистой кожей прикрывали Они святого старика.
(Мандельштам цитирует строки из пушкинских «Цыган» об Овидии).

5. Стихотворение «У моря ропот старческой кифары» (1915) своим смысловым и образным строем так тесно связано со стихотворением «С веселым ржанием пасутся табуны», что их можно было бы объединить в своеобразный мини-цикл (позднее подобные стихотворения получат у Мандельштама название «двойчатки»), где стихотворение «У моря ропот старческой кифары» должно следовать под номером один, а стихотворение «С веселым ржанием пасутся табуны» под номером два. Однако написано стихотворение «У моря ропот старческой кифары» было по-видимому после стихотворения «С веселым ржанием пасутся табуны».

Выскажем предположение, что мрачность его тона:
У моря ропот старческой кифары...
Еще жива несправедливость Рима,
И воют псы, и бедные татары

В глухой деревне каменного Крыма, — столь контрастирующая с благостным спокойствием стихотворения «С веселым ржанием пасутся табуны»:

Да будет в старости печаль моя светла:
Я в Риме родился, и он ко мне вернулся;
Мне осень добрая волчицею была

И — месяц Цезаря — мне август улыбнулся, — отчасти объясняется неудачей Мандельштама при сдаче в конце сентября 1915 г. экзамена по античным авторам (недаром стихотворение «У моря ропот старческой кифары» сопровождается редкой у Мандельштама «подробной» датировкой: «Октябрь 1915»). Провалившись на экзамене, Мандельштам мысленно вернулся в тот самый Крым, где он к экзамену готовился (описанный в стихотворении «С веселым ржанием пасутся табуны»), причем «улыбающийся август» предстал в его сознании августом, который «смотрит сентябрем»:

О Цезарь, Цезарь, слышишь ли блеянье
Овечьих стад и смутных волн движенье?
Что понапрасну льешь свое сиянье,
Луна, — без Рима жалкое явленье?

Сдача экзамена со слов Мандельштама выразительно описана в дневнике С.П. Каблукова: «Был И.Э. Мандельштам, 29-го сентября неудачно сдававший экзамен по латинским авторам у Малеина. Малеин требует знания Катулла и Тибулла, Мандельштам же изучил лишь Катулла. Тибулла переводить отказался, за что и был прогнан с экзамена. При этом у него похитили чужой экземпляр Катулла с превосходными комментариями».

Возвращаясь к нашей теме, напомним, что А.И. Малеин в самом начале 1915 г. опубликовал небольшую книгу об Овидии и Пушкине, которой Мандельштам мог пользоваться при подготовке к экзамену и при обдумывании замысла своих стихотворений «С веселым ржанием пасутся табуны» и «У моря ропот старческой кифары», где слиты реминисценции из произведений двух героев книги Малеина.

6-8. Циклическое время господствует и в трех наиболее известных стихотворениях книги «Tristia», лирические герои которых также ощущают, что события, происходящие с ними, есть очередное повторение событий, многократно происходивших в прошлом. Таковы стихотворения «На розвальнях, уложенных соломой», «Tristia» и «За то, что я руки твои не сумел удержать», где авторское «я» сливается соответственно с царевичем Дмитрием и Дмитрием Самозванцем, Овидием и греческим колонистом и с троянским воином.

9. Другой случай по сравнению с уже разобранными стихотворениями представляют собой те произведения раннего Мандельштама, «замаскированные» персонажи которых впрямую не соотнесены с авторским «я».

Первым в их ряду является стихотворение «Заснула чернь. Зияет площадь аркой» (1913):

Заснула чернь. Зияет площадь аркой.
Луной облита бронзовая дверь.
Здесь арлекин вздыхал о славе яркой
И Александра здесь замучил Зверь.
Курантов бой и тени государей ...
Россия, ты на камне и крови,
Участвовать в своей железной каре
Хоть тяжестью меня благослови!

В работе, специально посвященной разбору этого стихотворения, мы попытались показать, что главными претендентами на роли «арлекина» и «Александра» являются императоры Александр I и Александр II, чьи характеристики (царь-мечтатель и царь-мученик), господствующие в русском сознании, повторены в манделынтамовском стихотворении («Здесь арлекин вздыхал о славе яркой // И Александра здесь замучил Зверь»). Однако и «конкурирующие» с нашей гипотезой предположения Н.И. Харджиева и О. Ронена должны быть приняты во внимание, поскольку Мандельштам намеренно спрятал героев своего стихотворения под «псевдонимами», что дало поэту возможность спрессовать в восемь строк едва ли не всю историю России XIX — начала XX вв. — от гибели Павла I до кровавых событий 1905 г.

