Безграничность памяти (О поэмах Егора Исаева)
Б. П. Гончаров
Творчество Егора Исаева — остросоциального поэта — занимает видное место в современной поэзии. Известны трилогии и тетралогии в романной форме, например тетралогия Ф. Абрамова о Пряслиных. Но есть особые образно-тематические единства и в поэзии, примером чему служат поэмы Е. Исаева. В своеобразной тетралогии — «Суд памяти», «Даль памяти», «Двадцать пятый час», «Мои осенние поля» (две последние опубликованы в июне и августе 1984 г.) — поэт обращается к животрепещущим проблемам последних десятилетий, но не иллюстрирует их, а находит свое художественное решение, следуя в определенной степени традициям и Маяковского, и Твардовского.
Хотя каждая из поэм — отдельное, художественно завершенное произведение, все их объединяют сходные моменты в образности, лексике, в построении стихового потока. Все они так или иначе обращены, используя выражение их автора, к «безграничности памяти» о Великой Отечественной войне. Я не ставлю перед собой задачу дать обстоятельную характеристику всех поэм, да это и невозможно в рамках небольшой статьи, важнее выявить их общность.
Художественное значение поэмы «Суд памяти» значительно шире ее эпического сюжета — истории Германа Хорста, одного из тех немецких солдат, что слепо следовали воле Гитлера. Хорст с его суженным бюргерским мирком враждебен окружающей природе, всему живому:
Он шел в засеянный простор,
В зарейнские поля.
Вокруг него во весь напор
Работала земля.
Вся до корней напряжена,
Вся в дымке голубой...
Она щедра, земля,
Она
Поделится с тобой
Своим трудом,
Своим зерном,
Ни грамма не тая.
А чья она?
Ей все равно.
Да жаль, что не твоя.
Хорст враждебен «земле... всей в дымке голубой...». Он «в пятнадцать лет зачислен был в арийцы», прошел путь солдата, получив за «убитых им и раненных частично» железный крест и став «гордым крестоносцем райха», его заметной «человеко-единицей». Хорст, своеобразный эпический «антигерой» поэмы, пройдя войну, ничему не научился. Его стремление — «на все плевать», «не думать — лишний труд»:
А память?
Память — на замок,
Чтоб не мешала жить!
Хорсту противостоит лирический герой поэмы, воспевающий красоту и силу земли. Песня природы охватывает весь мир:
Пчела срывается
с летка
И тонет
В рюмочке
цветка
В его душистом венчике...
А в этот миг,
А в этот миг
В зеленых кузницах своих
Ударили кузнечики!
Именно лирический герой — хранитель и защитник всего живого, носитель социальной памяти нашего народа:
Вы думаете, павшие молчат?
Конечно, да — вы скажете.
Неверно!
Они кричат,
Пока еще стучат
Сердца живых
И осязают нервы.
Земля космического века хранит память о былом:
Великая!
Она летит во мгле,
Ракетной скоростью
До глобуса уменьшена.
Жилая вся.
И ходит по Земле
Босая Память — маленькая женщина.
Она идет,
Переступая рвы,
Не требуя ни визы, ни прописки.
В глазах — то одиночество вдовы,
То глубина печали материнской.
Образ «босой Памяти — маленькой женщины» несет в себе гражданско-патриотические чувства лирического героя, осознающего ответственность за всю Землю.
Именно из-за таких, как Хорст, ничему не научившихся, и возможен милитаристский марш — «за взводом — взвод», «все в том же прусском стиле». И вполне закономерно, что лирический герой поэмы резко отделяет Хорста и от «Ганса», и от инвалида «безногого Курта»:
И я встаю,
Тревогу бью
Всей многотрубной медью!
Я Курту руку подаю,
Я Гансу руку подаю.
Тебе же, Хорст, помедлю...
Так завершается поэма, открывающая тетралогию, центральное место в которой занимает «Даль памяти».
Поэма Е. Исаева «Даль памяти» построена своеобразно: ее сюжет движется от «земли-сторонки» к «земле-стране». Пафос поэмы в слиянии личной судьбы с судьбой страны, судьбой народа. В этом — продолжение традиций Маяковского, рассказывавшего «о времени и о себе», и Твардовского, у которого в поэме «За далью даль» «малый дом» сливался с «миром огромным».
Как и в первой поэме, здесь память социальная, память гражданина: в ее «даль» входит не только самое дорогое в малой родине-«сторонке» (например, сенокос, когда происходит «посвящение в мужики» и обретается чувство гражданина, память о первой любви — «Эх, Тонька, Тонька...»), но и исторические судьбы народа, революция, гражданская война, мирный труд, суровые испытания в годы Великой Отечественной войны.
