«Кудри» и «вальсы» (О жизни и творчестве Владимира Бенедиктова)

«Кудри» и «вальсы» (О жизни и творчестве Владимира Бенедиктова)

В. А. Кошелев

Поэт Афанасий Фет, вспоминая на склоне лет свою московскую молодость, проведенную бок о бок с поэтом и критиком Аполлоном Григорьевым, привел любопытный эпизод, как однажды, в конце 1830-х годов, зашел он после лекций в книжную лавку и увидел томик стихов молодого автора:

«- Что стоит Бенедиктов? — спросил я приказчика.
- Пять рублей, — да и стоит. Этот почище Пушкина-то будет.
Я заплатил деньги и бросился с книжкою домой, где целый вечер мы с Аполлоном завывали при ее чтении».

Писатель Иван Тургенев вспоминал о том же:

«Стихотворения Бенедиктова появились в 1836 году маленькой книжечкой с неизбежной виньеткой на заглавном листе — как теперь ее вижу — и привели в восхищение все общество, всех литераторов, критиков, всю молодежь. И я, не хуже других, упивался этими стихотворениями, знал многие наизусть, восторгался «Утесом», «Горами» и даже «Матильдой на жеребце», гордившейся «усестом красивым и плотным»...» В одном из писем Толстому Тургенев добавил любопытную деталь о том, как он «плакал, обнявшись с Грановским, над книжкою стихов Бенедиктова и пришел в ужасное негодование, услыхав о дерзости Белинского, поднявшего на них руку...».

«Появление стихотворений Бенедиктова произвело страшный гвалт и шум не только в литературном, но и в чиновничьем мире. И литераторы и чиновники петербургские были в экстазе от Бенедиктова <...> Жуковский, говорят, до того был поражен и восхищен книжечкою Бенедиктова, что несколько дней сряду не расставался с нею и, гуляя по Царскосельскому саду, оглашал воздух бенедиктовскими звуками. Один Пушкин остался хладнокровным, прочитав Бенедиктова, и на вопросы: какого он мнения о новом поэте? — отвечал, что у него есть превосходное сравнение неба с опрокинутою чашей; к этому он ничего не прибавлял более...»

Александр Вельтман в повести «Приезжий из уезда, или Суматоха в столице» (1841) писал о шумной славе Бенедиктова среди высшего света Петербурга: «...все визиты и встречи в двадцати частях, ста кварталах, двухстах улицах, трехстах переулках и в тысяче гостиных начинались с восклицания: «Ах! слышали вы?»

Слышала, она выходит замуж...
Ах, не то! явился поэт, перед которым ничто Пушкин!»

Яков Полонский добавляет: «Учителя гимназий в классах читали стихи его ученикам своим, девицы их переписывали, приезжие из Петербурга молодые франты хвастались, что им удалось заучить наизусть только что написанные и еще нигде не напечатанные стихи Бенедиктова».

Этот ряд воспоминаний можно продолжать и продолжать: во второй половине 1830-х годов увлечения поэзий Бенедиктова не миновали ни литераторы старшего поколения (Жуковский, Вяземский, Тургенев), ни сосланные в Сибирь декабристы (Н. А. Бестужев в одном из писем заметил: «У него, к счастью нашей настоящей литературы, мыслей побольше, нежели у прошлого Пушкина, а стихи звучат так же»), ни современные поэты и критики (Тютчев, Шевырев, Плетнев, Краевский, Сенковский), ни молодые писатели (Фет, А. Григорьев, Полонский, И. Тургенев, Грановский, Некрасов)... Все — непременно — сравнивали его с Пушкиным и радовались: вот он, «повыше Пушкина поэт», «поэт мысли», как поименовал его критик С П. Шевырев. Пушкин, переживавший в последние годы охлаждение публики и не печатавший новых стихов, лишь красноречиво отмалчивался...