10. Еще более интересным представляется случай с финалом стихотворения Мандельштама 1917 г. «Кассандре»:

Больная, тихая Кассандра,
Я больше не могу — зачем
Сияло солнце Александра,
Сто лет тому назад сияло всем?

Две его заключительные строки являются «выжимкой» из следующего фрагмента «Войны и мира» Л.Н. Толстого: «Все ближе и ближе подвигалось это солнце для Ростова, распространяя вокруг себя лучи кроткого и величественного света ... Государь поравнялся с Ростовым и остановился. Лицо Александра было еще прекраснее, чем на смотру три дня тому назад. Оно сияло... веселостью...». Таким образом, в качестве главного претендента на роль «Александра» здесь, казалось бы, выступает император Александр I, а, значит, и все стихотворение «Кассандре» прочитывается как полное ностальгии по определенной исторической эпохе — «дней Александровых прекрасному началу».

Однако если рассматривать разбираемое стихотворение как реплику в диалоге двух поэтов (стихотворение «Кассандре» посвящено Ахматовой), естественно было бы предположить, что под «Александром» здесь подразумевается — Пушкин. Так, во всяком случае, полагала сама Ахматова.

Столь явная отсылка к процитированному выше фрагменту «Войны и мира», в таком случае, была необходима для того, чтобы читатель все же учитывал и вторую, венценосную «кандидатуру» на роль «Александра», которая, в противном случае, могла бы у него даже и не возникнуть.

Исходный прием употреблен и в незаконченном стихотворении Мандельштама «Какая вещая Кассандра» (1915), сюжетом и образами связанном со стихотворением «Кассандре».

Первые четыре строки стихотворения вызывают в памяти читателя образ первого поэта России:

Какая вещая Кассандра
Тебе пророчила беду?
О будь, Россия Александра,
Благословенна я в аду!

А две следующие (заключительные) строки напоминают читателю о другом Александре:

Рукопожатье роковое
На шатком неманском плоту.

Интересно, что все разобранные нами стихотворения, персонажи которых впрямую не соотнесены с авторским «я», складываются в подобие цикла, объединенного ключевыми образами русских царей, Пушкина и, наконец, самой России (ср. особенно: «Россия, ты, на камне и крови... Хоть тяжестью меня благослови» и «О будь, Россия Александра, // Благословенна и в аду»).

12. В этот же «исторический» цикл может быть вписано и стихотворение «Когда октябрьский нам готовил временщик» (1917), третья строфа которого:

И укоризненно мелькает эта тень,
Где зданий красная подкова;
Как будто слышу я в октябрьский тусклый день:
Вязать его, щенка Петрова!

содержит многократно отмеченную реминисценцию из «Бориса Годунова» («Вязать Борисова щенка!»), где совмещены образы замученных отпрысков двух русских царей Петра I и Петра III — царевича Алексея и императора Павла I. Ср. в пьесе Д.С. Мережковского «Павел I», к которой, в той или иной степени, восходят все стихотворения мандельштамовского «исторического» цикла: «Шли мы раз ночью с Куракиным по набережной. Луна, светло, почти как днем, только теки на снегу черные (ср. в стихотворении «Когда октябрьский нам готовил временщик»: «И укоризненно мелькает эта тень». — О.Л.) ... Вдруг слышу, рядом кто-то идет — гляжу — высокий, высокий, в черном плаще, шляпа низко — лица не видать. «Кто это?» — говорю. А он остановился, снял шляпу — и узнал я — государь Петр I. Посмотрел он на меня долго, скорбно да ласково так, головой покачал и два только слова молвил ... «Бедный Павел, бедный Павел!»

Подведем общие итоги.

Каждое «зашифрованное» действующее лицо двенадцати рассмотренных нами стихотворений раннего Мандельштама насчитывает не один, а несколько исчислимых прототипов, которые, по-видимому, в большинстве случаев должны расцениваться как равноправные исследователями и комментаторами мандельштамовских сочинений, сколь бы ни был велик соблазн найти, раз и навсегда, определенные и единственные прообразы для всех этих действующих лиц. Следует, однако, подчеркнуть, что количество претендентов на роль того или иного персонажа у раннего Мандельштама всегда ограничено.

Подобная «многоликость» исторических персонажей не только усиливаем «информативную» насыщенность стихотворений (говоря об одном, Мандельштам говорит о многом и многих), но и прекрасно сочетается с остальными слагаемыми его семантической поэтики, служа созданию новых, никогда до Мандельштама не существававших «человекосмыслов» (Пример: соединение в образе «Александра» черт двух соименников — царя и поэта, которые традиционно изображались антагонистами).

Л-ра: Филологические науки. – 1995. – № 4. – С. 31-39.

Биография

Произведения

Критика


Читати також