Существенная особенность поэмы — взаимодействие лирического и эпического начал, их спаянность. Интонация повествования доверительная; она рассчитана на ответную заинтересованную реакцию читателя — «друга моего», «брата».
Лирический герой поэмы — человек труда, славящий единство рабочих и крестьян; «пахарь-кормилец» и «рудничный пахарь» не антагонисты, а братья, «все от Микулы — пахаря того».
Через образ «дали» возникает перекличка с поэмой Твардовского:
...Он здесь растет, высокий интерес,
Здесь,
На земле, —
На этой вот
И дальней
Той, заводской, где разливают сталь,
Где, не минуя дали магистральной,
Везет свое проселочная даль
Образная система поэмы включает отдельные группы образов, взаимодействующих между собой. Один из важнейших — близкий фольклорным образ «кремень-слезы», воплощающий вековечные страдания народа и их преодоление. Вот появляется образ «окаменевшей слезы» — «на крутой дороге» проводов «на войну» или «в остроги сибирские, в рудничную грозу»; как нечто легковесное «окаменевшей слезе» противостоит «целый океан жемчужных слез» «волны морской».
«Слеза» — это отражение памяти о бесправности народа при крепостничестве, когда «у народа, окромя погоста, — Подумать больно! — не было земли», но «а плакать не моги, Кричи в себя...». Так возникает образ «горюч-слезы»:
...Не продадут — оглаской колокольной
Повяжут у святого алтаря
С таким же битым,
Смолоду прикольным.
И все твое приданое — твоя
Горюч-слеза,
Да страх твой перед богом,
Да горький цвет безрадостной красы...
Ох, сколько ж в нас у бабьего порога
Перекипело девичьей слезы!
Поэме свойственно своеобразное многоголосие: «голос» лирического героя как бы включается в общий «хор» народа. Объяснить выражение «окаменевшая слеза» он доверяет голосу тех, у кого «что ни слово, центнер на весы»:
Ведь как мы жили — сердце каменело,
А ей-то как — слезе — не каменеть!
Мы — бунтари!
— А ежели, бывало,
Смиряли нас ружейные стволы,
Так мы не дюже плакали —
Сбивали
Кремень-слезой все той же кандалы
И шли в бега.
И вспоминая годину смертельной опасности, тот момент, когда
Прямой дымился провод,
Как шнур бикфордов, у виска Кремля
поэт вновь обращается к образу «кремень-слезы»:
Да ты войди,
Войди,
Войди
В железо,
Кремень-слеза,
Как в землю ток дождя!
«Кремень-слеза» входит «в булат, в броню», внутрь «самой брони,.. чтоб не крошилась при ударе».
[…]
Второе существенное звено в образной системе поэмы — «три гака». Поэт развивает образные возможности, заключенные в выражении «верста с гаком». «Гак», как бы олицетворяющий трудности народной жизни, оживает, мешая «сырой-пресырой» «кондовой» версте влезть в «ученый километр».
«Великий океан-народ» силен своим единством, которое воспевает Е. Исаев.
Поэме «Даль памяти» свойственна кольцевая композиция, о которой частично уже говорилось: «сторонка» сменяется рассказом о «стране», ее болях, бедах и победах; «школьный порог» зовет к «индустриальному горизонту». А затем память от «земли-страны» возвращается к «земле-сторонке» и отчему дому. Вновь возникает покос, Рудяк и день «во градусе развернутой страды», вновь появляется «Тонька» —
Вся она как речка!
Попить — попей, а переплыть ни-ни!
Вспоминает поэт и об одной из важнейших основ отечества — отчем доме:
Случись беда! —
И крайняя не с краю
Окажется та самая изба,
Где жил твой дед,
Где сам ты,
чтоб родиться
И вырасти с годами в мужика,
Был — так ли, нет —
В отцовской рукавице,
Где грелась материнская рука.
И затем контраст: «черный канцлер» «танковым зубилом Своих тяжелых бронекорпусов Взломал восток».
В поэме утверждается новая поэтическая личность, которая сопереживает жизни народа и не мыслит своей жизни вне народа; ее память включает в себя историческую и социальную память народа.
Широкому эмоциональному дыханию поэмы отвечает и ее стихотворная форма: с одной стороны, эмфатическое дробление речи, паузирование (графически — «столбик» и написание каждого «подстрочия» с прописной буквы, реже — «лесенка»), а с другой стороны — особая форма межстрофических переносов, когда стиховое «течение» не завершается строфой, а продолжается дальше, захватывая в себя целый ряд строф, который образует единый интонационный период; при этом графические отступы отмечают и вычленяют отдельные звенья этого интонационного единства, многообразие интонационных нарастаний. Эти стиховые особенности поэмы можно видеть в приведенных выше цитатах.