Лет через пять-семь, как водится, шумный ажиотаж вокруг имени Бенедиктова сменился ироническим скепсисом. В 1842 году, когда вышло третье издание сборника его стихотворений (первое — в 1835-м), Белинский спокойно констатировал: «О достоинстве и значении поэзии Бенедиктова спор уже окончен»; поэт выразил в стихах «крайность внешнего блеска и кажущейся силы искусства, чуждой действительного содержания, а следовательно, и действительной жизненности». И тут же вывел «формулу», под знаком которой творчество Бенедиктова воспринимается и доселе: «поэт-чиновник»: «...поэзия Бенедиктова — не поэзия природы или истории, или народа, — а поэзия средних кружков бюрократического народонаселения Петербурга. Она вполне выразила их, с их любовью и любезностью, с их балами и светскостью, с их чувствами и понятиями, и выразила простодушно-восторженно, без всякой иронии, без всякой скрытой мысли».

Найденная «формула», точная и отточенная, как бы снимала все вопросы и ставила поэта Бенедиктова на его «законное» место: это представитель «массовой» петербургской литературы, опрокинувший романтические достижения в сферу чиновничьего мировосприятия, и увлекаться его творениями вполне могут персонажи, подобные гоголевскому Аксентию Ивановичу Поприщину из «Записок сумасшедшего».

К этой «формуле» вполне подходила и биография Бенедиктова. Родился в 1807 году в Петербурге, происходил «из духовного звания». Детство провел в провинции — в Петрозаводске. Учился в Олонецкой гимназии (был, как водится, первым учеником), затем — во втором Кадетском корпусе (где тоже выказал «отличные успехи»), недолго служил прапорщиком в Измайловском полку (участвовал в польской кампании и удостоился ордена Св. Анны), а в 1832 году, в возрасте 25 лет, поступил чиновником в Министерство финансов. Чиновником он был замечательным: исполнительным, аккуратным, а главное, честным. И прошел блистательную карьеру: от подканцеляриста до директора правления Экспедиции и члена правления Государственного заемного банка. Быстро достиг чина действительного статского советника (по-военному: генерал-майора); в 1858 году вышел в отставку и до смерти своей жил уединенно, даже не женился...

И внешне он был похож скорее на чиновника, чем на поэта: тихий, смирный, прилизанный человечек...

С 1843 года Бенедиктов почти перестал публиковаться... Правда, в середине 1850- X годов, в эпоху начавшейся «перестройки», попробовал выступить в качестве «поэта-обличителя»: писал стихотворные фельетоны, политические куплеты и гражданские сатиры, — но и тут его хватило ненадолго: уже в 1860-е годы он был отторгнут от литературы и последние 15 лет (до своей смерти в апреле 1873 года) писал в основном «в стол». Когда он умер, то очень немногие старые приятели проводили его в последний путь, — а большинство его поздних стихов (и особенно — переводов) так и остались «в столе», не востребованные будущими поколениями...

Но вот что странно. В 1830-е годы появлялось много поэтов, которые, подобно Бенедиктову, имели «сезонный» успех или же претендовали на роль «повыше Пушкина»: Нестор Кукольник, Дмитрий Струйский (Трилунный), Алексей Тимофеев, Владимир Соколовский... Кто сейчас помнит их творения? Несмотря на славу они благополучно остались только достоянием литературной истории, никого особенно не взволновали и не сподвигнули на «опровержения». Стихи Бенедиктова каким-то образом сумели преодолеть этот барьер равнодушия.

Через десять лет после его смерти, в 1883-1884 годах, не кто иной, как Я. Полонский, проделав большую текстологическую работу, издал собрание стихотворений Бенедиктова: они оставались читаемыми и в новых условиях. В 1902 году это собрание было переиздано массовым тиражом — и вновь нашло читателей!

Критика начала XX века была явно задета этим обстоятельством, — и ополчилась на поэта с еще большей силой, чем Белинский. Борис Садовский в большой статье сравнил Бенедиктова с Чичиковым, решившимся писать стихи: его творчество утолило «давно назревшую потребность всероссийского чиновничества иметь «своего поэта»». Юлий Айхенвальд тоже не удержался от литературного сравнения: «Не хочется обижать поэта, но возмущенному читателю иногда приходит на ум, что Бенедиктов — Молчалин нашей поэзии...»

Слова «поэт-чиновник» казались уничижительными. Но, в сущности, они ничем не хуже обозначений «поэт-гусар» (применительно к Д. Давыдову) или «студенческая муза» (как называли стихи раннего Н. Языкова). Ведь ежели вдуматься, то в благоустроенном обществе дельный и честный чиновник гораздо нужнее всякого гусара.

Да и с чего бы так беспокоиться «ниспровергателям» Бенедиктова, если бы перед ними был действительно «третьестепенный» поэт, услаждавший некогда слух петербургских Поприщиных?.. Что-то тут не то: почему-то история русской поэзии никак не может «отвязаться» от этого имени.

В 1939 году вышел большой том стихов Бенедиктова в серии «Библиотека поэта». Составитель этого тома, блистательный и тонкий исследователь Л. Я. Гинзбург, заметила, однако: «Бенедиктов — это вечное предостережение талантливому поэту, вообразившему, что мысль можно заменить подражанием мысли». Но издавать большой том только в качестве «предостережения» — не слишком ли много чести?

С подобными же «оговорками» Бенедиктов был издан «Библиотекой поэта» в 1983 году — в еще большем объеме. Он не забыт и популярными изданиями: в 1990 году томик его стихов появился в серии «Поэтическая библиотека школьника»... Что-то мешает отбросить этого «поэта-чиновника» давно прошедших времен на задворки литературной истории — как будто в этих «чичиковско-молчалинских» творениях открывается современный интерес...

«Поэт внезапный, Поэт неожиданный» (так назвал Бенедиктова С. Шевырев) издал свой знаменитый первый сборник во многом случайно. Стихами он увлекался с молодости, — но о печати даже и не думал.

Служа в Петербурге, он начал посещать модные тогда литературные салоны, в которых «был очень застенчив и молчалив» (Е. Ф. Юнге), но время от времени краснея, пробовал читать что-то свое. Хозяин одного из «второсортных» салонов, адъютант гвардейского корпуса и литератор Вильгельм Карлгоф, пришел в восторг от стихов молодого чиновника - и предложил их издать на свои средства. И началось...

Сборник «Стихотворения Владимира Бенедиктова» вышел в свет в 1835 году и вызвал описанный выше ажиотаж (через полгода — потребовалось второе издание). А самую широкую популярность из всех 48 стихотворений сборника приобрело стихотворение «Кудри»:

Кудри девы-чародейки,
Кудри — блеск и аромат,
Кудри — кольца, струйки, змейки,
Кудри — шелковый каскад!
Вейтесь, лейтесь, сыпьтесь дружно,
Пышно, искристо, жемчужно!
Вам ненадобен алмаз:
Ваш извив неуловимый
Блещет краше без прикрас,
Без перловой диадемы;
Только роза — цвет любви,
Роза — нежности эмблема –
Красит роскошью эдема
Ваши мягкие струи...

Остановимся в цитате и сразу же предупредим: Бенедиктова нельзя читать «подряд». Он автор очень многословный и многослойный, очень «расплывчатый» — и принципиально неточный. Он яркий оппонент той «школы гармонической точности» (Л. Я. Гинзбург), которая в русской поэзии представлена творчеством Пушкина и его «плеяды». Он противостоял пушкинской поэтике: может быть, неосознанно, но очень последовательно. Если Пушкин после громадной черновой работы над словом предпочитал выбрать один эпитет или одну метафору — из серии похожих; если Пушкин стремился к точности и даже «формульности» любого тропа, считая именно эту «формульность» высшим достижением поэтической работы, то Бенедиктов изначально предпочитал поэтическую «многоцветность» и избыточность. И там, где Пушкин ограничится сочетаниями «кудри черные до плеч» или «шелк ее кудрей», — там Бенедиктов только начинает. Не просто «кудри — кольца», но еще и «лейтесь, сыпьтесь», и не только «дружно», но и «пышно, искристо, жемчужно»... Пушкин в подобных случаях в черновиках зачеркивал лишнее — Бенедиктов все выставляет в один ряд, как будто хочет исчерпать предмет в его многократном поэтическом назывании. Под знаком этого многократного называния переосмысливается и основной любовный мотив стихотворения, сконцентрированный на тех же «кудрях»:

Кто ж владелец будет полный
Этой россыпи златой?
Кто-то будет эти волны
Черпать жадною рукой?
Кто из нас, друзья-страдальцы,
Будет амбру их впивать,
Навивать их шелк на пальцы,
Поцелуем припекать,
Мять и спутывать любовью
И во тьме по изголовью
Беззаветно рассыпать?