Остропублицистические поэмы «Двадцать пятый час» и «Мои осенние поля» примыкают к названным поэмам, но, несмотря на некоторые черты сходства, существенно от них отличаются. Связь прослеживается в общности отдельных моментов образности: память о войне, картины сенокоса в «Дали памяти» и упоминание о косьбе в двух последних поэмах (в «Моих осенних полях» упоминается «Рудяк» — «дядя Степа», с которым мы расстались в «Дали памяти»). Но в последних поэмах появляются условно-фантастические образы.
В «Двадцать пятом часе» — условно-фантастический образ солдата — памятника в Трептов-парке; сойдя с пьедестала, солдат оживает и отправляется в США, чтобы от имени всех погибших поговорить с президентом-«безумцем». Этот условно-фантастический образ вряд ли уместно называть «приемом»: «...сразу напрашивается мысль о сходстве приема — сошествия с пьедестала медного всадника в гениальной поэме А. С. Пушкина, сошествия с пьедестала солдата-освободителя в поэме Е. Исаева. Наверное, прием использован сознательно». Это излишне узкая трактовка. И дело не в «приеме», а в художественном принципе, что не одно и то же.
Амплитуда художественного восприятия Е. Исаева, несомненно, значительно шире. Достаточно вспомнить условно-фантастические образы Маяковского. Таков, например, «единый Иван» в поэме «150 000 000»:
Россия
вся
единый
Иван,
и рука
у него —
Нева,
а пятки — каспийские степи.
«Единый Иван» идет в Америку для беседы с президентом Вильсоном:
Гром разодрал побережий уши, и брызги взметнулись земель за тридевять, когда Иван,
шаги обрушив,
пошел
грозою вселенную выдивить.
Еще ближе — условно-фантастический образ Пушкина в «Юбилейном». На глазах читателя памятник превращается в человека, обретающего плоть и кровь:
Я тащу вас.
Удивляетесь, конечно?
Стиснул?
Больно?
Извините, дорогой.
Как видим, традиции условно-фантастической образности, на которые опирается Е. Исаев в поэме «Двадцать пятый час», значительно шире.
Двадцать пятый час — это час памяти о павших за Родину:
Есть, есть он, двадцать пятый час,
Не в круглых сутках есть, а в нас,
Есть в нашей памяти о тех,
Кто под траву ушел.
Под снег.
Ушел за свой последний след
Туда, где даже тени нет
Подобно Маяковскому, предостерегавшему читателя от буквального восприятия условно-фантастического образа («Впрочем, что ж болтанье! Спиритизма вроде»), Е. Исаев отмечает условность образа:
И вот как раз
В тот самый час,
Не знаю, явь ли это — сон,
Но с пьедестала
сходит
он,
Тот вечной памяти солдат
Из бронзы с головы до пят...
Несущий особую «службу памяти» солдат-памятник борется за «мельчайшую пылинку живого» (Маяковский) на земле. Если лирический герой поэмы «Суд памяти» воспевал «землю... в дымке голубой», то в «Двадцать пятом часе» опасность ядерной катастрофы олицетворяется в образе смертельно изуродованной земли.
[…]
Завершается мотив «памяти» в поэме «Мои осенние поля», где вновь возникает «дорога в память той войны». 31 июля 1984 г. в «Правде» была опубликована статья экономиста Л. Володарского «Счет памяти. К 40-летию Победы». Приведя печально известные цифры потерь, автор писал: «Мы победили, казалось, непобедимого врага. Преодолели разруху. Накормили голодных. Но какой статистик может подсчитать утраченный и многократно повторившийся бы в следующих поколениях творческий потенциал, который могли бы дать стране миллионы погибших ее сынов и дочерей». К сказанному можно добавить: а кто измерит этический потенциал, который ушел с погибшими?
Несмолкаемая боль и горечь потерь, которая живет в нашем народе, воплотилась в поэме Е. Исаева «Мои осенние поля»; «дорога в память той войны» заставляет лирического героя поэмы вспомнить дорогих ему земляков, того же Рудяка — «дядю Степу», не вернувшихся с войны. «Осенние поля» — это поля печальной памяти.
[…]
Погибшие живы, пока мы помним о них, пока включаем их духовный мир в духовный мир нашего времени, в свое «сердце». Так заканчиваются «Мои осенние поля» — поэма, завершающая тетралогию.
Тетралогия Е. Исаева утверждает характер лирического героя, живущего и радостями, и заботами, и тревогами своего народа, возвышающего красоту народной души.
Л-ра: Филологические науки. – 1985. – № 2. – С. 16-20.
Критика