Критик Николай Полевой в отзыве на стихи Бенедиктова заметил, что поэт «высказывается слишком кудряво, так мудрено, как любовь и истинное чувство никогда не говорят», что вместо всего этого «мучения слов и оборотов» можно сказать попросту: «целовать локон красавицы»... Но в том-то и дело, что в границах поэтического мира Бенедиктова, с учетом его поэтического «задания», ни проще, ни короче сказать попросту невозможно. Предметом поэтического изображения становится одна частная деталь (которая в поэзии «пушкинской школы» разве что промелькнет иногда) — поэт стремится исчерпать ее «многоцветие» на различных словесных уровнях и потому вынужден выражаться как можно затейливее и необычнее. Что означают выражения «припекать кудри поцелуем» или «мять любовью»? Если воспринять их вне «избыточного» метафорического контекста целого стихотворения, то можно просто посмеяться над ними. Но в составе целого эти яркие причудливые мазки оказываются необходимы — из них-то, в сущности, и складывается это ни на что не похожее целое...

Кудри, кудри золотые,
Кудри пышные, густые –
Юной прелести венец!
Вами юноши пленялись
И мольбы их выражались
Стуком пламенных сердец...

Попробуйте-ка представить этот «стук пламенных сердец» в груди у толпы «юношей» — прямо барабанный бой получается! Эта неожиданная наивность поэтического ощущения — тоже не недосмотр: «стук сердца», стершееся обозначение романтического чувства, стремится выразить себя как можно «громче». А «громкое» чувство переносится и праздничную обстановку — и все «необыденные» эпитеты и метафоры оказываются вполне естественны:

Помню прелесть пирной ночи:
Живо помню я, как вы,
Задремав, чрез ясны очи
Ниспадали с головы;
В ароматной сфере бала,
При пылающих свечах,
Пышно тень от вас дрожала
На груди и на плечах...

Эти самые «кудри» прошли через всю поэзию Бенедиктова: единожды развернув систему причудливых троп, он уже не может успокоиться. Пожалуй, во всей русской поэзии мы не найдем столько «кудрей», сколько у одного Бенедиктова. «Каштановый волос струями разлит...» («Два видения»); «Русый локон незаметно // По щеке скользит моей...» («Напоминание»); «Вам — кудрей руно златое...» («Черные очи»); «И власы текут и блещут...» («Грехопадение»); «Где локон ее, извиваясь, дрожит...» («Стих»); «Извинченных кудрей предательские петли...» («Ревность»); «Да злые кудри девы дальней...» («О если б»); «Порывистый ветер ей кудри клубит...» («Туча»); «Растянут в ленту из кольца, // Измятый локон ниспадает..» («Три вида»); «Текут на грудь, виясь вкруг шеи, // Струи рассыпанных кудрей // И кос распущенные змеи...» («Земная ты»)... И так далее. Бенедиктов многократно возвращается к созданному образу, каждый раз как бы дополняя его:

В честь кудрей благоуханных,
Легких, дымчатых, туманных,
Светлорусых, золотых,
Темных, черных, рассыпных,
С их неистовым извивом,
С искрой, с отблеском, с отливом,
И закрученных, как сталь,
В бесконечную спираль!

Это — из стихотворения «Тост» (1845). А вот — «Три искушения» (1850):

Те кудри черные... их страшно вспомянуть!
Те кудри... целый мир в них мог бы утонуть.
Когда б они с главы упали вдруг разлиты
И бурей взвеяны; извиты, перевиты,
Как змеи лютые, они вились, черны,
Как ковы зависти, как думы сатаны.
Та черная коса, те локоны густые,
И волны, пряди их и кольца смоляные,
Когда б раскинуть их, казалось бы, могли
Опутать, окружить, обвить весь шар земли,
И целая земля явилась бы черницей,
В глубоком трауре, покрыта власяницей.

Н. Полевой называл подобные стихи «альбомно-живописными пиесами» и сокрушался: «...стоит ли хороших стихов вся такая миниатюрная живопись и такая мелкота идей? <...> Еще больше жаль траты стихов на детское описание ручек, ножек, кудрей, башмачков, пальчиков...» А среди пародий Козьмы Пруткова почетное место занимают пародии именно на Бенедиктова. Одна из них (которой предпослано ядовитое посвящение «Моему сослуживцу г-ну Бенедиктову») называется «Шея». В самом деле: если можно так много о «кудрях», то почему бы не воспеть и шею?

Шея девы — наслажденье;
Шея — снег, змея, нарцисс;
Шея — ввысь порой стремленье;
Шея — склон порою вниз.
Шея — лебедь, шея — пава,
Шея — нежный стебелек;
Шея — радость, гордость, слава;
Шея — мрамора кусок!
Кто тебя, драгая шея,
Мощной дланью обоймет?
Кто тебя, дыханьем грея,
Поцелуем пропечет?.. и т.д.

Если искать в ранних стихах Бенедиктова сколь-либо серьезного «общественного значения», то они действительно покажутся и «безыдейными», и «бессодержательными». Они возникли как своеобразный эксперимент, в центре которого — поиски необычного в обыденности, «совмещение несовместимого» (Л. Я. Гинзбург) с целью сказать еще что-то о самом простом, о самом ежедневном. Стихотворение «Кудри» — крайний пример: их обыкновенно приводят как образец «поэтической пошлости». В таком суждении есть своя правда — но не вся. Помимо «извивов» и «ароматной сферы бала», за этим избыточно-экстатичным описанием скрыта и некая эстетическая демонстрация нарочитой необыденности самых обыкновенных предметов.

Как указал И. Панаев в приведенном выше отзыве, Пушкин похвалил один из таких вот — необыденных — образов Бенедиктова:

Снова ясно; вся блистая,
Знаменуя вешний пир,
Чаша неба голубая
Опрокинута на мир.
«Облака», 1835

Позже Бенедиктов — возможно, оттого, что гордился лестным пушкинским отзывом — неоднократно поминал в стихах эту «чашу неба кверху дном» и «опрокинутый фиал»... И поминал не всуе: в пределах пушкинской «школы гармонической точности» такой образ был невозможен: он явился показателем некоего шага вперед в развитии поэтического мышления, он обозначал — еще при жизни Пушкина — новую поэтическую эпоху.

Подобных — странных и неожиданных — находок в первом сборнике Бенедиктова было множество. «Уста кокетствуют улыбкой» («Три вида») — и рядом: «И облака стекаются, как думы // На сумрачном челе небес» («Ватерлоо»), «И вот — лазурная эмаль // Очей прелестных развернулась» («Три вида») — и тут же: «Как море, армии разлиты...» («Ватерлоо»). «Дева, рдея, приходила // К белой розе, как заря» («Роза и дева») — «И гордостью запанцирилась грудь» («К Н-му»). «Гремучие клики прощальных желаний...» («Возвратись») — «Солнце из моря выходит // На раскрашенный восток...» («Море»). Все это знаменовало уже следующий поэтический этап и было возможно только при декларированной «избыточности» художественного изображения, когда в стихотворении воедино сливаются «черновик» и «беловик», когда на бумагу выплескивается все, что может прийти в голову. Поэтому и стихи у него так длинны и порой так туманны.

Показательны издержки этого метода. Давно уже подмечено, что все пародии на его ранние стихи (а пародий на Бенедиктова в 1840-1850-е годы только ленивый не писал!) уступают в «пародийности» самим бенедиктовским образцам. Вот новый поэт (И. Панаев) пишет пародию на стихотворение Бенедиктова «К черноокой»:

Груди бьются, будто волны,
Пух на девственных щеках,
И, роскошной неги полны,
Рдеют розы на устах;
Брови черные дугою,
И зубов жемчужный ряд,
Очи — звезды подо мглою –
Провозвестники отрад!
Все любовию огнистой,
Сумасбродством дышит в ней...
И курчаво-смолянистый
На плече побег кудрей... и т.д.

А вот сам финал бенедиктовского стихотворения:

Нет в лице твоем тумана,
Грудь не сжата у тебя,
И извив живого стана –
Азиатская змея.
Ты глядишь, очей не хмуря,
И в очах кипит смола,
И тропическая буря
Дышит пламенем с чела.
Фосфор в бешеном блистаньи –
Взоры быстрые твои,
И сладчайшее дыханье
Веет мускусом любви.

Здесь мы встречаемся с тем редчайшим случаем, когда оригинал (написанный, в общем-то, «всерьез») оказывается смешнее, чем пародия, созданная на этот оригинал. И при этом — неизмеримо талантливее. «Пародирующий» поэт употребляет обыденную, стершуюся метафору: «Все любовию огнистой, // Сумасбродством дышит в ней...» А насколько смелее в оригинале: «И сладчайшее дыханье // Веет мускусом любви»!

«Пародии на Бенедиктова, — заметил Л. Я. Гинзбург, — <...> уступают оригиналу в рискованности словесных сочетаний. Это обстоятельство обнаруживает, между прочим, своеобразие стилистической системы Бенедиктова: пародисты не могли овладеть ею обычными средствами тогдашнего стиха». Метод Бенедиктова оказывался «не по зубам» поэтам, привыкшим к традиционной поэтической «школе».

А вот начало стихотворения «Наездница» — того самого, которое восхитил Тургенева в 1836 году и которое он высмеял сорок лет спустя. Кажется, описание действительно смешно:

Люблю я Матильду, когда амазонкой
Она воцарится над дамским седлом,
И дергает повод упрямой ручонкой,
И действует буйно визгливых хлыстом.
Гордяся усестом красивым и плотным,
Из резвых очей рассыпая огонь,
Она — властелинка над статным животным.
И деве покорен неистовый конь...

Представленные здесь словесные «красивости», если их воспринять по отдельности, звучат очень комично: «плотный усест», «воцарится над седлом», «властелинка над статным животным»... Но вот что странно — они создают какую-то особенную живописность целого: странный, но выразительный синтаксис, слова, играющие замысловатыми оттенками значений, изощренная стилистика — все в целом действительно наполняется ощущением особого рода философичности. Оно открывается не в содержании (которое, как правило, мелко и непритязательно), а именно в формальном процессе рождения поэтического образа, который в данном случае возникает именно «из сора» удачных и неудачных сопоставлений, эпитетов, метафор... Возникает вроде бы «случайно» — и оказывается запечатлен особенным, новым смыслом.

[…]

Последний стих — типичная «бенедиктовщина» — неожиданным мазком упорядочивает весь фрагмент (из стихотворения «Степи»). Взрывая традиционную стилистику, поэт делает «несущественной» и традиционную логику (кто ж не знает, что «небо с землею» никогда не сходится и, соответственно, не «целуется»!). Но именно «нарушенная» логика в данном случае и оказывается особенно интересна.

Современники бенедиктовской славы не были знакомы с последними — самыми значительными — стихами Пушкина и оценивали «пушкинскую школу» как «период картин, роскошных описаний, гармонии чудной, живой, хотя однообразной, неги, иногда глубины чувства, растворенной тоскою о прошлом», как «эпоху изящного материализма в нашей поэзии» (С. Шевырев). В этом смысле «новый поэт» (именно так именует его тот же Шевырев в 1835 году), появления которого ждали уставшие от «гармонии» читатели, непременно должен был стать певцом дисгармонии и «разорванности», представителем «мира мысли, мира идеи поэтической, которая скрыта глубоко»: «Период форм, период материальный, языческий, одним словом, период стихов и пластицизма уже кончился в нашей литературе сладкозвучною сказкою: пора наступить другому периоду, духовному, периоду мысли!»

В разное время разные критики награждали этим определением: «поэт мысли», — и Веневитинова, и Боратынского, и Хомякова, и Тютчева... Применяли его и к Бенедиктову, хотя тот, кажется, не очень к «мыслительной» поэзии подходил, да и никак не декларировал своей «мыслительной» направленности. А потом та же критика, исходя из того же «придуманного» определения, заявила: помилуйте, разве эта «чиновничья» мысль может быть интересна публике? И приводила в пример популярное стихотворение «Вальс» (1840), которое начинается бурным описанием петербургского бала средней руки:

Все блестит: цветы, кенкеты,
И алмаз, и бирюза,
Люстры, звезды, эполеты,
Серьги, перстни и браслеты,
Кудри, фразы и глаза.
Все в движенье: воздух, люди,
Блонды, локоны и груди,
И достойные венца
Ножки с тайным их обетом,
И страстями и корсетом
Изнуренные сердца.

Излюбленный Бенедиктовым четырехстопный хорей как нельзя лучше подходит для этого «назывного» описания (этот прием станет излюбленным у Бориса Пастернака), которое соединяет бытовые предметы разных рядов, неожиданно «выхваченные» в танцевальном круженье: браслеты, кудри, фразы, глаза... И стихи — будто «вальсируют», вскипая вместе с неудержимым танцем. А танец продолжается и продолжается — и вот уже от него «отпадает одна пара за другой».

[…]

Простейший цветовой контраст — белого с черным — дает право перевести «бытовое» кружение в иной, «космический», план, — и описание обыкновенного вальса превращается в некое обобщение человеческой жизни вообще:

Вот летят! — Смычки живее
Сыплют гром; чета быстрее
В новом блеске торжества
Чертит молнии кругами,
И плотней сплелись крылами
Неземные существа.
Тщетно хочет чернокрылой
Удержать полет свой: силой
Непонятною влеком,
Как над бездной океана,
Он летит в слоях тумана,
Весь охваченный огнем.
В сфере радужного света
Сквозь хаос и огнь и дым
Мчится мрачная планета
С ясным спутником своим...

«Вальсовая», игровая «любезность» остается где-то «внизу» — здесь возникает лишь апофеоз человеческой страсти и красоты, и вечная проблема мужчины и женщины, всем понятная и всех касающаяся. «Космическое» воплощение придает ей особенную остроту:

Грудь томится, рвется речь,
Мрут бесплодные усилья,
Над огнем открытых плеч
Веют блондовые крылья...

«Блонды» — это всего лишь шелковые кружева золотистого цвета... Примечательнее всего здесь то, что, даже уходя в «космическую» высь, Бенедиктов не забывает и о «блондах». И о «кудрях» — тоже:

...Брызжет локонов река,
В персях места нет дыханью,
Воспаленная рука
Крепко сжата адской дланью,
А другою — горячо
Ангел, в ужасе паденья,
Держит демона круженья
За железное плечо.

Как бы мы ни относились к этим стихам, как бы ни иронизировали над «мелочностью» темы или «соединением несоединимого», они поражают смелостью образов и слов, завораживают, и сама «несоединимость» («И страстями и корсетом // Изнуренные сердца») кажется вполне естественной. Все это происходит потому, что Бенедиктов, создавая свой поэтический мир, непременно в каждом стихотворении представлял его движущимся. У него нет «спокойных» описаний: порыв, бег, скачка, кружение, неистовство страсти — его стихия. Вся человеческая жизнь развертывается перед ним как бурный, хотя не всегда праздничный, пир:

Много всякой тут забавы:
Там — под диким воплем славы
Отклик избранных имен,
Удостоенных огласки;
Там — под музыкой времен
Окровавленные пляски
Поколений и племен, -
Крики, брань, приветы, ласки,
Хор поэтов, нищих клир,
Арлекинов пестрый мир,
И бесчисленные маски...
Чудный пир! Великий пир!..
«Пир», 1842

[…]

Стих поэта немыслим без движения — без кипения, грома и блеска — и без «глагольных рифм», не очень любимых в пушкинскую эпоху.

[…]

Облик Бенедиктова-поэта, кажется, целиком подчинен этому миру движения. Вся его ранняя поэзия — это «гремучие напевы», и они должны быть непременно заметны, демонстративны, броски, как барабанная дробь и литавры.

[…]

«Изобретать» Бенедиктов умел и любил. «Предбитвенный меч», «волнотечность», «белопарусный волноборец», «видозвездный», «нетоптатель» и множество подобных образований встречается в его стихах. Слово давалось ему легко — и представленная им россыпь новых русских слов и образований демонстрировала богатство возможностей русского языка. Поэт искренно любил его и считал грехом

В русском слове чужеречить,
Рвать язык родной, увечить
Богом данный нам глагол.

Тяга к «изобретению» имела и оборотную сторону: уже первые современники, оценив необычайную искусность стихов Бенедиктова, почувствовали их «искусственность». Обратите внимание: в этой статье не приведено ни одного бенедиктовского стихотворения целиком. Его создания очень длинны, часто однообразны, заключены в узком кругу тем и мотивов, подобранных, что называется, «на бегу». Во всех, даже в самых лучших его стихах много необязательного, лишнего. А это грустно, ибо от Бенедиктова не осталось той вещественной эстетической реальности, которая волей-неволей заставляет «помнить» поэта: нет того «совершенного» стихотворения, которое бы по наслед­ству перешло к следующим поколениям. На слуху — лишь куски, строчки, отдельные гениальные образы и находки...

Объясняется это множеством причин. Пресловутая «бессодержательность», о которой писали и Полевой, и Белинский, и Чернышевский с Добролюбовым.

Установка на «массовое» сознание, с которой «Бенедиктов оказался вполне по плечу тогдашней, значительно уже опошлившейся публике» (Я. Полонский), и неоднократные попытки вновь «понравиться» публике, которые поэт предпринимал уже в 1850-е годы.

То обстоятельство, что Бенедиктов-поэт появился «слишком рано» и оказался, по выражению Ю. Тынянова, в «промежутке» между генеральными линиями поэтического развития (от Пушкина до Некрасова), что он, поэт уже не «пушкинской школы», оказался еще не представителем того направления, которое мы неправильно именуем «чистым искусством».

А главное заключалось, пожалуй, в том, что жизнь и поэзия Бенедиктова оказались контрастно противоположны друг другу. Замечательный карикатурист прошлого века H. A. Степанов напечатал в 1857 году шарж: за канцелярским столом сидит Бенедиктов (в то время уже начальник департамента), а рядом услужливый чиновник: «Есть нужные бумаги к докладу». Поза Бенедиктова выражает поэтический восторг: «Вы дайте мне лесу! дремучего лесу!..» Восклицание это взято из очень печального стихотворения «Порыв» (1839).

[…]

Поэтическая тема Бенедиктова не становилась его жизнью — и потому «поэт-чиновник» не мог быть долго ни поэтом, ни чиновником: в последние 15 лет жизни он отошел и от того, и от другого.

Среди поздних стихов Бенедиктова есть много очень удачных: «После праздника», «К моей музе», «При иллюминации», «Коперник», «Неотвязная мысль», «К точкам», «Игра в шахматы»... Но они уже никогда не имели и десятой доли того оглушительного успеха, который выпал на долю самых первых сборников. В них Бенедиктов, кажется, вполне «исправился» от былых «недостатков»: от «красивостей» и «совмещений несовместимого», в них точнее слово и отчетливее мысль. Но эти «правильные» стихи оказались слишком похожими на другие, не Бенедиктовым написанные. Отойдя от «кудрей» и «вальсов», поэт утратил что-то очень примечательное и ни в ком более не повторившееся. Он понял это: его замечательное стихотворение «Тоска», относящееся к периоду литературного «молчания», поражает глубинной остротой осознания трагедии разрыва поэзии и жизни, не украсившего ни жизнь, ни поэзию.

[…]

Л-ра: Литература в школе. – 1996. – № 5. – С. 23-35.

Биография

Произведения

Критика


Читати також